<<
>>

ПАМЯТЬ И ВНИМАНИЕ (Из воспоминаний судебного деятеля)

Воснову всякого показа­ния кладется воспоми­нание о виденном, слышанном или испытанном, в форме рассказа, опирающегося на запечатлевшее воспоминание внимание. Отсюда ясно, какую роль в показаниях иг­рают способность останавливать свое внимание на окру­жающем и происходящем и свойства и характер памяти с ее видоизменениями под влиянием времени и личности рассказчика.

Поэтому на настоящих страницах предлагается очерк памяти и внимания, основанный на многолетних наблюде­ниях старого судебного деятеля. Возвещаемое печатью и ожидаемое с живейшим ивтересом всеми юристами — как теоретиками, так и практиками—восстановление нашего судебного строя на началах, вложенных в Судебные уставы 1864 года, вызывает обращение к вопросам, тесно связан­ным с отправлением правосудия.

K последним, между прочим, относятся вопросы об оценке и проверке свидетельских показаний, об отноше­нии суда к заключению «сведущих людей» в различных областях техники и научного знания н т. д.

I

Наше время называют временем «переоценки всех цен­ностей». Приветствуя ее, как зарю новой жизни, свобод­ной от вековой условности и вызываемой ею лжи, многие думают, что присутствуют при окончательном погребении отживших, по их мнению, идей, начал и учений. Едва ли, однако, эта поспешность в праздновании победы не преж­девременна. Многое из того, что признается окончательно устаревшим, пустило глубокие корни, между которыми есть еще крепкие и здоровые. Нередко то, что выдается за ре­шительный переворот, при ближайшем рассмотрении ока­зывается лишь новым путем к улучшению сложившегося и существующего. Притом эта переоценка не есть какое- либо небывалое явление, начало которого почему-то при­писывается концу прошлого столетия. Она так же стара, как само человечество—и история цивилизации в широ­ком ее смысле полна проявлением такой переоценки иногда в огромном масштабе. Достаточно указать на христианство, выдвинувшее идею личности человека и тем разложившее строй античного мира, на Лютера, провозгласившего нача­ло свободного понимания и толкования Священного писа­ния, на великую французскую революцию, сразу переоце­нившую все наслоение феодальных порядков...

Не только в общественной, HO и в личной жизни боль­шинства людей, мыслящих и чувствующих, не отдаваясь исключительно во власть животных потребностей и вож­делений, переоценка ценностей — явление естественное и почти неизбежное. Когда жизнь склоняется к закату и ее суетные стороны представляются особенно рельефно — приходится многое переоценить — и в себе, и в других. Благо тому, кто выходит из этой внутренней работы, не утратив веры в людей и не краснея за себя! Ho и в раз­гаре жизни — nel mezzo del camminno1 — когда, по-види­мому в личном существовании все определилось ясно и «образовалось» — внезапно наступает необходимость пере­оценки. Иногда кажется, что время несбывающихся на­дежд и мечтаний, время роковых страстей и упорной борь­бы за существование минуло навсегда и неширокий путь личной удовлетворенности тянется под серым небом, сли­ваясь вдали с ничего не обещающею, но ничем и не обма­нывающею, серою далью. И вдруг, из какого-нибудь забы­того или небрежно обойденного уголка жизни подымется вопрос, грозящий все изменить и властно заставляющий произвести перестройку всего здания душевной жизни че­ловека.

Совершается «переоценка» и в различных областях знания. Она составляет естественный результат движения вперед человеческой мысли и ее пытливости. Ee нельзя не приветствовать, с нею необходимо считаться. Ho в по­нятном и нередко благотворном стремлении к такой пере­оценке надо отличать торопливую готовность к’ смелым выводам и неразборчивым обобщениям от действительно назревшей потребности; надо отделять ценные приобрете­ния строгого и целесообразного труда от увлечения самым процессом работ по «переоценке», причем случается, что скудные или непригодные плоды этих работ далеко не со­ответствуют потраченным на них силам. За последнее столетие медицииские науки представляют несколько при­меров поспешной переоценки, где частичное'ценное наблю­дение или полезное открытие восторженно клалось «во главу угла» громко провозглашаемого «переворота», в ко­тором потом приходилось усомниться и постепенно вер­нуться к тому, что было объявлено навсегда обесцененным.

He миновали переоценки и явления правовой области. Стоит указать на новейшее движение в науке о государ­стве, на труды Менгера и Дюги, на отрицательное отно­шение к основам парламентаризма и т. п. C особой энер­гией предпринята переоценка карательной деятельности государства и ее оснований. Почти вся совокупность тру­дов старой, так называемой классической, школы уголов­ного права объявлена в ряде ученых исследований по «пе­нологии» и «криминологии» и в заседаниях конгрессов по уголовной антропологии бесплодным собранием чуждых жизни теоретических положений и черствых вымыслов односторонне направленного ума.

Изощряясь в наименованиях и подразделениях и вти­скивая человеческую природу в их мертвые рамки, клас­сическая школа опутала жизнь своим учением о злой воле и ее проявлениях. Надо бросить все эти устарелые и вред­ные схемы, — говорят нам, — и вместо преступного дей­ствия обратить главное внимание на прест}чшое состоя­ние, изучая преступный тип, признаки которого с любовью разработаны и указаны итальянскими антропологами-кри- миналистами и их французскими последователями.

Шекспир, в глубине своего поэтического прозрения, по­нял существование такого типа, в образовании которого наследственность и атавизм играют такую огромную роль. Он дал в Калибане («Буря») яркий образ «человека- зверя». Ho Калибаны существуют не только на безвестном острове под твердою властью Проспера. Ими населено, в значительной степени, все современное общество, не­удачно и близоруко заменившее силу мудреца и пение чи­стого Ариеля статьями Уголовного уложения и пригово­рами уголовного суда. Для оценки виновности этих су­ществ, ярко отражающих в себе преступный тип, с его морелевскими ушами, гутчинсоновскими зубами, седлооб­разным небом, маленькою головою, особою нервною воз­будимостью и нечувствительностью к внешним страда­ниям, с его привычкою грызть ногти и с наклонностью к татуировке, с оригинальным почерком и ослабленными подошвенными рефлексами и т. д. — нужна переоценка как понятия о вменении преступлений, так и процессуальных целей и приемов.

Очевидно, что суду юристов, с его тео- ретическимихитросплетениями и операциями in animavili1, и суду присяжных, совершенно чуждых всякому понятию об антропологии, нет уже места в деле общественной за­щиты. Их должен заменить суд врачей-специалистов, для которого, по самому его существу, не нужны гласность, защита, обжалование, возможность помилования. Это все шаткие условия искания истины в деле, а не положитель­ного и твердого знания о ней, даваемого наукой. Послед­няя движется, открывая горизонты разуму, не волнуя совесть и спокойно взвешивая действительность в ее реаль­ном проявлении, а не мнимом понимании, не ведая ни не­нависти, ни жалости, ни любви. Где другие сомневаются — она уверена. K чему же здесь пафос адвоката, критика об­щественного мнения, прощение того, что не прощено са­мою природой? Для такого научного суда преступление есть лишь повод заняться определением опасности пре­ступника для общества. Выяснив достоверную, антропо­логически доказанную возможность совершения им в бу* дущем деяний, из категории тех, за которое он судится, суд назначит ему затем срочное или пожизненное заклю­чение или, в случаях особой вредоносности, вовсе «устра­нит» его из жизни. Вторгаться в исследование внутреннего мира и душевного склада таких подсудимых совер­шенно излишне. C представителями «преступного типа» следует бороться как с хищными зверями, как с бакте­риями в общественном организме, пресекая в их лице опасную прогенитуру и тем, по выражению одного из но­вейших криминологов, «очищая породу и облагораживая сердца».

Так, начавшись с заботы о живом человеке, задавлен­ном безжизненными уголовными формулами, эта пере­оценка, путем далеко не проверенных положений и край­них обобщений, дошла до низведения карательной дея­тельности государства к охоте на человека с применением научных приемов антропометрии. Логические результаты такой переоценки, ставящей, вследствие возможности вы­рождения некоторых виновных, и всех остальных в поло­жение стихийной силы, идут вразрез с нравственными за­дачами государства и с человеческим достоинством.

Пример такой же поспешной переоценки представляют вторгшиеся в область учения о вменении смутные и рас­плывчатые понятия о неврастении и психопатии. Исходя из недостаточности старых и, так сказать, казенных по­нятий о сумасшествии и безумии, давно опереженных жизнью, мы впали в другую крайность. Практические юристы в России были, в два последних десятилетия про­шлого века, свидетелями почти систематического объясне­ния естественных страстей человека, как проявлений бо­лезни воли, причем лишь бесплотные небожители или, наоборот, грубо прозябающие и чуждые всяких сильных душевных движений существа могли оказаться свободными от почетного звания «неврастеника» или «психопата». Не­годование, гнев и ревность, сострадание к животным ижа- лость к людям, наклонность к сомнениям и стремление к опрятности в своих резкихпроявленияхсталипризнаваться несомненными признаками болезненного истощения нервов и носить громкие названия разных «фобий». Понятие о психопатии, как болезни характера, далеко зашло за пре­делы того, что английские врачи называли «moral insanity» l, и разлилось, в своем практическом применении, таким безбрежным потоком, что самим психиатрам пришлось ра­ботать над тем, чтобы направить его в русло ясно очер- .ченных душевных недугов и регулировать его разлив.

B последнее время в области уголовной антропологии предприняты настойчивые попытки еще одной переоценки, поспешной, произвольной и вовсе не основанной на тре­бованиях нормальной жИзни, Они направлены на прояв­ление так называемого «уранизма» и выражаются в отри­цании необходимости общественного осуждения уранизма и применении карательной деятельности государства в не­которых особо резких его случаях вообще. He по дням, а по часам растет литература, требующая, с поднятым за­бралом, оправдания противных природе похотей и вну­шаемых ими безнравственных действий. Действия эти, со­гласно новому учению, не могут быть вменяемы, будучи законными проявлениями естественных свойств человече­ской природы, не знающей того исключительного разде­ления на два пола, которое доселе признавалось законо­дательством за аксиому.

Для тех же, кому не по вку­су такое основание переоценки, предлагается услужливая теория половой психопатии, заменяющей то, что преж­де отсталость и невежество привыкли называть распу­щенностью и развратом. Ha одном из последних уголовно­антропологических конгрессов в Амстердаме профессор Аллетрино, убежденный и горячий защитник предостав­ления уранизму «непостыдного и мирного жития», поста­вил вопрос ребром. Дозволительно, однако, думать, что завершение такой переоценки человеческих отношений на­ступит еще не скоро и что еще не близко время, когда скрывавшийся втайне порок,- перешагнув чрез народное понятие о грехе и чрез чувство стыда, с гордо поднятым челом опрокинет последнюю преграду свободе своих вож­делений — страх общественного осуждения.

Еще ближе, чем уголовное право и судоустройство, еще, если можно так выразиться, острее соприкасается с жизнью и ее вечно новыми запросами уголовный процесс. Поэтому в нем «переоценка» неминуемо совершалась чаще, хотя, быть может, в меньшем объеме и не столь коренным образом. Эта переоценка всегда направлялась на критику и изменение необходимых приемов действия судьи и вы­текающих из них условий его деятельности. Под влиянием ее совершился переход от свободы внутреннего убеждения древнего народного судьи к внешней задаче судьи фео­дального, характеризуемой отсутствием и ненадобностью внутреннего уб&ждения, так как решение вопроса о вине и невиновности было отдано на «суд божий», указываю­щий виновного посредством результата ордалии или поля... Затем, очищенная влиянием церкви от воззрений фео­дального времени, система доказательств свелась к показа­ниям — и прежде всего к собственному сознанию и оговору. Для получения собственного сознания, этого «луч­шего доказательства всего света», стала применяться пытка — и дело решалось не совестью судьи, а физиче­скою выносливостью подвергаемого пытке. Ho с движе­нием человечества вперед главную цену приобретают фор- мальные,'предустановленш>іе доказательства. Система этих доказательств, сводящая задачу судьи к механическому сложению и вычитанию доказательств, вес и взаимная сила которых заранее определены, знаменует собою пе­риод связанности внутреннего убеждения судьи. Ho вот наступает новая переоценка прав и размеров судейского убеждения и оно принимает свой современный объем, рас­пространяясь на все роды доказательств и свободно взве­шивая внутреннее достоинство каждого из них. Вместе с тем вырабатывается судебною практикою и законодатель­ством ряд правил, обеспечиваюЩих получение доказа­тельств в возможно чистом виде, без посторонних приме­сей, коренящихся в физической или нравственной природе их источника. Вещественные доказательства — плоды, ору­дия и следы преступления — охраняются от порчи, тща­тельно описываются, фотографируются, соблюдаются по возможности в таком виде, в котором они наиболее соот­ветствуют действительности. Особенное внимание обра­щается на чистоту источника главного из доказательств, которое прямо или косвенно (в качестве улики) по боль­шей части имеет решающее значение для выработки су­дейского убеждения, выражающегося в приговоре. Это до­казательство — свидетельское показание.

Как всякое доказательство — оно должно быть добыто в таком виде и в такой обстановке, которые устраняли бы мысль о его подделке или о получении его вымогатель­ством. O насилии личном со стороны органов правосудия при гласном разбирательстве в новом суде почти не мо­жет быть и речи, кроме исключительных случаев вопию­щего злоупотребления властью, но возможно насилие или воздействие нравственное, составляющее особый вид пси­хического принуждения. Как всякое такое принуждение оно может состоять в возбуждении стр%ха, надежд или желаний получить выгоду и выражаться в угрозах, оболь­щениях и обещаниях. K ним может быть присоединено ду­шевное томление или искусственно вызываемые усталость и сознание беспомощности. Закон, категорически воспре­щавший домогаться сознания обвиняемого путем психиче­ского вымогательства (ст. 405 Устава уголовного судо­производства), должен всецело применяться и к свидете­лям. Допрос их должен производиться умело, с соблюде­нием строго определенных приемов и без всякой тени стремления добиться того или другого результата показа­ния. Отсюда *воспрещение прочтения перед судом показа­ний, данных при полицейском розыске или негласном рас­спросе и занесенных в акты дознания.

Закон сознает, однако, что отсутствие злоупотреблений со стороны допрашивающих свидетеля недостаточно. B са­мом свидетеле могут заключаться элементы, отклоняющие его показание от истины, замутняющие и искажающие его строго фактический источник. Отсюда стремление очистить показания свидетелей от влияния дружбы, вражды и стра­ха, от обстоятельств посторонних и слухов, неизвестго откуда исходящих (статьи 717 и 718 Устава уголовного судопроизводства), и устранение от свидетельства душев­нобольных и тех, кто при даче показания может стать в тягостное и неразрешимое противоречие со своим служеб­ным или общественным долгом (священникипоотношению к открытому на исповеди, защитники по отношению к признанию, сделанному им доверителями). Отсюда предо­ставление отказа от показания близким родственникам подсудимого — и, во всяком случае, допрос их без при­сяги; отсюда, наконец, обставленная карательными гаран­тиями присяга свидетелей перед дачею показаний (а в Германии, в некоторых случаях, после дачи их) в тор­жественной обстановке, способствующей сосредоточению внимания на том, о чем придется говорить, причем закон тщательно профильтровывает свидетелей по их личным отношениям и по пониманию ими святости совершаемого обряда, оставляя по сю сторону присяги целый ряд лиц, в достоверности показаний которых можно усомниться или высказано сомнение одною из сторон. Только пройдя это, так сказать, предохранительное испытание для соблюдения внешней достоверности, показание свидетеля предъявляется суду. Ho здесь, с одной стороны, свидетель вновь ограж­дается от тревоги и смущения разрешением ему не отвечать на вопросы, клонящиеся к его собственному обвинению, а с другой — показание его относительно полноты и точности содержания подвергается тщательной проверке, а во многих случаях и выработке путем выяснения встреченных в нем противоречий с прежним показанием и, в особенности, пу­тем перекрестного допроса.

Данное в этих условиях, полученное и обработанное таким образом, свидетельское показание поступает в ма­териал, подлежащий судейскому рассмотрению и оценке. Над ним начинается работа логических соцоставлений и выводов, психологического анализа, юридического навыка и житейского опыта, и оно укладывается, как кусочек мо­заики, как составная частица в картину виновности или невиновности подсудимого. Несомненно, что критический анализ судьи должен быть направлен на все стороны этого показания, определяя, в последовательном порядке, его относимость к делу, как доказательства, его пригод­ность для того или другого вывода, его полноту, правдо­подобность, искренность и, наконец, достоверность.

Ho и после всей'этой поверочной работы в показании свидетеля, даваемом при существующих условиях, остает­ся свойство, делающее его подчас, несмотря ни на что и вопреки всему, в значительной степени недостоверным. Самое добросовестное показание, данное с горячим жела­нием показать одну правду и притом всю правду — осно­вывается на усилии памяти, рисующей и передающей то, на что было обращено, в свое время, свидетелем свое вни­мание. Ho внимание есть орудие для восприятия весьма не совершенное, а память с течением времени искажает за­печатленные вниманием образы и дает им иногда совер­шенно выцвесть. Внимание обращается не на все то, что следовало бы, в будущем, помнить свидетелю, а память по большей части слабо удерживает и то, на что было обращено неполное и недостаточное внимание. Эта своего рода «усушка и утечка» памяти вызывает ее на бессозна­тельное восстановление образующихся пробелов — и та­ким образом, мало-помалу, в передачу виденного и слы­шанного прокрадываются вымысел и самообман. Таким образом, внутри почти каждого свидетельского показания есть своего рода язва, отравляющая понемногу весь орга­низм показания, не только против воли, но и без сознания самого свидетеля. Вот с каким материалом приходится судье иметь дело...

Большая часть серьезных обвинений построена на кос­венных уликах, т. e. на доказанных обстоятельствах того, что еще надо доказать. Ho можно ли считать доказанным такое обстоятельство, повествование о котором испорчено и в источнике (внимание) и в дальнейшем своем движении (память)? Согласно ли с правосудием принимать такое показание, полагаясь только на внешние процессуальные гарантии и на добрые намерения свидетеля послужить вы­яснению истины? He следует ли подвергнуть тщательной проверке и степень развития внимания свидетеля и вынос­ливость его памяти?—и лишь узнав, с какими вниманием и памятью мы имеем дело, вдуматься в сущность и в по­дробности даваемого этим свидетелем показания, от кото­рого иногда всецело зависит справедливость приговора и судьба подсудимого...

Таковы вопросы, лежащие в основании предлагаемой в последнее время представителями экспериментальной психологии переоценки стоимостисвидетельскихпоказаний.

II

Экспериментальная психология — наука новая и в выс­шей степени интересная. Если и считать ее отдаленным па- чалом берлинскую речь Гербарта«овозможности и необхо­димости применения в психологии математики», произнесен­ную в 1822 году, то, во всяком случае, серьезного и друж­ного развития она достигла лишь в последней четверти прошлого столетия. Молодости свойственна уверенность B своих силах и нередко непосильная широта задач. От этих завидных свойств не свободна и экспериментальная психология,считающая,что труднейшие из вопросовправа, науки о воспитании и учения о душевных болезнях, не говоря уже о психологии в самом широком смыслеслова, могут быть разрешены при помощи указываемых ею прие­мов и способов. Ho «старость ходит осторожно — и подо­зрительно глядит». Эта старость, т. e. вековое изучение явлений жизни в связи с задачами философского мышле­ния, не спешит присоединиться к победным кликам новой науки. Она сомневается, чтобы сложные процессы душев­ной жизни могли быть выяснены опытами в физиологиче­ских лабораториях и чтобы уже настало время для вы­вода на прочных основаниях общих научных законов даже для простейших явлений этой жизни.

Тем не меиее, нельзя не быть благодарным представи­телям экспеоиментальиой психологии за поднятый ими во­прос о новой оценке свидетельских показаний. Благодаря отзывчивому отношению юридических обществ K но­вым течениям в правовой и процессуальной сфере, послед­ние труды в этом направлении были разъяснены весьма подробно и надо надеяться>, что вопрос о психологии сви­детельских показаний не заглохнет среди юристов, а бу­дет подвергнут, в совместном труде с опытными психоло­гами, дальнейшей разработке. Настоящие заметки имеют целью представить некоторый разбор оснований той пе­реоценки, на необходимость которой указывают труды и опыты профессоров: Листа, Штерна («Zur Psychologie des Aussage» [7]), Врешнера (то же) и доклад на гиссенском конгрессе экспериментальной психологии госпожи Борст («О вычислении ошибок в психологии показаний»).

Неточность свидетельских показаний вследствие ослаб­ления памяти, или недостаточности внимания, или того и другого вместе, давно уже была предметом указаний анг­лийских юристов, занимавшихся изучением теории улик и доказательств. Бест, Уильз и в особенности Бентам не раз обращались к анализу этого явления. Последний посвя­тил ему особую главу своего трактата «О судебных дока­зательствах». Он находил, что неточность показаний вы­зывается ослаблением памяти, вследствие отсутствия жи­вости в восприятии сознанием своего отношения к факту и под влиянием времени, заменяющего, незаметно длясви- детеля, подлинное воспоминание кажущимся, причем лож­ное обстоятельство заменяет настоящее впечатление. Он указывал также на то, что огромное значение для уклоне­ния показаний от истины имеют работа воображения и не­соответствие (неточность, неумелость) способа изложения. Поэтому уже и Бентам требовал математических приемов в оценке и классификации показаний, восклицая: «Неужели правосудие требует менее точности, нежели химия?!» Ho в дальнейшем своем стремлении установить строгий и не* поколебимый масштаб для определения ценности доказа­тельств и вытекающего из них внутреннего убеждения OH дошел до такой неприемлемой крайности, как изобретение особой скалы, имеющей положительную и отрицательную стороны, разделенные на десять градусов, обозначающих степени подтверждения и отрицания одного и того же об­стоятельства, причем степень уверенности свидетеля B том,

0 чем он показывает, должна обозначаться им самим по­средством указания на градус этой оригинальной бента- мовской лестницы...

Экспериментальная психология употребляет много-раз- личные способы для выяснения вопросов, касающихся объема, продолжительности и точности памяти. Суще­ствуют методы исследования памяти путем возбуждения ее к сравнению, к описанию, к распознаванию. B примене­нии к людям, разделяемым по отношению к свойствам сво­его внимания на таких, у которых более развито слуховое внимание или зрительное внимание, эти методы дают очень интересные результаты, доказывающие связь душевных процессов с деятельностью нервной системы и мозга. B расширении этой области наших знаний несомненная за­слуга экспериментальной психологии.

Некоторые новейшие работы (например Гольдовского) в этом отношении представляют широкую картину прак­тического применения психологического опыта к явлениям, тесно связанным с отправлением правосудия. Таковы,на- пример, выводы о постепенном замедлении потери впе­чатлений, нарастающей не пропорционально времени; о способности женщин меньше забывать, но больше оши­баться; о соотношении пропусков в показаниях к прибав­кам и к превращениям (искажениям); о влиянии «наводя­щих» вопросов суда. Они очень ценны, и даже весьма по­учительны для каждого добросовестного и вдумчивого судьи. Ho едва ли все эти подробные исследования и ин­тересные сами по себе опыты должны изменить что-либо в ходе и устройстве современного, уголовного по преиму­ществу, процесса. Такое сомнение возникает и с точки зрения судопроизводства и с точки зрения судоустройства.

B первом отношении прежде всего рождается вопрос: одно ли и то же показание свидетеля на суде и отчет че­ловека. рассматривающего в течение 3/4 минуты показан­ную ему согласно приему экспериментальной психологии картинку с изображением спокойно-бесцветной сцены из ежедневной жизни? Одно ли и то же — вглядеться с без­различным чувством и искусственно направленным вни­манием в изображение того, как художник переезжает на ковую квартиру и мирная бюргерская семья завтракает, выехав «ins Grune» *, и затем отдаться«злобедня»,забыви про картину, и про опыты Штерна — или б7:гг^ъ свидетелем обстоятельства, связанного с необычным деянием, на­рушающим мирное течение жизни и притом не на сцене, а в окружающей действительности и быть призванным вспомнить о нем, зная о возможных последствиях своих слов при дознании, у следователя и на суде, идя в кото­рый каждый невольно проверяет себя? Преступление из­меняет статику сложившейся жизни: оно перемещает или истребляет предметы обладания, прекращает или искажает то или другое существование, разрушает на время уклад определенных общественных отношений и т. д. ’По боль­шей части для установления этого существуют объектив­ные, фактические признаки, не нуждающиеся в дальней­ших доказательствах свидетельскими показаниями. Ho в преступлении есть и динамика: действия обвиняемого, за­нятое им положение, его деятельность до и по совершении того, что нарушило статику. Здесь свидетели играют, по большей части, огромную роль,, и их прикосновенность к обстоятельствам, в которых выразилась динамика преступ­ления, вызывает особую сосредоточенность внимания, за­печатлевающую в памяти образы и звуки с особою яр­костью. Этого не в силах достичь никакая картина, если она не изображает чего-либо потрясающего и оставляю­щего глубокий след в душе, вроде «Петра и Алексея» — Ге, «Княжны Таракановой» — Флавицкого или «Ивана Г розного» — Репина. Да и тут — отсутствие личного отно­шения к изображенному и сознание, что это, как говорят дети, «не завсамделе», должны быстро ослаблять интен­сивность впечатления и стирать мелкие подробности ви­денного.

Нопоказываниекартинок — только первый шаг напути изучения способов избежания неточных показаний — го­ворят нам. B будущем должно возобладать сознание, что воспоминание есть не только способность представления, но и акт воли — и тогда, для устранения ошибок не только в устах свидетелей, но и на страницах мемуаров и истори- ,ческих воспоминаний, создастся нравственная мнемотехника и в школах будет введено «преподавание о воспоми­нании». Однако уже и теперь желательно, чтобы относи­тельно особо важных свидетелей допускалась психологи­ческая проверка степени достоверности их показаний осо­бым экспертом, лучше всего юристом-психологом, который может дать этим показаниям необходимый коэффициент поправок. Ho что такое особо важный свидетель? Очевидно, тот, кто может дать показание об особо важных, по своему уличающему или оправдывающему значению, обстоятель- ствах.Такие обстоятельства,ввиде прямых доказательств, встречаются, однако, сравнительно редко и устанавлива­ются обыкновенно совершенно объективным способом. Го­раздо важнее улики. Ho как выбрать между уликами возник­шими сомнениями в правде своих сил. Поэтому едва ли суду придется часто присутствовать при психологическом удостоверении перевиранъя свидетелем своей первоначаль­ной лжи — и задача экспертизы сведется лишь к указанию на возможность, по условиям памяти свидетеля, неточно­сти показания, добросовестно им считаемого правдивым. Ho для этого есть более доступные, простые и свойствен­ные самой природе судейской самодеятельности средства.

Bo втором отношении — с точки зрения судоустрой­ства— признание допустимости и даже существенной не­обходимости экспертизы внимания и памяти связано, вы­ражаясь официальным языком, с «колебанием основ» как суда вообще, так и суда присяжных в частности. Свиде­тельские показания дают материал для внутреннего убеж­дения судьи. Когда их много — судья не только должен воспринять их с должным вниманием, но и отпечатлеть в своей памяти на довольно долгий срок, в течение которого ему предстоит облечь сложившееся у него убеждение в ре­золюцию и затем мотивировать эту резолюцию ссылкою на доказательства и оценкою их. Работа судьи в этом смысле уменьшается, когда он действует с присяжными, но зато председательствующий судья обязан в своем руково­дящем напутствии изложить существенные обстоятельства дела, устранив неправильные толкования сторон, и пре­подать общие юридические основания к суждению о силе доказательств, представленных по делу сторонами. При этом ему, конечно, приходится касаться свидетельскихпо- казаний и речей сторон, являясь, так сказать, свидетелем этих показаний и этих речей. Это обязанность нелегкая, требующая особого напряжения внимания и памяти. Про то знает всякий, кто вел большие, длящиеся иногда две и три недели, дела с участием присяжных. Что же сказать про такие дела, как, например, дело о злоупотреблениях в Таганрогской таможне, длившееся 36 дней, и по кото­рому на решение присяжных было поставлено более 1000 вопросов, или дело Тичборна в Лондоне, продолжавшееся девять месяцев, причем заключительное слово председа­теля одно заняло шесть недель! Кроме того, согласно смыслу ст. 246 Германского устава уголовного судопроиз­водства и ст. 729 нашего, председатель обязан удаленному на врегдя из залы заседания подсудимому объяснить «с точностью существенное содержание» того, что высказано или произошло в его отсутствие.Инымисловами — он дол­жен передать ему сущность заявлений сторои и содержа­ние свидетельских показаний, т. e. сам выступить в роли свидетеля происходившего в его присутствии. Ho если по­казанию свидетеля можно доверять, только проверив сте­пень его впимакия и силу его памяти, то почему же остав­лять без проверки эти же самые свойства у судей, память которых обречена удерживать в себе правдивый образ не­измеримо большего количества обстоятельств. Если рас­сказ свидетеля о слышанном и виденном может, иезаве- домо для кего, передавать то и другое в искаженном или неверном виде, то насколько же больших гарантий тре­бует рассказ судей о том, что им пришлось выслушать, излагаемый в форме исторической и аналитической части приговора? He придется ли неизбежно спросить — et quis custodit custodes ipsos? 1

Если, однако, можно сказать, что у судей есть служеб­ный опыт и навык, что их ум изощрен к восприятию впе­чатлений ежедневно развертывающейся пред ними житей­ской драмы и что, поэтому, образы, вытекающие из по­казаний свидетелей и объяснений подсудимого и сторон, могут врезываться в их память прочными и верными чер­тами, то этого нельзя сказать про присяжных заседате­лей. Они, почерпнутые ковшом из моря житейского, стоят по отношению к происходящему пред ними по большей части не более вооруженные со стороны памяти, чем и про­стые свидетели — и если присяга, с одной стороны, и по­буждает их к рсобому вниманию, то, с другой стороны, утомление,нервная напряженность, забота о делах исемье, от которых они отрезаны, не могут не ослаблять этого внимания, а продолжительные заседания должны действо­вать на них еще более подавляющим образом, чем на су­дей. Поэтому там, где экспериментальная психология с требованием указываемых ею опытов настойчиво и автори­тетно выступает на замену совокупной работы здравого рассудка присяжных, знания ими жизни и простого сове­стливого отношения к своим обязанностям, там можно ска­зать суду присяжных, что его песенка спета. Да и вообще, не последовательнее было бы в таком случае преобразо­вать суд согласно мечтаниям криминальной психологии, заменив м профессиональных, и выборных общественных судей смешанною коллегиею из врачей, психиатров, антро­пологов и психологов, предоставив тем, кто ныне носит незаслуженное имя судей, лишь формулировкумненияэтой коллегии.

Нечто подобное предлагал уже несколько лет назад венский профессор Бенедикт, согласно мнению которого государству приходится иметь дело с тремя родами пре­ступников: прирожденными (агенератами), неправильно

развившимися лично или под влиянием среды (дегенера­тами) и случайными (эгенератами), причем суду над теми из них, которые оказываются неисправимыми, т. e. агене­ратами, и над большею частью дегенератов должен быть придан характер особой коллегии из врачей лишь с при­месью судейского элемента. Эта коллегия, предусмотри­тельно составленная из двух инстанций, с периодическим пересмотром всех ее приговоров, должна каждый раз раз­решать формулу X = M + N + N1 + E + О, причем M обозначает совокупные условия и свойства организма под­судимого, N — его прирожденные свойства, N1 — его при­обретенные наклонности, E — внешние на него влияния, его среду и обстановку и O — случайные влияния и воз­буждения. Этот же суд учреждает и своеобразную «уси­ленную опеку» над лицами, еще не совершившими пре­ступных деяний, но однако же по своим наклонностям спо­собным их совершить.

Думается, однако, что суд присяжных, переживший повсюду «месть врагов и клевету друзей», переживет и новую, грозящую ему, теоретическую опасность и оста­нется еще надолго не только органом, но и школою обще­ственного правосудия...

Нельзя, однако, огульно отрицать все поправки в уго­ловном процессе, предлагаемые с целью внести более близ­кое и глубокое изучение самого важного обстоятельства в каждом уголовном деле, т. e. самого обвиняемого. Чем шире в этом отношении будет исследование душевных свойств и умственного состояния человека, тем лучше. Правосудие ничего от этого не проиграет, а общественная совесть толь­ко выиграет. Таково, например, медико-психологическое изучение обвиняемого, которому посвящен труд профес­сора Л. Е. Владимирова: «Психологическое исследование в уголовно?л суде». Доказывая, что целям уголовного правосудия удовлетворяет не художественное или философ- ски-психологическое исследование, а лишь медико-психо­логическое, автор предлагает подвергать последнему каждого обвиняемого в деянии, влекущем тюремное заклю­чение и более строгое показание. Это исследование даст возможность своевременно подметить признаки душевной болезни или уменьшенной вменяемости и откроет объек­тивные данные для ознакомления с душевным миром об­виняемого, личность которого подлежит обсуждению все­цело, а не по одному, вырванному из его жизни, поступку. C другой стороны, нельзя не разделить высказываемого некоторыми взгляда, что судебные деятели по предвари­тельному исследованию преступлений и рассмотрению уго­ловных дел на суде должны иметь твердую почву сознатель­ного отношения к доказательствам, среди которых главнейшее, а в большинстве случаев и исключительное, место занимают показания свидетелей, для чего в круг пре­подавания на юридическом факультете должны быть вве­дены психология и психопатология. Осуществление этого взгляда на практике желательно уже по одному тому, что чем разностороннее образован судья, тем менее предстоит ему опасность впасть в рутину и самодовольно успокоиться на аккуратности механического отправления службы без всякого признака «святого беспокойства» о правде в по­рученном ему деле. Собственно говоря, психопатология должна входить в курс судебной медицины как составная его часть; что же касается особого курса психологии, то именно в нем было бы на месте применение и изучение экспериментальной психологии, как доказывающей на­глядно, между прочим, и аберрации памяти. Пусть воору­женный этими знаниями и руководящими указаниями науки входит молодой юрист в жизнь и обращается, в свое время, к судебной деятельности! Если он любитсвое дело, если ои приступает к исполнению обязанностей судьи с сознанием их возвышенного значения и своей нравствен­ной ответственности, он усилит свои теоретические позна­ния вдумчивою наблюдательностью и выработает в себе навык в распознавании свойств свидетелей и уменье де­литься своим опытом в слове и на деле с присяжными за­седателями.

III

Среди общих свойств свидетелей, которые отражаются не только на восприятии ими впечатлений, но, по справед­ливому замечанию Бентама, и на способе передачи послед­них, видное место занимает, во-первых — темпераментсви- детеля. Сочинение Фулье «О темпераменте и характере» снова выдвинуло вперед ученье о темпераментах и дало физиологическую основу блестящей характеристике, сде­ланной Кантом, который различал два темперамента чув­ства (сангвинический и меланхолический) и два темпера­мента деятельности (холерический и флегматический). Для опытного глаза, для житейской наблюдательности — эти различные темпераменты и вызываемые ими настроения обнаруживаютсяочень скоро во всем:в жесте,тоне голоса, манере говорить, способе держать себя на суде. A зная типическое настроение, свойственное тому и другому тем­пераменту, представляется возможным представить себе и отношение свидетеля к обстоятельствам, им описываемым, и понять, почему и какие именно стороны в этих обстоя­тельствах должны были привлечь его внимание и остаться в его памяти, когда многое другое из нее улетучилось.

Для характеристики влияния темперамента на пока­зание, т. e. на рассказ о том, как отнесся свидетель к тому или другому явлению или событию, можно, в виде при- мера,представить себе отношение обладателей разныхтем- пераментов к одному и тому же происшествию. Трамвай наехал на переходившую рельсы женщину и причинил ей тяжкие повреждения или, быть может, самую смерть, вследствие того, что она не обратила внимания на предуп­редительный звонок или что таковой раздался слишком поздно. Сангвиник, волнуясь, скажет: «Это была ужасная картина — раздался раздирающий крик,хлынула кровь,— мне послышался даже треск ломаемых костей, эта картина стоит пред моими глазами, преследует меня, волнуя и тревожа». Меланхолик скажет: «При мне вагон трамвая раздавил несчастную женщину; и вот людская судьба: быть может, она спешила к любящему мужу, к любимым детям, под семейный кров — и все разбито, уничтожено, остались слезы и скорбь о невозвратной потере — и кар­тина осиротелой семьи с болью возникает в моей душе». Холерик, негодуя, скажет: «Раздавили женщину! Я давно говорил, что городское управление небрежно в исполнении своих обязанностей: можно ли поручать управление трам­ваем таким вагоновожатым, которые не умеют своевре­менно начать звонить, и предупредить тем рассеянного или тугого на ухо прохожего. И вот результат. Судить надо за эти упущения, и строго судить». A флегматик расскажет: «Ехал я на извозчике и вижу: стоит трамвай, около него толпа народа, что-то смотрят; я привстал в пролетке и вижу — лежит какая-то женщина поперек рельсов, — ве­роятно, наехали и раздавили. Я сел на свое место и ска­зал извозчику: пошел скорее!»

Во-вторых, в оценке показания играет большую роль пол свидетеля. И при психологических опытах Штерна и Врешнера замечена разница между степенью внимания и памяти у мужчин и женщин. Достаточно обратиться к серьезному труду Гевлок Эллисса «О вторичных половых признаках у человека», к интересному и содержательному исследованию Астафьева «Психический мир женщины», к исследованиям Ломброзо и Бартельса и к богатой

литературе о самоубийствах, чтобы видеть, что чувствитель-, ность к боли, обоняние, слух и в значительной степени зре­ние у мужчин выше, чем у женщин, и что, наоборот, лю­бовь к жизни, выносливость, вкус и вазомоторная возбу­димость у женщин выше. Вместе с тем, по справедливому замечанию Астафьева, у женщин гораздо сильнее, чем у мужчин, развита потребность видеть конечные резуль­таты своих деяний и гораздо менее развита способность к сомнению, причем доказательства их уверенности втом или другом более оцениваются чувством, чем анализом. Отсюда преобладание впечатлительности перед сознатель­ною работою внимания, соответственно ускоренному ритму душевной жизни женщины. Наконец, интересными опы­тами Мак Дугалля установлено, что мужчинам время ка­жется длиннее действительного на 35%, женщинам же на 111%, а время играет такую важную роль в показаниях. B каждом из этих свойств содержатся и основания к оцен­ке достоверности показания свидетелей, а также потерпев­ших от преступления, которые часто подлежат допросу в качестве свидетелей.

В-третьих — возраст свидетеля влияет на его показа­ние, особливо если оно не касается чего-либо выдающегося. Внимание детей распространяется на ограниченный круг предметов, но детская память удерживает иногда некото­рые подробности с большим упорством. Детские воспоми­нания обыкновенно обратно пропорциональны — как и сле­дует — протекшему времени, т. e. ближайшие факты по­мнятся детьми сильнее отдаленных. Наоборот, память стариков слабеет относительно ближайших обстоятельств и отчетливо сохраняет воспоминание отдаленных лет юности и даже детства. Многие старики с большим трудом могут припомнить, где они были, кого и где видели накануне или несколько дней назад и отчетливо, с подробностью, способны рассказать о том, что им пришлось видеть или пережить десятки лет назад.

В-четвертых, большой осторожности при оценке пока­зания требует поведение свидетеля на суде, отражающееся на способе передачи им своих воспоминаний. Замешатель­ство его еще не доказывает желания скрыть истину из боязни быть изобличенным во лжи, улыбка и даже смех при даче показания о вовсе не вызывающих веселости об­стоятельствах еще не служат признаком легкомысленного отношения его к своей обязанности свидетельствовать

правду, наконец, нелепые заключения, выводимые свиде­телем из рассказанных им фактов, еще не указывают на недостоверность этих фактов. Свидетель может страдать навязчивыми состояниями без навязчивых идей. Он мо­жет быть не в состоянии удержаться от непроизвольной и неуместной улыбки, от судорожного смеха (risus sardo- nicus), от боязни покраснеть, под влиянием которой кровь бросается ему в лицо и уши. Эти состояния подробно опи­саны академиком В. И. Бехтеревым. Надо в этих случаях слушать, что говорит свидетель, совершенно исключая из оценки сказанного то, чем оно сопровождалось. Свидетель может быть глуп от природы, а, по справедливому мне- >нию покойного Токарского, глупость отличается от ума лишь количественно, а не качественно — глупец прежде всего является свободным от сомнений. Ho глупость надо отличать от своеобразности, которая тоже может отра­зиться на показании.

В-пятых, наконец, некоторые физические недостатки, делая показание свидетеля односторонним, в то же время, так сказать, обостряют его достоверность в известном от­ношении. Так, например, известно, что у слепых чрезвы­чайно тонко развивается слух и осязание. Поэтому все, что воспринято ими этим путем, приобретает характер осо­бой достоверности. Известный окулист в Лозанне Дюфур даже настаивает на необходимости иметь в числе служа­щих на быстроходных океанских пароходах одного или двух слепорожденных, которые ввиду крайнего развития своего слуха могут среди тумана или ночью слышать при­ближение другого судна на громадном расстоянии. To же можно сказать и о более редких показаниях слепых, осно- ванныхначувстве осязания,еслитолько оио не обращается болезненно в полиэстезию (преувеличение числа ощущае­мых предметов) или макроэстезию (преувеличение их объема). Кроме того, исследования ослепшего окулиста Ліаваля и Оршанского указывают на существование у слепых особого чувства, своеобразного и очень тонко раз­витого, чувства препятствий, развивающегося независимо от осязания и помимо его, вследствие повышенной чув­ствительности головной кожи. Когда это чувство будет вполне установлено, ему придется отводить видное место по отношению к топографической части показаний слепых.

Обращаясь от этих положений к тем особенностямвни- мания, в которых выражается разность личных свойств и духовного склада людей, можно отметить, в общих чертах, несколько характерных видов внимания, знакомых, конеч­но, всякому наблюдательному судье.

Отражаясь в рассказе о виденном и слышанном, вни­мание прежде всего может быть разделено на сосредото­ченное и рассеянное. Внимание первого рода, в свою оче­редь, представляется или сведенным почти исключительно к собственной личности созерцателя или рассказчика, или же, наоборот, отрешенным от этой личности. Есть люди, которые, о чем бы они ни думали, ни говорили, делают центром своих мыслей и представлений самих себя и про­являют это в своем изложении. Для них — сознательно или невольно — все имеет значение лишь постольку, по­скольку и в чем оно их касается. Ничто из окружающего мира явлений не рассматривается ими иначе, как сквозь призму собственного я. От этого маловажные сами по себе факты приобретают в глазах таких людей иногда чрезвы­чайное значение, а события первостепенной важности пред­ставляются им лишь отрывочными строчками — «из хро­ники происшествий». При этом житейский размер обстоя­тельства, на которое устремлено такое внимание, играет совершенно второстепенную роль. Важно лишь то, какое отношение имело оио к личности повествователя. Поэтому обладатель такого внимания нередко с большою подроб­ностью и вкусом будет говорить о вздоре, действительно только его касающемся и лишь для него интересном, будь то вопросы сна, удобства костюма, домашних привычек, тесноты обуви, сварения желудка и т. п., чем о событиях общественной важности или исторического значения, кото­рых ему пришлось быть свидетелем. Из рассказа его все­гда з'скользнет все общее, родовое, широкое B том, о чём он может свидетельствовать, и останется, твердо запечат­ленное в памяти, лишь то, что задело его непосредственно. B эготической памяти свидетеля, питаемой подобным, если можно так выразиться, центростремительным вниманием, напрасно искать более или менее подробной, или хотя бы то/ѵько ясной картикьі происшедшего, или синтеза слы­шанного и виденного. Ho зато она может сохранить ино­гда ценные, характеристические для личности самого сви­детеля мелочи Когда таких свидетелей несколько — судье приходится складывать свое представление о том или дру­гом обстоятельстве из их показаний, постепенно приходя к уяснению себе всего случившегося. При этом необходимо бывает мысленно отделить картину того, что в действи­тельности произошло на житейской сцене, от эготической словоохотливости свидетелей. Надо заметить, что рассказ­чики с эготическою памятью не любят выводов и обобще­ний и, в крайнем случае, наметив их слегка, спешат пе­рейти к себе, к тому, что они сами пережили или ощутили. «Да! Ужасное несчастие, — скажет, например, такой пове­ствователь, — представьте себе, только что хотел я войти, как вижу... ну, натурально, я испугался, думаю, как бы со мною... да вспомнил, что ведь я... тогда я стал в сторонке, полагая, что, быть может, здесЪ мне безопаснее — и все меня так поразило, что при моей впечатлительности, мне стало — и т. д. и т. д.». У Анри Моннье есть типическое, хотя, быть может, несколько карикатурное, изображение такого свидетеля, повествующего о железнодорожном кру­шении, сопровождавшемся человеческими жертвами. B двух­трех общих выражениях упомянув о самом несчастии, спас­шийся пассажир подробно распространяется о том, как при этом он долго и тщетно разыскивал погибший зонтик, прекрасный и новый зонтик, только что купленный в Па­риже и по удивительно дешевой цене. Так, в отчетах га­зет об убийстве министра Плеве был приводим рассказ очевидца, в котором повествование о том, как он, уронив перчатку, должен был сойти с извозчика, поднять ее и надеть, занимало ие меньшее, если не большее место, чем описание взрыва, которого он был свидетелем. Несчастие, поразившее сразу ряд людей, обыкновенно дает много та­ких свидетелей. Bce сводится у них к описанию борьбы личного чувства самосохранения с внезапно надвинув­шеюся опасностью — и этому описанию посвящается все показание, с забвением о многом, чего, несомненно, нельзя было не видеть или слышать. Таковы были почти все по­казания, данные на следствиях о крушении император­ского поезда в Борках 17 октября 1888 г. и о крушении парохода «Владимир» в августе 1884 года на пути из Се­вастополя в Одессу. У нас, на Руси, под влиянием пере­живания скорбных представлений о судах, по которым можно было «затаскать' человека», очень часто показанию придает эготический характер и пугливое отношение сви­детеля к происходившему пред ним, сводящееся к жела­нию избежать возможности видеть и слышать то, о чем может прийтись потом rfa суде показывать. Передача об­стоятельств, по отношению к которым рассказчик старался избеоісатъ положения свидетеля, обращается незаметнодля рассказчика в передачу того, что он делал и думал, а не того, что делали и говорили «они» или что случилосьпред ним.

Прямую противоположность вниманию центростреми­тельному представляет внимание, которое, употребляя те же термины из области физики, можно бы назвать центро­бежным. Оно стремится вникнуть в значение явления и, скользнув по его подробностям и мелочам, уяснить себе сразу смысл, важность и силу того или другого события. Человек, которому свойственно такое внимание, очень часто совершенно не думает об отношении тех или других об­стоятельств лично к самому себе. Он легко и свободно переходит из положения наблюдателя в положение мысли­теля по поводу созерцаемого или услышанного. Точно и верно, иногда с полнейшею объективностью, определив об­щие черты события, сами собою слагающиеся в известный вывод, такой свидетель, однако, затрудняется точно ука­зать время происшествия, место, где он сам находился, свои собственные движения и даже слова. И этого нельзя приписывать простой рассеянности или недостаточной вни­мательности свидетеля в его обыкновенной ежедневной жизни. Такие свидетели вовсё не люди «не от мира сего». Где все просто и привычно — внимание их равномерно на­правлено на это все, где событие выходит из ряда обыч­ных явлений жизни, где оно ярко по своей неожиданности или богато своими возможными последствиями, там живая работа мысли и чувства свидетеля выступает на первый план. Она упраздняет в нем на время способность сосре­доточиваться на мелочах — и в памяти его общее подар- ляет частное, характер события стирает его подробности. Опытный судья — по тону, по способу изложения всегда узнает такого свидетеля, которого «я» стушевывается пред «они» или «оно». Он никогда не усомнится в правдивости показания только потому, что свидетель, умея вообще рас­сказать подробности* скудного впечатления дня, затруд­няется припомнить многое лично о себе по отношению KO дню, полному подавляющих своею силою впечатлений. «Этот человек лжет, — скажет поверхностный и поспеш­ный наблюдатель, — он с точностью определяет, в кото­ром часу дня и где именно он нанял извозчика, чтобы ехать с визитом к знакомым, и не может определительно при­помнить, от кого именно вечером в тот же день, в котором

n часу и в какой комнате услышал о самоубийстве сына или

0 трагической смерти жены!..» «Он говорит правду, — ска­жет опытный судья, — и эта правда тем вероятнее, чем больше различия между безразличным фактом и потря­сающим событием, между обычным спокойствием после первого и ошеломляющим вихрем второго...»

Вниманием рассеянным можно назвать такое, которое не способно сосредоточиваться на одном предмете, а, на­правляясь на него, задевает по дороге ряд побочных об­стоятельств. Смотря по свойствам наблюдающего и пере­дающего свои впечатления, оно тоже может быть или центробежным или центростремительным.Приэтом мысль и наблюдения никогда не движутся по прямой дороге, а заходят в переулки и закоулки, цепляясь за второстепен­ные данные, иногда вовсе не имеющие отношения к пред­мету, на который первоначально было направлено вни­мание. B частной жизни и в особенности в деловых сноше­ниях нужно не мало терпения и терпимости к рассказчику, чтобы следить за ломаною линиею повествования, посто­янно отклоняющегося в сторону, и, спокойно выслушивая массу ненужностей, сохранять нить Ариадны в лабиринте словесных отступлений и экскурсий по сторонам. Судье, сверх терпения и самообладания, необходимы в таких слу­чаях известные навык и искусство, чтобы направлять на над­лежащий путь показание свидетеля, не смущая последнего и не заметая и без того неясную тропинку рассказа. Сюда относятся рассказчики и свидетели, любящие начинать «аЬ оѵо» k пе.редавать разные биографические подробности и вообще отдаваться в безотчетную и безграничную власть своих воспоминаний, причем accidentalia, essentialia и even- tualia[11] смешиваются в ходе мышления в одну общую, бес­форменную массу. Тип таких рассказчиков слишком изве­стен и, к сожалению, распространен, чтобы нуйшо было выяснять его примерами. Ho нельзя не указать на одну характерную в нашей русской жизни особенность. Это — любовь к генеалогическим справкам и семейственным эпи­зодам, одинаково тягостная и со стороны слушателя, в виде вопросов, и со стороны рассказчика, в виде ненужных подробностей. Взволнованный каким-нибудь выходящим из ряда событием, рассказчик, передавая о нем сжато и целостно по содержанию, вынужден бывает назвать для точности те или другие имена. Горе ему, если в составе внимающих ему есть слушатель с рассеянным вниманием... Самое существенное место повествования, рисующее глу­бокий внутренний смысл события или его значение, как общественного явления, такой слушатель, среди общего напряженного внимания, способен прервать вопоосами: «Это какой NN? Тот, что женат на ММ?», или «Этоведь тот NN,кoтopый,кaжєтcя,cлyжил в кирасирском полку?», или «А знаете, я ведь с этим NN ехал однажды на паро­ходе. Это ведь он женился на племяннице ММ, который управлял казенной палатой? Где только — не помню... ах, да! B Пензе или... нет, в Тамбове... Нет, нет!.. Вспом­нил! именно в Пензе... а брат его...» и т. д. Человек с та­ким рассеянным и направленным на мелкие, незначащие подробности вниманием, сделавшись сам повествователем, очень часто совершенно не отдает себе отчета, в чем сущ­ность его рассказа и где лежит центр тяжести последнего. Обыкновенно умственно ограниченный, узкоисполкитель- ный в служебном или светском обиходе, но, вместе, чрез­вычайно довольный собою, такой рассказчик присоединяет к уклонениям в сторону брачных или родственных связей и отношений еще особую пунктуальность названий и то­пографических подробностей. Для него, например, не су­ществует просто фамилий или названий городов, г есть чины, имена, отчества и фамилии, нет Петербурга, Ниж­него, «Исакия», Синода, «конки», а есть СантстТТ-гс'чург, Нижний-Новгород, храм Исаакия Далматовского, Святей­ший правительствующий сииод, железно-конная дорога и т. д. Свидетели такого рода могут с первого взгляда пора­зить полностью и, так сказать, обточенностыо своего по­казания. Ho полнота эта обыкновенно оказывается мни­мою. Добросовестное усвоение себе частностей, этих «вы­пушек и петличек» свидетельского показания, рассевает .внимание по отношению к главному и единственному нуж­ному. B старые годы, как видно из некоторых глемуаров, воспитанникам закрытых казенных учебных заведений по­давались пирожки, в которых под тонкою оболочкою пух­лого теста почти не оказывалось начинки. «Пирожки сни- чем» прозвали их. Такими «пирожками с ничем» являются нередко очень подробные и вполне корректные показания свидетелей, изощрившихся в упражнении рассеянной па­мяти. Опытный судья всегда предпочтет им неполное B частях, с пробелами и «запамятованиями», показание сви­детеля, чувствующего живо и ввиду разноценности впе­чатлений различно на них и реагирующего.

Затем внимание может сосредоточиваться или на про­цессе действий, явлений и собственных мыслей или же на конечном их результате, так сказать, на итоге их. Это чрез­вычайно ярко выражается обыкновенно в способе изло­жения. Одни не могут передавать виденного и слышанного без подробного изложения всего в порядке последователь­ной постепенности; другие же, наоборот, спешат скорее ска­зать главное. При допросе первых — их зачастую прихо­дится приглашать сократить свой рассказ; при допросе вторых—-их приходится возвращать от итога рассказа к подробностям места, времени, обстановки и т. д. Делать это кадо осторожно, особенно в первом случае, так как наклонность к процессуальному рассказу обыкновенно обус­ловливается еще и особыми свойствами или, правильнее, привычкаМи внимания, которое цепко держится за по­следовательность и преемство впечатлений и, облекаясь в воспоминание, затуманивается, как только в эту после­довательность вносится извне какой-либо перерыв. Эти особенности рассказчика обыкновенно выражаются и в том, как он умеет слуѵлатъ. Наряду с людьми, способными це­нить логическую и психологическую нить повествования, отдельныесвязакные между собою частикоторого создают постепенно настроение, достигающее своего апогея в за­ключении, в освещающем и осмысливающем* все факте, картине или лирическом порыве, существуют слушатели нетерпеливые, жаждущие скорейшей «развязки» и предуп­реждающие ее догадками во всеуслышание или досадными вопросами... Есть читатели, преимущественно между жен­щинами, которые начинают чтение повести или романа с последней главы, желая прежде всего узнать, чем и как все окончилось Есть слушатели и рассказчики, подобные таким читателям.

Наконец, есть два рода внимания по отношению к спо­собности души отзываться на внешние впечатления. Одни объективно и с большим самообладанием, так сказать, ре­гистрируют то, что видят или слышат, и лишь тогда, когда внешнее воздействие на их слух или зрение прекратилось, начинают внутреннюю, душевную переработку этого. По­этому все. воспринятое ими, представляется их памяти ясно и не страдает пробелами и пропусками, объясняемыми перерывами внимания. Это те, которые, по образному вы­ражению великого поэта, «научившись властвовать со­бой», умеют «держать мысль свою на привязи» и «усып­лять или давить в сердце своем мгновенно прошипевшую змею». Иначе действуют и чувствуют себя другие, отдаю­щиеся во власть своим душевным движениям. Эти движе­ния сразу и повелительно завладевают ими и поражают иногда прежде всего внимание. Тут не может быть речи о забывчивости или недостатке последнего. Оно просто парализовано, его не существует вовсе. Таковы люди, по выражению того же Пушкина, «оглушенные шумом внут­ренней тревоги». Этот шум подавляет всякую способность не только вдумываться в окружающее, но даже замечать его. Евгений в «Медном всаднике», Раскольников в «Пре­ступлении и наказании» — блестящие представители та­кого «оглушенного» внимания. B этом положении часто находятся потерпевшие от преступления, допрашиваемые в качестве свидетелей, находится и подсудимый, когда он, в некоторых случаях, даже искренно желал бы быть добро- совестным свидетелем в деле о своем преступлении,освоем несчастни... Чем неожиданнее впечатление, вызывающее сильное душевное движение, тем больше парализуется вни­мание и тем быстрее внутренняя буря окутывает своим мраком внешнее обстоятельство. Почти ни одии подсуди­мый, совершивший преступление под влиянием сильной эмоции, не„может рассказать подробности решительного момента своего деяния — и в то же время может быть способен передать быстро сменявшиеся и перекрещивав­шиеся в его душе мысли, образы и чувства перед тем, как он ударил, оскорбил, спустил курок, вонзил нож. Гениаль­ное изображение этого душевного состояния, в котором це­лесообразность и известная разумность действий совер­шенно не соответствуют помраченному сознанию и при­тупленному вниманию, дает Толстой в своем Позднышеве. Можно с уверенностью сказать, что каждый старый кри- миналист-практик, пробегая мысленно ряд выслушанных им сознаний подсудимых, обвинявшихся в преступлениях, совершенных в страстном порыве и крайнем раздражении, признает, что рассказ Позднышева об убийстве им жены типичен и поразителен как доказательство силы прозре­ния великого художника и мыслителя.

Часто там, где играет роль сильная душевная воспри­имчивость, где на сцену властно выступает так называе­мая вспылъчивостъ (которую не надо смешивать, однако, с запальчивостью, свойственною состоянию не внезапному, а нарастающему и, подобно чувству ревности, питающему само себя),потерпевший в начале столкновения становится преступником в конце его. Если, однако, он устоял против напора гнева и не поддался мстительному движению, его внимание все-таки обыкновенно действует только до изве­стного момента, осуществляясь затем только отдельными, не связанными между собою проблесками. Когда сказанр оскорбительное слово, сделано угрожающее движение, при­нято вызывающее положение, бросающие искру в давно копившееся негодование, в затаенную ненависть, в прочно сложившееся презрение (которое Луи Блан очень метко характеризует, говоря, что «1е mepris — c’est Ia haine en repos» — «презрение — пребывающая в спокойствии нена­висть»), тогда взор и слух «вспылившего» обращаются внутрь — и утрачивают внимание ко внешнему. Этим объ­ясняется то, что нередко, например, оскорбление не тот­час же «выводит из себя» возмущенного до крайности оби­женного, а лишь после некоторой паузы, во время которой обидчик уже спокойно обратился к другой беседе или за­нятиям. Ho это затишье—перед бурей... Внезапно насту­пает протест против слов, действий, личности обидчика в самой резкой форме. Было бы ошибочно думать, что в этот перерыв тот, который промолчал первоначально и лишь чрез известный промежуток времени проявил свое возмущение криком, воплем, исступлением, ударами, мог наблюдать и сосредоточивать на чем-либо свое внимание... Нет! Он ничего ке видел и не слышал, а был охвачен вих­рем внутренних вопросов: «Да как он смеет!? Да что же это такое? Да неужели я это перенесу?» и т. д. Ho даже и успев Ьвладеть собою, решившись пропустить все слы­шанное «мимо ушей» или напустить на себя умышленное непонимание из уважения к той или другой обстановке или в уповании на будущее отмщение, которое еще надо обду­мать («1а vendetta ё una meta сЬё e bisogno mangiare а fred- do» — говорят итальянцы—«мщенье есть кушанье, кото­рое надо есть холодным»), потерпевший все-таки тратит столько сил на внутреннюю борьбу с закипевшими в нем чувствами, что на время его внимание совершенно подав­лено. Отсюда — ответы невпопад и разные неловкости внезапно оскорбленного, свидетелем которых каждому при­ходилось бывать в жизни. Берите из показаний такого по­терпевшего то, что сохранила его память до наступления в душе его «шума внутренней тревоги», и не смущайтесь в оценке правдивости его слов тем, что затем внимание ему изменило. Свидетелем может быть не один потерпев­ший, но и постороннее столкновению или несчастному сте­чению обстоятельств лицо. Если оно одарено впечатли­тельностью, если оно «нервно» и не «вегетирует» только, ио умеет чувствовать и страдать, а следовательно, и со­страдать, то вид нарушения душевного равновесия в дру­гих, иногда в близких и дорогих людях, действует на него удручающе. Волнение этих людей, становясь заразитель­ным, ослабляет внимание свидетеля или делает его очень односторонним. Кто не испытывал в жизни таких поло­жений, когда хочется «провалиться сквозь землю» за дру­гого и собственная растерянность является результатом неожиданного душевного смущения другого человека? B этих случаях человеку с чутким сердцем, страдая за другого, инстинктивно не хочется быть внимательным.

K числу причин, заслоняющих в памяти или устра­няющих из области внимания отдельные, связанные между собою, части события, о котором приходится свидетель­ствовать, надо отнести и сильные приливы чувства, вы­званные сложным процессом внутреннего переживания скорби, утраты, разочарования и т. п. Вспоминая неуло­вимые постороннему взору черты отношений к дорогому существу, вызывая из невозвратного прошлого милый об­раз в его тончайших проявлениях или переживая оказан­ную кому-либо и когда-либо несправедливость или чер­ствость, человек иногда в самом, по-видимому, безразлич­ном месте своего рассказа должен остановиться... Слезы подступают к горлу, тоска острая и безысходная, лишь на время уснувшая, впивается в сердце, а какое-нибудь слово или звук, влекущий за собою ряд воспоминаний, так приковывает к себе внимание, что все последующее погру­жается в тень и рассказ обрывается вследствие нравствен­ной и физической (слезы, дрожь голоса, судороги личных мускулов) невозможности его продолжать. Вероятно, есть немало судей, которые видели пред собою—и не раз — подобных свидетелей. Тургенев писал о крестьянке, поте­рявшей единственного сына. Передавая о том, как он хво­рал и мучился, бедная мать говорила спокойно и владела собою, но каждый раз, когда она доходила до рассказа о том, как, взяв от нее корочку хлеба, умирающий ребенок сказал ей: «Мамка! Ты бы сольцы...», какое-то невыска- зываемое воспоминание всецело овладевало ею, она вдруг заливалась слезами, начинала рыдать и уже не могла про­должать рассказ, а только безнадежно махала рукой. B та­ком же положении, помню я, была жена одного достойного человека, убитого на глазах ее и трех маленьких детей ее же братом за то, что он вступился за честь обольщаемой убийцею девушки. И при следствии, и на суде, при по­вторных показаниях, она, твердо и с достоинством защи­щая честь своего мужа против клеветнических оправданий брата, сравнительно спокойно рассказывала про самое со­бытие, но лишь доходила до слов мужа: «Стреляй, если смеешь!», сказанных покойным в ответ убийце на его угро* зу стрелять, как лицо ее искажалось и внезапные горькие слезы мешали ей продолжать, несмотря на усилие овла­деть собою и снова захватить нить своих скорбных вос­поминаний.

IV

Если таковы, в главных чертах, свойства внимания во­обще, которые иадо принимать в расчет не только при оценке свидетельских показаний, но и при самом произ­водстве допроса, то наряду с ними возможно указать на некоторые особенности внимания, так сказать исключи­тельные или личные, т. e. в частности присущие тому или другому свидетелю уже ке in genere, но in specie [12].

Сгода, например, относится особенная склонность некото­рых людей обращать исключительное и даже болезненное внимание на какую-нибудь отдельную часть тела чело­века, и в особенности ка его уродливость. Затем некото­рых во всей физиономии человека прежде всего привле­кают к себе глаза, других — его походка, третьих — цвет волос. Есть люди, одаренные memoire auditive[13], которые не в силах удержать в памяти чье-либо лицо и в то же время с чрезвычайною ясностью во всякое время способ­ны представить себе голос того же самого человека со все­ми его оттенками, вибрацией и характерным произноше­нием. Свидетель, который обращает внимание на глаза, описав их цвет, разрез и выражение, станет в тупик или ответит очень неопределенно, если его спросить о росте или о цвете волос обладателя этих самих глаз. Вспоминая об Инесе, пушкинский Дон-Жуан говорит: «...Малобыло в ней истинно прекрасного; глаза, одни глаза, да взгляд.., а голос у нее был тих и слаб, как у больной...» Почти все видевшие императора Николая I, рассказывая о нем, прежде всего отмечают стальной цвет его глаз и трудно переносимое выражение его пристального взгляда, огра­ничиваясь вместе с тем общими местами о классической правильности его лица. Немногие, еще - недавно оставав­шиеся в живых, современники Федора Петровича Гааза, описывая довольно разнообразно и даже противоречиво его наружность, твердо и с любящею подробностью оста­навливались на его голубых глазах... Почти так же, как глаза, приковывает к себе внимание походка. Чтение исто­рических мемуаров убеждает в этом. Из внешних призна­ков выдающихся деятелей чаще всего отмечается их походка. Стоит для этого просмотреть различные воспоми­нания о Наполеоне. Графиня Антонина Блудова, с неж­ным уважением вспоминая о великой княгине Елене Пав­ловне и рисуя свои первые и последние свидания с нею, очевидно, незаметно для себя в двадцати строках остана­вливается три раза на стремительной походке этой заме­чательной женщины... Уродливости: Горб, хромота, косо­глазие, кривоглазие, болезненные наросты на лице, шести­палость, провалившийся нос и т. п.— на многих производят какое-то гипнотизирующее впечатление. Взор их невольно, вопреки желанию, обращается постоянно к этому приро­жденному или приобретенному недостатку, почти не бу- Дучи в силах от него оторваться. Инстинктивное чувство эстетики и стремление к гармонии и симметрии, свой­ственные человеку, обостряют протестующее внимание. И здесь прочие свойства и черты наблюдаемого человека отходят на задний план и стушевываются. Свидетель, от­лично изучивший телосложение горбуна или вглядевшийся t пристальным вниманием в движения человека с искале­ченными, скрюченными или неравными ногами, совершенно добросовестно не будет в силах припомнить об одежде, цвете волос или глаз тех же самых людей...

K случаям подобной связанности внимания приходится отнести и те, когда чувство ужаса или отвращения застав­ляет избегать взгляды на предмет, возбуждающий такое чувство. Есть люди, не могущие заставить себя глядеть на труп вообще, а на обезображенный, с зияющими ранами, выпавшими внутренностями и т. п. тем более. Внимание их обращено на все, что находится вокруг и около наводя­щего ужас предмета, и упорно отвращается от самого пред­мета. Это, конечно, отражается и в их показаниях. И на­оборот, на некоторых такие именно предметы имеют то гипнотизирующее влияние, о котором говорилось выше. Несмотря на чувство ужаса или отвращения, даже прямо вопреки ему, иной человек не может отвести глаз от кар­тины, от которой, по народному выражению, «тошнит на сердце». Взор постоянно обращается к тягостному и от­талкивающему зрелищу и невольно, с пытливостью и не­обыкновенною изощренностью, впитывает в память по­дробности, возмущающие душу и вызывающие чувство мурашек по спине и нервную дрожь в конечностях. B со­временной жизни местом проявления такого гипноза часто служат кабинеты восковых фигур. Ha многих эти фигуры, с зеленовато-мертвенным оттенком их лиц, неподвижными глазами и безжизненными, деревянными ногами, произво­дят неприятное впечатление. Это впечатление доходит до крайних пределов, когда такие фигуры служат для изо­бражения мучительства различными пытками или сцен co- вершения кровавых преступлений. Музей Grevin в Париже, подносящий своим посетителям последние новинки из мира отчаяния, крови и проклятий, или так называемые «Folierkammer» 1 немецких восковых кабинетов всегда мо­гут насчитать между посетителями этих вредных и без­нравственных зрелищ, приучающих толпу к спокойному созерцанию жестокости, людей, которых«кэтим грустным берегам влечет неведомая сила»Г Приходилось встречать нервных людей, которые предпочли бы остаться ночью в одной комнате с несколькими трупами, например в анато­мическом театре или «препаровочной», чем провести час наедине с несколькими восковыми фигурами. И тем не ме^ нее, они почти никогда не могли удержаться от искушения зайти в кабинет восковых фигур. Они вступают туда с «холодком» под сердцем и, удовлетворив, не взирая на ду­шевное возмущение, своему любопытству удручающими образами во всех подробностях, потом страдают от выне­сенного впечатления и долго тщетно стараются затушевать в своей памяти вопиющие картины. Такое же влия­ние имеют иногда и те произведения живописи, в которых этическое и эстетическое чутье не подсказало художнику, что есть в изображении действительности или возможно­сти черта, переходить за которую не следует, ибо за нею изображениеужестановится поступком и притомпоступком безжалостным и даже вредным. Несколько лет назад на художественных выставках в Берлине и Мюнхене были две картины. Одна представляла пытку водою, причем бе­зумные от страдания, выпученные глаза и отвратительно вздутый живот жеищины, в которую вливают, зажимая ей нос, чтобы заставить глотать, второе ведро воды, были изображены с ужасающей реальностью. Ha другой, носив­шей название «Искушение святого Антония», место тра­диционных бесов и обнаженных женщин занимали мертве­цы всех степеней разложения, пожиравшие друг друга и пившие из спиленной верхней части своего черепа, обра­щенной в чашу, лежавший в ней собственный мозг. Пред обеими картинами всегда стояла толпа, некоторые возвра­щались к ним по нескольку раз, и в то время, когда из их уст раздавались невольные возгласы отвращения и ужаса, глаза их жадко впивались во все подробности и прочно гравировали их в памяти.

Едва ли нужно говорить, что применимое к зрению применимо в данном случае и к слуху непосредственно — в виде рассказа и посредственно — в виде чтения. Пробе­гая глазами за строками автора, читатель его слушает и усваивает себе рисуемые им картины. И здесь поражаю­щие изображением утонченной жестокости описания, мучи­тельно привлекая к себе внимание, не могут не оставлять в памяти борозды гораздо более глубокой, чем все осталь­ное. Тут дело не в глубине идеи, не в яркости и жизненно­сти образа, не в смысле того или другого трагического по­ложения, а исключительно в почти физически бьющем по нервам изображении техники злобы и бесчеловечия. Изве­стный роман Октава Мирбо «Le jardin des supplices» 1 яв­ляется разительным примером такого произведения, с лю­бовью рисующего две стороны одной и той же медали: чувственность и жестокость. Можно наверное сказать, что прочитавший этот роман легко позабудет его фабулу и ее последовательное развитие, место и время действия, но ни­когда не вытравит из своей памяти картины изощренных, чудовищных мучений, пред которыми адские муки, так пу­гавшие благочестивых грешников, являются детскою за­бавой.

Применяя эти замечания к свидетельским показаниям, приходится признать, что гиперэстезия (обостренность) внимания, привлеченного картинами, внушающими ужас и отвращение, вызывает роковым образом анэстезию (при­тупленность) внимания к другим побочным и в особен­ности последующим впечатлениям. Это, конечно, отра­жается и на неравномерном весе и полноте отдельных частей показания. Ho видеть в этом неправдивость свиде­теля или намеренные с его стороны умолчания — нет ос­нования. Таким образом,очень часто о выходящем из ряда событии или резкой коллизии, о трагическом положении или мрачном происшествии создаются несколько показа­ний разных лиц, одинаково внешним образом стоявших по отношению к ним и показывающих каждый неполно, а все вместе, в своей совокупности, дающих совершеннопол- ную и соответствующую действительности картину. Один расскажет все мелочи обстановки, среди которой найден убитый, но не сумеет определить, лежал ли труп ничком или навзничь, был ли одет или раздет и т. д., а другой подробно опишет выражение лица у трупа, положение ко­нечностей, пену на губах, закрытые или открытые глаза, направление ран, количество и расположение кровавыхпя- тен на белье и одежде и не сможет сказать; сколько окон было в комнате, были ли часы на стене и портьеры на дверях и т. д. Один и тот же предмет отталкивал от себя внимание первого свидетеля, приковывал внимание вто­рого...

Есть случаи, когда поражающая свидетеля картина слагается из нескольких непосредственно следующих друг за другом и наводящих ужас моментов. Здесь зачастую последующий ужас притупляет внимание к предшествую­щему и вызывает по отношению к первому разноречия. Яркий пример этого мы видим в рассказах очевидцев (или CO слов их) об убийстве в Москве, в 1812 году, в день вступления французов, купеческого сына Верещагина, коим осквернил свою память граф Растопчин. Описание этого события у Л. H. Толстого в «Войне и мире» состав­ляет одну из гениальнейшихстраницсовременной литерату­ры. Ho, проверяя это описание по показаниям свидетелей, приходится заметить, что сцена указания толпе на «изменника, погубившего Москву», и затем расправа по­следней с ним — всеми рассказываются совершенно оди­наково, а предшествовавшее ей приказание рубить Вере­щагина передается совершенно различно. B рассказе М. А. Дмитриева — Растопчин дает знак рукой казаку, и тот ударяет несчастного саблей; в рассказе Обрезкова — адъютант Растопчина приказывает драгунам рубить, но те не скоро повинуются и приказание повторяется; по запи­скам Бестужева-Рюмина — ординарец Бердяев, следуя приказу графа, ударяет Верещагина в лицо; по воспоми­наниям Павловой (слышавшей от очевидца) — Ростопчин, со словами: «Вот изменник», сам толкнул Верещагина в толпу, и чернь тотчас же бросилась его терзать и рвать на части. Таким образом, исступление озверевшего народа столь поразило очевидцев, что из их памяти изгладилось точное воспоминание о том, что ранее должно было при­влечь к себе их внимание.

K индивидуальным особенностям отдельных свидете­лей, влияющим на содержание их показаний, кроме физи­ческих недостатков — тугого слуха, близорукости, дальто­низма, амбиоплии и т. п., относятся пробелы памяти, пополнить которые невозможно самым напряженным внима­нием. Сильная в общем память не только может быть раз­вита односторонне и представлять собой проявление слухозого, зрительного или моторного типа, но даже и со­единяя в себе все эти элементы и являясь памятью так на­зываемого смешанного типа, давать на своей прочной и цельной ткани необъяснимые разрывы относительно спе­циального рода предметов. B эти, если можно так выра­зиться дыры памяти проваливаются чаще всего собствен­ные имена и числа, но нередко то же самое делается и с це­лым внешним образом человека, с его физиономией. На­прасно обладатель такой сильной, но дырявой памяти будет напрягать все свое внимание, чтобы запомнить чис­ло, запечатлеть у себя в уме чью-либо фамилию или упорно вглядеться в чье-либо лицо, анализируя его отдельные чер­ты и стараясь отдать себе ясный отчет в каждой из них в отдельности и во всей их совокупности... Допрошенный B качестве свидетеля, выступая защитником или обвинителем, говоря руководящие напутствия присяжным заседателям, делая доклад, он почти неизбежно забудет и числа и име­на, если только не будет иметь пред глазами бумажки, где они записаны, а в житейском обиходе постоянно будет в бессильном недоумении пред необходимостью соединить ту или другую личиость с определенным именем. И тут память коварным образом двояко отказывается служить: то, удерживая имя, утрачивает представление о соединен­ной с ним личности, то, ясно рисуя известный образ, те­ряет бесследно присвоенное ему прозвание. Кроме этих случаев, так сказать внутренней афазии памяти, у некото­рых людей одновременно стираются в памяти и личность и имя, а в то же время с чрезвычайною отчетливостью остаются действия, слова, тон и звук речи, связанные с этим именем и личностью. Показания свидетелей с такою дырявою памятью с первого взгляда могут казаться стран­ными и даже не внушать к себе дззерия, так как, не зная этих свойств памяти некоторых людей, бывает трудно от­решиться от недоумения — каким образом человек, пере­давая, например, в мельчайших подробностях чей-либо рас­сказ со всеми оттенками, складом и даже, интонациями речи, не может назвать имени и фамилии говорившего или же поставленный с ним «с очей на очи» не может сказать, кто это такой?.. A между тем свидетель глубоко правдив и в подробностях своей передачи, и в своих ссылках на «поп mi ricordob> (не помню)!

. Был судебный деятель, занимавший много лет долж­ность прокурора и председателя окружного суда одной из столиц, способный, по признанию всех знавших его, к са­мому тщательному и проницательному вниманию, одина­ково пригодному и для анализа и для синтеза, одаренный очень сильною смешанною памятью и тем не менее совер­шенно «беспамятный» на имена и на лица. Ему необходи­мо было много раз подряд видеть какое-нибудь лицо, что­бы узнать его при встрече, причем малейшее изменение — отросшая борода, надетая шляпа, очки, другой костюм, де­лали этого встреченного новым и незнакомым лицом. Точ­но то же повторялось и с именем и фамилией. А между тем обширные обвинительные речи и руководящие напут­ствия присяжным по самым сложным делам произноси­лись им без письменных заметок, которые лишь в самых крайних случаях здменялись полоскою бумажки с разны­ми условными знаками. Обязанный, в качестве председа­теля суда, объяснять удаленному из залы заседания, по какому-либо поводу, подсудимому, что происходило в его отсутствие, этот председатель, стремясь предоставить, согласно требованию Судебных уставов, подсудимому все средства оправдания, излагал пред последним на память все содержание прочитанных в его отсутствие протоколов и документов и повторял, почти слово в слово, показания свидетелей. И в то же время ему не раз приходилось бы­вать в неловком положении вследствие своей забывчиво­сти на собственные имена в такие моменты процесса, когда справляться со списком свидетелей было стеснительно и даже невозможно. Однажды, начав обвинительную речь по обширному делу о подлоге нотариального завещания, длившемуся несколько дней, он никак не мог, несмотря на все усилия памяти, припомнить фамилию весьма важного из впервые вызванных на суд, по просьбе защиты, свиде­телей, без ссылки ка показания которого невозможно было обойтись. K счастью, у этого свидетеля была медаль на шее. Ссылаясь на этот признак в самых осторожных и уважительных выражениях, прокурор несколько раз воз­вращался к разбору показания свидетеля, правдивости ко­торого он придавал полную веру. Bo время перерыва за­седания, после речей защиты, свидетель этот обратился к нему с выражением крайней обиды. «Я, милостивый госу­дарь, — говорил ок, — имею чик, имя, отчество и фами­лию; я был на государственной службе; я ке «свидетель с медалью на шее»; я этого так не оставлю!» Ha извинения прокурора со ссылкой иа свою «дырявую» память и на не­возможность справляться в разгаре речи с деловыгли от­метками, «свидетель с медалью», иронически смеясь, ска­зал: «Ну, уж этому-то я никогда не поверю; я прослушал всю вашу речь и видел, какая у вас чертовская память, вы чуть не два часа целые показания ка память говорили, а пред вами ни листочка! Только мою фамилию изволили забыть! Вы меня оскорбили нарочно, и я желаю удовлет­ворения...» Возглас судебного пристава о том, что «Суд идет!», прервал этот разговор. «Я к вашим услугам, если вы считаете себя оскорбленным, — сказал, спеша на свое место, прокурор, — и во всяком случае сейчас же, начи­ная возражения защите, публично извинюсь пред вами, и объяснив, что вы считаете для себя обидным иметь ме­даль на шее, назову ваше звание, имя, отчество и фами­лию...»

— «To есть, как же это!? Нет, уж лучше оставьте по- старому и, пожалуйста, не извиняйтесь, еще хуже пожа­луй выйдет, нет, уж пожалуйста, прошу вас...» Недоразу­мение, вызванное пробелом памяти, окончилось благо­получно...

Весьма важную роль в свидетельских показаниях иг­рают бытовые и племенные особенности свидетеля, язык той среды, к которой он принадлежит и, наконец, его обычные занятия. B первом отношении показания, вполне правдивые и точные, данные по одному и тому же обстоя­тельству двумя свидетелями разного племени, могут су­щественно различаться по форме, по краскам, по сопрово­ждающим их жестам, по живости передачи. Стоит пред­ставить себе рассказ хотя бы, например, об убийстве в «запальчивости и раздражении», случайными свидетелями которого сделались житель «финских хладных скал» и уроженец «пламенной Колхиды». Фактически рассказ, пройдя сквозь перекрестный допрос, в обоих случаях бу­дет тождествен, но какая разница в передаче этой факти­ческой стороны, в отношении к ней свидетеля, какие от­тенки в рисунке! Ha медлительное созерцание северянина наибольшее впечатление произведет смысл действия обви­няемого, которое и будет охарактеризовано кратко и точно («ударил ножом, кинжалом...»); живая натура южанина скажется в образном описании действия («выхватил нож, кинжал и вонзил его в грудь...»). B рассказе привыкшего к порядку немца-колониста или мирного* обывателя сре­динной России невольно прозвучит осуждение кровавой расправы; в показании еврея послышится нервная впечат­лительность пред таким делом; у горца или у любящего подраться обитателя земель старых «северно-русских на- родоправств» можно будет уловить ноту некоторого сочув­ствия «молодцу», который не дал спуску...

Точно так же сказываются и бытовые особенности, род жизни и занятий. Каждый, кому приходилось иметь дело со свидетелями в Великороссии и Малороссии, конечно, подметил разкость в форме, свободе и живости показаний свидетелей, принадлежащих к этим двум ветвям русского племени. Великоросс расскажет все или почти все сам; ма­лоросса по большей части приходится спрашивать, так сказать добывая из него показание. Показания великорос­са обыкновенно описательного свойства, в медлительном и неохотном показании малоросса зато гораздо чаще бле­стят тонкие и остроумные определения. Рассказ простой великорусской женщины, «бабы», обыкновенно бесцветнее мужского, в нем слышится иногда запуганность и подчи­ненность; рассказ хохлушки, «жинки», всегда ярче, полнее и решительнее рассказа мужчины. Это особенно бросается в глаза в тех случаях, когда об одних и тех же обстоятель­ствах дают показания муж и жена. Здесь бытовая разница семейных отношений и характер взаимной подчиненности супругов сказываются наглядно. Нужно ли говорить, что горожанин и пахарь, что фабричный работник и кустарь, матрос и чиновник, повар и пастух, рассказывая об одном и том же, непременно остановятся в своих воспоминаниях на тех особенностях события, которые имели какое-либо отношение к их занятиям и роду жизни, а для другихпро- шли, вовсе не вызывая никакого обострения внимания.

Способ выражений свидетелей, их стилъ, своеобразие в понимании ими тех или других слов могут быть источ­ником недоразумений и неправильной оценки правдивости их показаний. Для судьи необходимо знать местные выра­жения. Это важно для избежания опасности в некоторых случаях заблуждений и ошибок. Важно оно и для сохра­нения изобразительности и жизненного колорита в самом содержании показания, тем более, что это необходимо для суда, решающего дело по внутреннему убеждению и, сле­довательно, часто руководящегося общим впечатлением от рассказа свидетелей. Поэтому свидетельские показания, передаваемые переводчиком (и иногда, как, например, было на Кавказе—не одним, а двумя и даже тремя), не­редко не менее грозят истине своею обесцвеченностью и тусклым характером, чем и показания лживые. Для суда важно не только то, что показывает свидетель, но и как он показывает, важно не то, что видел или слышал ка­кой-то отвлеченный человек, а нужно свидетельство опре­деленной личности, с присущими ей свойствами и своеоб­разностью. Пред судом предстоит не мертвый фотографи­ческий механизм, а живой и восприимчивый человеческий организм. Язык есть наиболее яркое и вместе стойкоепро- явление личности. «Le stylle c’est Thomme»[14], — говорят французы, «c’est Гате»[15] — можно бы во многих случаях не без основания прибавить к этому. Вот почему особен­ности речи, бытовые названия и самая манера свидетеля выражаться должны останавливать на себе вдумчивое внимание судьи.

Сколько комических, могших, однако, стать и трагиче­скими, сцен приходилось видеть при введении судебной ре­формы в областях харьковской и казанской судебных па­лат! Тогда уроженцы столиц, явившиеся в ролях судей и сторон, не понимали, например, местного значения слов: «турнуть», «околеть» (озябнуть), «пропасть» (околеть), «отмениться» (отличиться), «постовать» (говеть), «наджа- бить» (вдавить) и т. д., тогда малороссийскую девушку торжественно допрашивали о том, были ли у нее «женихи», или, в Пермском крае, недоумевали, зачем свидетельница говорит, что у нее «пропала дочка», когда дело идет об убитой свинье, или удивлялись, что свидетель «убежал» в Сарапуль или Казань, когда он мог бы спокойно уехатъ на пароходе, или же грозили ответственностью за лжепри­сягу свидетелю, который на вопрос о том, какая была по­года в день кражи, упорно стоял на том, что «ни якой по­годы не було...»

B языке свидетеля очень часто выражается и глубина его способности мышления. Как часто за внешнею слово­охотливостью скрывается скудость соображения и отсут­ствие ясности в представлениях и, наоборот, з сдержан­ном, кратком слове чувствуется честное к нему отношение и сознание его возможных последствий. Слова Фауста: «wo Begriffe fehlen, da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich еіп» [16] — применимы и к свидетельству на суде. Люди внеш­него лоска и полуобразования особенно склонны к пустому многословию; простой человек, хлебнувший городской культуры, любит выражаться витиевато и употреблять слова в страцных и неожиданных сочетаниях, но свидетель из простонародья говорит обыкновенно образным и силь­ным в своей оригинальности языком. Наряду, например, с выражениями полуобразованных свидетелей о «нанесе­нии раны в запальчивости и разгорячении нервных чле­нов», о «страдании падучею болезнью в совокупности крепких напитков», о «невозможности для меры опьяне­ния никакого Реомюра» и о «доведении человека до крае­угольных лишений и уже несомненных последствий», при­ходилось слышать в свидетельствах простых русских лю­дей такие образные выражения и поговорки, как: «они уже и дальше ехать собирались, ан тут и мы — вот они!», «нашего не остается всего ничего», «только и осталось, что лечь на брюхо, да спиной прикрыться», «святым-то кула­ком, да по окаянной шее», «все пропил! мать ему купила теперь сюртук и брюки — ну, вот он и опять в пружинах», «да ему верить нельзя — он человек воздушный!» и т. д. Иногда в таких выражениях содержится синтез всего, что остановило на себе внимание свидетеля, направленное не на одно восприятие и воспроизведение внешних образов и звуков, но на их осмысленную переработку, в виде нрав­ственного вывода, выражаемого прелестным по своей свое­образности афоризмом.

V

Судебный навык показывает, что по отношению к ряду свидетелей всегда приходится делать некоторую редукцию показаний вследствие области бессознательной лжи, в ко­торую они вступают, искренно веря в действительность того, что говорят. Так, например, потерпевшие от преступ­ления всегда и притом нередко вполне добросовестно склонны преувеличивать обстоятельства или действия, в которых выразилось нарушение их имущественных или личных прав. Особливо это часто встречается в показа­ниях потерпевших — пострадавших, то есть таких, кото­рые были, так сказать, очевидцами содеянного над ними преступления. Пословица «у страха глаза велики» вполне применима в подобных случаях. Внезапно возникшая опасность невольно заставляет преувеличивать размеры и формы, в которых она выразилась; опасность прошедшая рисуется взволнованному сознанию большею, чем . она была, отчасти под влиянием ощущения, что она уже про­шла. Известно, что на людей впечатлительных, ставших в положение, по их мнению, безразличное или безопасное, действует затем самым удручающим образом неожиданно прояснившееся понимание опасности или горестных по­следствий, которые могли бы произойти, и сердце их сжи­мается от ретроспективного ужаса не менее сильно, чем если бы он предстоял. Слова Байрона о «сердце, не могу­щем вынести того, что оно уже вынесло», как кельзя луч­ше изображают такое состояние. Отсюда сильные выраже­ния в описании ощущений и впечатлений, отсюда преуве­личения в определении размера, быстроты, силы и т. п. Простая палка оказывается дубиной, угроза пальцем — подъемом кулака, возвышенный голос — криком, первый шаг вперед — нападением, всхлипывание — рыданием, и слова—«ужасно», «яростно», «оглушительно», «невыно­симо» — пересыпают описание того, что произошло или могло произойти с потерпевшим. Сопоставление этой, по большей части неумышленной лжи пострадавшего с умыш­ленной ложью подсудимого, стремящегося обелить себя на фактической почве или смягчить свою вину, вносит ино­гда юмористический элемент в отправление правосудия. B остроумной немецкой книжке «Handbuch fiir lustige und traurige Juristen» 1 изображено в рисунках дело о нападе­нии собаки на прохожего таким, каким оно представлялось по рассказам потерпевшего и обвиняемого — хозяина со­баки и каким оно было на самом деле. Громадный пес, упершись могучими лапами в грудь потерпевшего, разе­вает пред самым лицом его огромную пасть; маленькаясо- бачка дергает того же самого человека за край брюк, и, наконец, соедней величины собака хватает его за полу пальто. B Петербургском окружном суде разбиралось, не­сколько лет назад, дело о профессиональной Бооовке кур, судившейся в седьмой или восьмой раз. Зайдя на двор большого дома в отдаленной части столицы, она примани­ла петуха и, накинув, по словам сидевшей у окна в четвер­том этаже потерпевшей, на него мешок, быстро удалилась, но была задержана хозяйкою похищенной птицы и горо­довым уже в то время, как продавала петуха довольно да­леко от места кражи. Ha суде она утверждала, что зашла во двор «за нуждою», и, лишь уйдя, заметила, что какой-то «ласковый петушок» упорно следует за нею, почему и взя­ла его на руки, боясь, как бы его не раздавили при перехо­дах через улицы. Потерпевшая с негодованием отвергла это объяснение, заявляя, что у нее «петушище карактерный» и ни за кем бы, как собака, не пошел.Обетак и осталисьпри своем. Присяжные нашли, что петух был «карактерный».

K той же области бессознательной лжи относится у лю­дей, мыслящих преимущественно образами (а таковых большинство), совершенно искреннее представление себе настроения тех лиц, о которых они говорят, настроения, выраженного в кажущемся жесте, тоне голоса, выражении лица. Думая, что другой думает то-то или так-то, чело­веку свойственно отправляться в своей оценке всего, что этот другой делает, от уверенности в том, что им руково­дит именно такая, а не другая мысль, что им владеет имен­но такое, а не другое настроение. B обыденной жизни по­добное представление вызывает собою и известную реак­цию на предполагаемые мысли другого — и отсюда яв­ляется сложная и очень часто совершенно произвольная по своему источнику формула действий: «Я думаю, что он думает, что я думаю..., а потому надо поступать так, а не иначе». Отсюда разные эпитеты и прилагательные, далеко не всегда оправдываемые действительностью и коренящиеся исключительно в представлении, в самовнушении гово­рящего. Отсюда «презрительная» улыбка или пожатие плечами, «насмешливый» взгляд, «вызывающий» тон, «иро­ническое» выражение лица и т. п., усматриваемые там, где их в сущности вовсе не было. При некоторой живости темперамента свидетель нередко даже наглядно изобра­жает того, о ком он говорит, и кажущееся ему добросо­вестно выдает за действительность. Особенно это приме­няется при изображении тона выслушанных свидетелем слов. Существует рассказ об отце, жалующемся на непоч­тительность сына. Приводя повышенным голосом и пове­лительною скороговоркою слова письма последнего: «По­жалуйста, пришли мне еще сто рублей», отец говорит: «Ну, напиши он мне...» и, мягко растягивая слова, про­должает: «Пожалуйста, пришли мне еще сто рублей — я бы ничего не сказал, а то вдруг...» и голос повышается снова, хотя слова остаются теми же. Нельзя не признать, что этот рассказ житейски верен.

Наконец, сюда же надо отнести рассказы о несомнен­ных фактах, облеченные в несомненно фантастическую форму, не замечаемую, однако, рассказчиком. Таковы, на­пример, рассказы простых людей о словах иностранцев, не знающих ни слова по-русски, сопровождавших те или дру­гие их действительно совершенные действия. Известно, что наши солдаты и матроры в чужих краях и в периоды пе­ремирий на полях битв разговаривают с иностранцами, вполне их по-своему понимая. Bo «Фрегате Паллада» Гон­чарова, в «Севастопольских письмах» Толстого и в воспо­минаниях Берга об осаде Севастополя есть яркие и ды­шащие правдою примеры таких бесед. Характерно в этом отношении показание свидетеля, данное в нашем военно- полевом суде в Китае, в 1900 году, по делу об убийстве ефрейторавместности,где никто из жителей не говорилпо- русски. «Иду я,.— показывал солдатик, — и встречаю ка­кого-то китая (китайца) и говорю ему: китай, а китай! не видал ли нашего ефрейтора?»—«Как же,— отвечает,— видел: вон, там лежит в канаве», — и рукой эдак указы­вает... «Смотрю—и впрямь ефрейтор лежит в канаве»...

От показаний, данных неточно или отклоняющихся от действительности под влиянием настроения или увлечения, надо отличать несомненно ложные по самому своему су­ществу показания. Здесь не существует, однако, общего мерила, и по происхождению своему такие показания весь­ма различны. Из них прежде всего необходимо выделить те, которые даются под влиянием гипнотических внуше­ний. Эти внушения, остроумно названные доктором Лье- жуа «интеллектуальною вивисекцию», разлагают внутрен­ний мир человека и, вызывая в нем целый ряд физиологи­ческих и душевных явлений, оказывают самое решительное и притом двоякое воздействие на память, то обостряя ее до крайности, то затемняя почти до совершенной потери. Таким образом, заставив загипнотизированного забытьоб- стоятельства, сопровождавшие внушение, можно вызвать в нем совершенное забвение того, что он узнал о том или другом обстоятельстве, или, наоборот, путем «ретроактив­ных галлюцирзаций» (термин Бернгейма) создать в нем твердую уверенность в том, что ему пришлось быть в дей­ствительности свидетелем вовсе не существующих обстоя­тельств. Рядом с такими показаниями идут показания, да­ваемые под влиянием самовнушения. Таковы, очень часто, показания детей. Крайняя впечатлительность и живость воображения при отсутствии надлежащей критики по от­ношению к себе и к окружающей обстановке делают мно­гих из них, под влиянием наплыва новых ощущений и идей, жертвами самовнушения. Приняв свою фантазию за действительность, незаметно переходя от «так может быть» к «так должно было быть» и затем к «так было!», они упорно настаивают на том, что кажется им совершив­шимся в присутствии их фактом. Возможность самовнуше­ния детей, представляющая немало исторических приме­ров, является чрезвычайною опасностью для правосу­дия — здесь была бы уместна психологическая экспертиза, подкрепляющая самый тщательный и необходимый анализ показания со стороны судей.

Затем идет ложь в показаниях под влиянием патоло­гических состояний, выражающихся в болезненных иллю­зиях, различных галлюцинациях и навязчивых идеях. По­следние часто переходят в болезненный, навязчивый страх, имеющий иногда профессиональный характер или связан­ный с необходимостью действий, долженствующих вызы­вать благоговение. Таков, например, отмечаемый Бехте­ревым «страх великого выхода» во время литургии.Вчуд- ной повести Тургенева «Рассказ отца Алексея» картина возникновения и развития навязчивого страха изображена удивительными чертами. Сюда же относятся расстрой­ства в сфере чувственных восприятий, исследованные Бех­теревым, как психанэстезии и гиперэстезии в области об­щего чувства, причем болезненные явления вызываются представлением, связанным иногда с каким-либо словом, например кровь. И здесь совместная вдумчивая работа су­дей и сторон, с вызовом необходимых очевидцев жизни и поведения свидетеля, а также наблюдавшего его врача по­может отделить бред на яву свидетеля от действитель­ности.

Наконец, есть область вполне сознательной и, если можно так выразиться, здоровой лжи, существенно отли­чающейся от заблуждения под влиянием притупления вни­мания и ослабления памяти. B последнее время явилось несколько подробных этико-психологических очерков лжи как движущей силы в извращении правды; между прочим особой разновидности неправды, остроумно именуемой «мечтательною ложью», посвящен интересный очерк Хол- чева; общие черты «психологии лжи» намечены Камиллом Мелитаном и профессором Дюпра—и, наконец, бытовые типы «русских лгунов» даровито и образно очерчены ныне, к сожалению, забываемым, высокодаровитым А. Ф. Писемским, Размеры настоящей книжки не позво­ляют касаться этой категории показаний, в которой, по меткому выражению Ивана Аксакова, «ложь лжет исти­ной». Нельзя, однако, не указать, что этого рода ложь бы­вает самостоятельная или навязанная, причем в первой можно различать ложь беспочвенную и ложь обстоятель­ственную. Bo лжи беспочвенной сочиняются иногда не су­ществовавшие обстоятельства (сюда относится и мечта­тельная ложь), и весь ум свидетеля направлен лишь на то, чтобы придать своему рассказу внешнюю правдоподоб­ность, внутреннюю последовательность и согласованность ,частей. Чем более такой свидетель, по старинному выра­жению, «воюет тайным коварством на истину во образе правды», тем осторожнее и глубже ведет OH те «мины под фортецию правды», о которых говорит Зерцало. Только совокупность взаимно подкрепляющих свою достовер­ность противупоказаний и самый тщательный перекрест­ный допрос, доходящий до всех мелочей показания, могут рэзоблачить настоящую цену такого ложного показания. Психологической экспертизе здесь че найдется никакого дела. B обстоятельственной лжи — внимание, направлен­ное не на внутреннюю работу хитросплетения, а на внеш­ние, действительно существующие обстоятельства, играет большую роль, твердо напечатлевая в памяти те именно подробности, которые подлежат искажению или скрытию в, обдуманном и предусмотрительном рассказе о ,якобы ви­денном и слышанном. И здесь, в исследовании силы и про­должительности нарочно подделанной памяти, опытами экс­периментальной психологии едва ли можно много достичь. Наконец, ложь навязанная, т. e. придуманная и выношен­ная не самим свидетелем, а вложенная в его уста для по­сторонних ему целей, так сказать сообщенная ему ad re­ferendum V почти всегда представляет уязвимые стороны. По большей части эти стороны кроются в том, что свиде­тель есть носитель, но ке изобретатель лжи и что искус­ный допрос может застать его врасплох. Иногда очень до­бросовестно исполняя данное ему бессовестное поручение, такой свидетель теряется при не предусмотренных заранее вопросах, путается и раскрывает игру своих внушителей. Поэтому перекрестный допрос есть лучшее средство для оценки таких показаний.

Автору этих строк пришлось участвовать в процессепо обвинению «достоверных лжесвидетелей» в одном брако­разводном деле. Они были выставлены мужем против жены, почтенной и уже пожилой женщины, не соглашав­шейся принять вину на себя, и удостоверили, что были оче­видцами той омерзительной картины, наличность которой требовалась для развода по прелюбодеянию одного из су­пругов. Привлеченные к следствию, оки очень искусно пе­рекладывали ответственность друг на друга, образуя цепь введенных з заблуждение людей, замыкавшуюся настоя­щим обманщиком, указавшим одному из них в театре жен­щину, застигнутую ими потом в прелюбодеянии, ложно названную им имепем жертвы их неволькюго и бессозна­тельного клятвопреступления. Ho OH —,этот злой дух все­го дела — оказался уже умершим. Чтобы окончательно оправдаться, обвиняемые указали на мелкого чиновника, подтвердившего на суде, что он слышал, как умерший, в театре, показывал одному из них сидевшую в ложе даму, называя ее по фамилии невинно опозоренной женщины. Показание было дано определенно и с горячностью чело­века, будто бы сознающего, что, свидетельствуя истину, он спасает людей от гибели. Ho пришибленная судьбою наружность свидетеля, его засаленный вицмундир, обтре­панные панталоны, отсутствие видимых признаков белья и нервное перебиранье старой форменной фуражки дро­жащими, пѳ-видимому, не от одного волнения, руками, не­вольно вызвали ряд вопросов. «Что давали в театре?» — «Оперу». — «Какую — итальянскую или русскую?» — «Итальянскую». — «Где происходил слышанный разго­вор?»— «В проходе у третьего ряда кресел». — «А вы сами часто бываете в опере?» — «Да». — «А в каком ряду сидите — далеко или близко?» — «Как придется, — так, во втором или третьем». — «Вы абонированы?» — «Что-с?» — «Ну, сколько платите за место?» (тогда пела Патти и ме­ста доставались по очень дорогой цеие). — «Когда рубль, а когда и полтора». — «А сколько получаете по службе канцелярским чиновником?» — «23 рубля в месяц».— «Ав каком театре это было (итальянские оперы давались в Пе­тербурге исключительно в Большом театре, где ныне зда- ниё Консерватории), Большом или Мариинском?» — «В Мариновском»... Свидетель сел на место, бросая бес­покойные взгляды на скамью подсудимых, а прокурор не без основания посоветовал обойти его показания, «так как свидетель имеет слишком необыкновенные качества, что­бы пользоваться его показанием при обсуждении обыкно­венного дела: он обладает удивительным свойством даль­нозоркости и для него до такой степени не существует не­проницаемости, что из второго или третьего ряда кресел Мариинского театра он видит, кто сидит во втором ярусе Большого...»

B заключение остается указать еще на один вид созна­тельной лжи в свидетельских показаниях, лжи беззастен­чивой и не редко наглой, нисколько не скрывающейся и не заботящейся о том, чтобы быть принятою за правду. Есть свидетели, для которых, по тем или другим причинам, явка пред суд представляет своеобразное удовольствие, давая

ВОЗМОЖНОСТЬ произвести Эффект «pour epater Ie bourgeois» [17]J как говорят французы, или же получить аванс за свое до­стоверное показание, не приняв на себя никакого обяза­тельства за качество его правдоподобности.

Пишущий эти строки припоминает из своей практики несколько свидетелей такого рода. Один, в деле о шантаж­ном вымогательстве согласия на развод, дал столь неверо­ятное по своим подробностям показание, что председатель счел необходимым получить точные сведения о его профес­сии и спросил его: «Чем ои занимается?»Свидетель на ми­нуту смешался, но на настойчиво повторенный вопрос спо­койно ответил, покручивая усики и поглядывая на свои лакированные ботинки: «Я занимаюсь тем, что собираюсь уехать из Петербурга...» Другой свидетель, по громкому делу о подлоге миллионного завещания Беляева, мог быть назван типичнейшим представителем сознательной и бью­щей в глаза лжи. Содержась под стражею, он сам просил вызвать себя в суд, имея показать нечто чрезвычайно важ­ное. Введенный в залу, он уселся под предлогом боли в ноге и, с любопытством разглядывая присутствующих, смеясь глазами и делая театральные жесты, начал явно лживый рассказ, опровергаемый почти на каждом слове фактами и цифрами. Очевидно, стараясь рассмешить пуб­лику и самому потешиться, он на все обычные вопросыот- вечал в иронически-почтительном тоне, называя председа­теля «господином президентом». Он удивленно спрашивал, почему последнего интересует вопрос о его вероиспо­ведании, любезно прибавляя «православный! православ­ный— pour vous etre agreable...»[18], объяснил, что нигде не проживает, ибо «герметически закупорен» в месте своего заключения, и заявил, что судился дважды — один раз в Ковенской уголовной палате в качестве таможенного чи­новника «за содействие к водворению контрабанды», при­чем оставлен в «сильнейшем подозрении», а в другой — в Версальском военном суде за участие в восстании Ком­муны, причем приговорен «к расстрелу». «Ho приговор,— прибавил он, — как, бытъ может, господа присутствующие иззолят сами заметить, ие приведен в исполнение». B по­казании своем он настойчиво утверждал, что был в два часа дня 4 апреля 1866 г. на Дворцовой площади, привет* ствуя, вместе с собравшимся вародом, невредимого после выстрела Каракозова государя. Ha замечание прокурора, что покушение было совершено в четвертом часу и весть о нем ранее четырех часов не могла облететь столицу, этот свидетель, хитро прищурив глаза и обращаясь к председа­телю, сказал: «Мне кажется, господин президент, что для патриотических чувств не должно существовать условий места и времени!»

Очевидно, что при исследовании и изучении таких по­казаний психологическому анализу нечего делать с их су­ществом. Ему место лишь в отыскании причин и побу­ждений, влекущих свидетеля к его самодовлеющей лжи..,

<< | >>
Источник: А.Ф. Кони. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ Том 4. ИЗДАТЕЛЬСТВО "ЮРИДИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА" Mocква —1967. 1967

Еще по теме ПАМЯТЬ И ВНИМАНИЕ (Из воспоминаний судебного деятеля):

  1. «СУДЕБНАЯ РЕСПУБЛИКА» ЦАРСКОЙ РОССИИ
  2. БУТКОВ Владимир Петрович (1813 — 1881), известный русский судебный деятель, действительный тайный советник.
  3. ЗАМЯТНИН Дмитрий Николаевич (1805 — 1881), выдающийся судебный деятель, действительный тайный советник.
  4. РОВИНСКИЙ Дмитрий Александрович (1824 — 1895), выдающийся юрист, судебный деятель, историк искусства, действительный тайный советник.
  5. МАНУХИН Сергей Сергеевич (1856 — 1922) русский государственный и судебный деятель, действительный тайный советник.
  6. ПЕРЕВЕРЗЕВ Павел Николаевич (1871 — 1944), русский судебный деятель.
  7. ВИНОКУРОВ Александр Николаевич (1869 — 1944), видный государственный и судебный деятель.
  8. ГОРКИН Александр Федорович (1897 — 1988), видный государственный и судебный деятель.
  9. СМИРНОВ Лев Николаевич (1911 — 1986) видный государственный и судебный деятель Советского Союза.
  10. ВОСПОМИНАНИЯ O ДЕЛЕ ВЕРЫ ЗАСУЛИЧ
  11. НРАВСТВЕННЫЕ НАЧАЛА B УГОЛОВНОМ ПРОЦЕССЕ (Общие черты судебной этики
  12. ПАМЯТЬ И ВНИМАНИЕ (Из воспоминаний судебного деятеля)
  13. (Из воспоминаний судебного деятеля)
  14. НОВЫЕ MEXA И НОВОЕ ВИНО (Из истории первых дней судебной реформы)
  15. КОММЕНТАРИИ
  16. Указ сенату с увольнением без прошения составил бы самую печальную и беспримерную доселе страницу в истории судебной реформы.
  17. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЗАПИСКА 1878 ГОДА ЗАКОН 19 МАЯ 1871 Г. (Из воспоминаний судебного деятеля)
  18. НРАВСТВЕННЫЕ НАЧАЛА B УГОЛОВНОМ ПРОЦЕССЕ (Общие черты судебной этики
- Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридические лица -