Слово Г. П. Щедровицкому
Г. П. Щедровицкий
Идея деятельности и деятельностный подход
(Доклад на системно-структурном семинаре. Март—апрель 1972 г.)
Первое заседание. 1 марта 1972 г.
Первая часть
1.
Первое, что я должен здесь отметить, это — исключительная сложность и детализированность того образования, которое обычно в нашем кругу называется «деятельностным подходом», «принципом деятельности» и «теорией деятельности». Очень часто, как те, кто работает в этой области и входит в нашу группу, так и те, кто критикует наши работы и наши устремления, употребляют перечисленные выше выражения, по сути дела, как синонимы, не очень утруждая себя различениями. В этом я вижу весьма существенный недостаток, мешающий разобраться в том, с чем собственно мы имеем дело и что мы делаем. И наоборот, мне представляется, что мы сможем разобраться в нашем нынешнем положении только в том случае, если будем применять для характеристики его все те понятия и категории, которые уже были выработаны в ходе развития человеческой мысли для характеристики знаний, систем знаний и методов. Поэтому я хочу прежде всего наметить блок-схему, которая задавала бы весь набор основных знаниевых структур, которые могут быть применены при анализе нашей работы, и последовательность их рассмотрения.Здесь прежде всего, как мне кажется, мы должны говорить об идее деятельности. Идея деятельности — это самая нерасчлененная, самая суммар-
ная структура, стоящая на вершине той пирамиды знаниевых структур, которую я буду использовать, характеристика того, с чем мы имеем дело. Нередко как синоним выражения «идея деятельности» применяют выражение «принцип деятельности». Это неверно — уже хотя бы потому, что сегодня идея деятельности выражается целым рядом принципов, причем эти принципы, что соответствует статусу и характеру «идеи», не организованы в единую и целостную систему.
Кроме того, существует то, что может быть названо «концепцией деятельности».
С концепцией непосредственно соприкасается то, что можно было бы назвать «программой исследований» или «программой разработок» в области деятельности.Наверное, когда вы слышите такое выражение, как «программа разработок в области деятельности», то оно кажется вам весьма несуразным и неопределенным. Но за этим наделе стоит очень важный смысл и важное содержание. Более того, в последнее время благодаря работам И. Лакатоса это выражение стало обозначать очень важное, можно даже сказать, фундаментальное понятие логики. В ряде работ Лакатос показал, что даже в тех случаях, когда мы оцениваем содержание и смысл ньютоновской механики, максвелловской электродинамики, механики Герца и т. д. и т. п., то должны пользоваться не столько понятием научной теории — это приводит к многочисленным ошибкам, — сколько понятием программы. По представлениям Лакатоса — правда, это уже моя интерпретация — «программа» включает в себя онтологическую картину, совокупность проблем и задач, которые должны быть решены, систему контрпримеров — на это Лакатос обращал особое внимание, — эти контрпримеры создают стимул для работы, ибо они должны быть преодолены на основе онтологического и теоретического ядра концепции, входящей в программу и т. д. и т. п.
Я касаюсь этого вопроса, чтобы подчеркнуть, что понятие программы исследований, как и более широкое понятие программы разработок, стоит в том же самом ряду, что и понятие идеи или концепции, и должно быть использовано нами для характеристики того, что мы суммарно и нерасчлененно называем деятельностным подходом и теорией деятельности.
Я подчеркиваю это потому, что понятия идеи и концепции кажутся нам привычными в то время как понятие программы, наоборот, кажется непривычным, хотя, на мой взгляд, именно понятие программы является самым правильным и самым точным. В особенности, как мне кажется, оно точно в приложении к деятельностному подходу и теории деятельности. Я бы даже сказал, что без этого понятия мы не сможем правильно разобраться в том, что представляет собой этот подход и эта теория.
Сегодня они представляют собой прежде всего определенную программу исследований и разработок. Я говорю о разработках, подчеркивая тем самым, что дело не сводится только к анализу и описанию уже существующих объектов, а предполагает также проектирование и реализацию проектов.Вы прекрасно понимаете, я думаю, что оценка программы должна быть принципиально иной, нежели оценка уже сложившейся или построенной теории. И я хочу таким образом настоять на том, чтобы вы подходили ко всему тому, о чем я буду говорить дальше, прежде всего с мерками программы исследований и разработок.
Кроме того, мы можем говорить о «деятельностном подходе», и это — нечто иное, нежели «идея», «концепция» или «программа». В этом же ряду мы можем говорить об особой методологии — методологии, основанной на идее деятельности, методологии, реализующей деятельностный подход, и мы можем точно так же говорить об особом типе мышления, реализующем идею деятельности и деятельностный подход. В ином ракурсе мы можем говорить о понятии деятельности, представлении деятельности и о категории деятельности-, каждое из этих образований может быть развернуто в систему — и тогда мы будем говорить о системе понятий деятельности, системе представлений или системе категорий. Завершая этот перечень, мы можем, как мне кажется, говорить о «науке деятельности», хотя многие отрицают такую возможность. Они полагают, что деятельность сама по себе представляет такой объект, о котором не может быть науки в прямом и точном смысле этого слова. Но если «наука деятельности», или «наука о деятельности» возможна, то у нас будут онтология деятельности, входящая в систему науки и теория деятельности.
Самое важное здесь состоит в том, что все эти образования человеческого мышления и знания теснейшим образом связаны между собой и одновременно достаточно обособлены — каждое из них имеет свою особую форму и свое особое строение. Если бы я характеризовал связи между ними, то должен был бы — это, конечно, образ, но он достаточно нагляден и передает основную суть дела — изобразить пленку, как бы обтягивающую множество острых вершин, каждая из которых соответствует названным выше образованиям; эти вершины все время движутся, растягивая и трансформируя пленку, но никогда не могут вырваться за ее пределы.
Если перейти к предметным содержательным характеристикам, то нужно будет сказать, что между этими знаниево- методическими образованиями существуют разнообразные рефлексивные связи и отображения; рефлексивные в том смысле, как мы это не раз определяли на наших семинарах. Кратко суть этих отношений отображения состоит в том, что в каждой из этих вершин соответственно ее специфической форме отображается содержание, схваченное и зафиксированное во всех других вершинах.
Наверное, поэтому об идее деятельности, концепции деятельности, деятельностном подходе, деятельностной методологии и теории деятельности говорят как о чем-то едином — в этой практике говорения схватывается тот существенный момент, что подлинное содержание всех этих образований существует как бы между ними. Но это — для суммарного человеческого понимания и смысла. А если мы хотим понять природу и специфику всех этих образований, то должны, во-первых, разделить их, а во-вторых, фокусировать все это содержание последовательно в каждую из форм и каждый раз схватывать его частично, соответственно возможностям этих форм.
Конечно, я предчувствую массу возражений и в первую очередь то возражение, что этот образ недостаточно точен и недостаточно строг, чтобы мы могли его детально и точно обсуждать. Но я глубочайшим образом убежден, что подлинное мышление всегда имеет дело именно с такими образованиями; лишь постепенно, по этапам оно превращает образы в понятия, а понятия в формальные структуры, и когда этот процесс осуществлен, то оно умирает, т. е. перестает быть мышлением.
Я хочу провести и затвердить одну мысль: если мы хотим разобраться в реальности деятельностных исследований и разработок, то мы должны исходить из множественности форм, фиксирующих деятельность, из существования взаимных рефлексивных отображений между этими формами, из факта пластичности и текучести их, из факта перетекания содержания из одной формы в другую. Без учета этих моментов, мне кажется, мы ничего не сможем понять в реальном мышлении и исследовании.
Иначе говоря, мы всегда имеем множество форм и единое содержание, зафиксированное в множестве (и в системе) этих форм. Понимание требует ориентации на все эти формы, но анализ требует выделения каждой отдельной формы, противопоставления ее всем другим и выделения той специфической части единого содержания, которую каждая из них несет в себе.В дополнение ко всем уже перечисленным формам можно было бы записать еще одну, которая называется «философией деятельности». В настоящее время делаются попытки построить такую философию, в частности об этом говорит и пишет Г. Батищев. Но я не уверен в том, что возможна, в принципе, «философия деятельности». На мой взгляд, сужение философии до рамок деятельности означало бы отрицание философии как таковой. Поэтому это выражение можно употреблять лишь как обозначение одного из предметных содержаний философии, но не как характеристику самой философии или способа философствования; поэтому это выражение является метафорическим и не годится для серьезного анализа и обсуждения.
Итак, обсуждая тот круг проблем, который составляет объявленную мной тему, мы должны, как мне представляется, прежде всего фиксировать множественность тех форм знания и методов, с которыми нам придется иметь дело, затем — их теснейшую связь, далее — примерно тот перечень разных форм, которые я привел выше (возможно, он должен быть дополнен и расширен, но как минимум все перечисленные формы должны учитываться), и, наконец, мыдолжны понимать, что все эти образования находятся на разных ступенях развитости, что между ними чаще всего нет точных соответствий; если воспользоваться тем же образом пленки или решетки связей и соответствий, то нужно будет сказать, что в них мы нашли бы массу разрывов и противоречий.
Мыдолжны также иметь в виду, что между всеми этими образованиями существует определенная иерархия, которая должна выявляться и учитываться в ходе нашего анализа. Другими словами, все эти «вершины» пленки нужно рассматривать в определенном порядке и смотреть, как образования, находящиеся на верхних уровнях иерархии, реализуют себя в образованиях, находящихся на более низких уровнях иерархии.
И обратно: характеризуя более «высокие» образования, мы должны будем подниматься к ним от всех нижележащих.Это —. первое методологическое замечание, которое мне нужно было сделать, приступая к обсуждению объявленной темы.
2. Второе методологическое замечание, точно так же очень важное для меня, связано с характеристикой способа изложения и способа мышления, которых я буду придерживаться в дальнейшем. Оно касается способов мышления этой действительности.
Готовясь к этому докладу, я все время чувствовал себя как бы запертым, находящимся в кольце. С одной стороны, мне хочется дать по возможности обоснованное изложение всей темы. Во всяком случае, я хочу продемонстрировать те основания, из которых я исхожу (те основания и приемы, которые заставляют меня делать строго определенные утверждения). Но, с другой стороны, этим единственным основанием — как в онтологическом, так и в логическом плане — является структура и способы принятого мной мышления о деятельности; это есть мышление, реализующееся в развертывании всех перечисленных мной выше знаниевых и методических образований. Поэтому обосновать то, что я буду излагать — в его форме и содержании — это значит показать и продемонстрировать способы и методы мышления всех этих образований, причем в определенном порядке и в определенной системе.
На мой взгляд, нельзя понять всего того, о чем я дальше буду говорить (все существующие представления о деятельности, все понятия, а также суть деятельностного подхода), не рассматривая одновременно ту технику и те механизмы мышления, которые реализуются во всем этом движении. По сути деда, это очень важный тезис, и я прошу вас обратить на него внимание — все содержание, зафиксированное в идее деятельности, в концепциях деятельности, в программе разработок, в деятельностном подходе и в теории деятельности, есть не что иное, как проекция принятого мной и реализуемого в этом движении способа мышления.
Но этот способ мышления в свою очередь опирается на деятельностный подход, представления о деятельности и т. п. и в своей основе не традиционен; более того, можно утверждать, что во многих и многих пунктах он прямо и непосредственно противоречит традиции и принятым нами нормам философского, исторического и естественнонаучного мышления. Он допускает и требует таких высказываний, таких структур рас- суледения, умозаключения и вывода, имеющие своим специфическим основанием представления о деятельности и принципы деятельности, которые прямо противоречат представлениям о природе и натуралистическим принципам анализа и описания.
Получается, что вся та система исследовательского действия и мышления, которую я сейчас должен произвести и произвожу перед вами, представляет собой замкнутый организм. Моя задача состоит в том, чтобы ввести вас в этот организм (такое введение предполагает отнюдь не согласие с тем, что я буду излагать, а лишь адекватность понимания). Но когда я ставлю вопрос, как, в каком порядке я должен осуществить это введение или включение вас в мою работу, с чего я должен начать — с характеристики метода или с характеристики представлений, на которые этот метод опирается, — то я сталкиваюсь с трудностями, ибо любой элемент этой диады предполагает другой. Излагаемое мной теоретическое содержание может быть мной обосновано только характеристикой метода, а характеристика метода предполагает изложение теоретического содержания.
Итак, я всегда встаю перед вопросом, с чего начинать. Если начинать с изложения знания, но тогда оно может быть только догматическим (тогда на вопрос В. А. Лефевра «как все это обосновать?» я, в принципе, не смогу отвечать). А если начать с характеристики механизмов моего мышления, то они точно так же будут казаться весьма произвольными, ибо основываются на том опыте работ и на тех теоретических представлениях, которые вам пока не известны.
Выход из этого положения, как мне представляется, заключен в том, что единственным средством обоснования является демонстрация путей и методов получения самого знания (а пути и методы получения знаний есть, по сути дела, реализация этих знаний или установок на получение их).
Такая стратегия изложения и демонстрации материала требует от вас совершенно специфической способности и специфических способов работы, а именно — того, что мы называем методологическим и деятельностным мышлением. Если вы хотите понять все то, что я буду излагать, то вы должны на время отказаться от ваших принципов, убеждений и предубеждений (если они являются чисто философскими, историческими или естественнонаучными) и принять на время методологический способ мышления, его специфические приемы и принципы. Конечно, со своей стороны я обязуюсь по возможности облегчить вам эту работу и буду делать все от меня зависящее, чтобы ввести вас в методологическое мышление. Но трудность, конечно, останется, и вам придется приложить массу сил, чтобы ее преодолеть и проникнуть внутрь той системы знаний и мышления, которую я буду демонстрировать и выражать в ходе моего доклада.
При этом вы должны иметь в виду, что я буду излагать метод и знания параллельно друг другу, но предпочтение буду отдавать всегда методу, а знания будут у меня вторичными. Это значит, что соображения, касающиеся метода, я буду излагать всегда как бы на шаг впереди. Следовательно, в замкнутой двусторонней связи между знаниями и методом я выбрал в качестве исходного пункта методические соображения; именно на них я разрываю эту циклическую связь, и поэтому методические соображения будут казаться у меня необоснованными, во всяком случае — на первых шагах: они будут обосновываться лишь на следующих шагах работы, задним числом, и, что особенно важно, теми знаниями, которые будут получены на основе применения этого метода.
Из этого тезиса следуют очень важные выводы, уже непосредственно касающиеся схем и логики моего движения сейчас. Весь изложенный выше набор различных знаний или, более точно, эпистемологических единиц (во всем том содержании, которое зафиксировано в каждой из них) рассматривается мной в этом контексте не как некоторое знание из системы теории, а как методическая схема или план моего собственного действия, точнее даже — как методическая схема или план намечаемого мной научно-технического или культурнотехнического действия.
Это — очень важный принцип, который вы для себя должны специально отметить, ибо он определяет все критерии подхода к самому этому набору и те оценки, которые к нему могут и, соответственно, не могут применяться. По сути, дела я совершенно отвергаю тем самым все разговоры об объектной истинности всего того, что я буду говорить, отвергаю их, поскольку сам критерий объектной истинности в применении к ситуациям, подобным нашей, и к схемам, подобным той схеме, которую я наметил, представляется мне в принципе ложным. Я исхожу из того, что это уже достаточно доказано всеми современными исследователями по социологии и методологии науки, и поэтому не буду тратить время на повторение всех доводов и аргументов. .
Я буду рассматривать все элементы или блоки этой схемы как определенные проекции того культурно-технического действия, которые нам надо совершить, в частности действия по созданию новых форм мышления, тех, которые я назвал «методологическими», и по фиксации этих форм мышления в организованностях разного типа, знаковых и вещественных.
Для меня, следовательно, имеет значение только ситуация, с которой мы начинаем работу, и та ситуация, к которой мы идем. Ясно, что вторая ситуация задана определенными проектными установками, а эти проектные установки в свою очередь определяются выбранными мной идеалами и ценностями. Итак, не объект, который должен быть описан в знаниях, а действие, которое должно быть совершено, является моей целью и основанием. Можно также сказать, что цель и продукт моей работы определяются, с одной стороны, той культурной и научной ситуацией, которую нужно преобразовать, а с другой стороны, той ситуацией, которую мы хотим получить. Еще резче я бы сказал, что действительность, с который мы имеем дело, рассматривается как движение от одной ситуации к другой ситуации, и, следовательно, все, что я буду говорить и делать, должно оцениваться прежде всего относительно организации того перехода из одной ситуации в другую, который я должен буду совершить.
Такой подход, как вы уже, наверное, догадываетесь, теснейшим образом связан с понятием программы исследований или программы разработок. По сути дела, И. Лакатос и К. Поппер вводят деятельностную установку, когда они заменяют понятие знания и теории понятием программы исследований. Обратите внимание, что даже о таких признанных миром знаниевых образованиях, как ньютоновская механика, они говорят как о программах научных разработок, вокруг которых объединяются исследователи. Поэтому традиционные представления о подтвержденное™ теории, условиях ее опровержения и, даже более того, сами традиционные понятия истинности и ложности здесь вообще отвергаются. Они апеллируют к понятиям и представлениям, по сути дела, очень близким к понятию относительной исторической истины, развитому в марксизме. Они учитывают тот общеизвестный сейчас факт, что бывшее вчера истинным сегодня становится ложным, и отвергают оппозицию «истина—ложь» в качестве критерия демаркации науки и ненауки. Они обращаются к понятию процесса и, самое главное, переходят на позиции разумной, управляемой деятельности, трактуемой в качестве основного средства и механизма в осуществлении этого процесса. Основной для них становится точка зрения «роста», или развития, знаний.
Вполне возможно, что вам все эти положения будут казаться достаточно банальными. И это неудивительно для людей, которые воспитывались на учебниках марксистской философии. Но нельзя забывать, что между лозунгами и реализацией лежит большая дистанция. Провозглашая марксистский принцип исторической относительности истины, воспроизводя знаменитые рассуждения Ф. Энгельса из «Диалектики природы», наши логики и методологи в практике своей собственной работы следовали отнюдь не этим принципам и заложенным в них методическим схемам, а исходили из традиционных представлений об абсолютной истине и истинности как соответствию знания объекту. Позиция И. Лакатоса и К. Поппера характеризуется тем, что они перешли от провозглашения лозунгов к реализации их в практике своей работы, превратили эти лозунги в методические схемы и в новую логику рассуждении.
В своих представлениях и методических установках я иду, как мне кажется, еще дальше, нежели И. Лакатос и К. Поппер, ибо пользуюсь деятельностными представлениями в более развитой и рафинированной форме.
Итак, все перечисленные мной эпистемологические образования должны рассматриваться не по отношению к некоторому объекту — скажем, всей совокупности философских, научных, технических, методических и методологических знаний, а по отношению к производимому мной научно-техническому или культурно-техническому действию. И здесь я должен перейти к следующему важному моменту, который непосредственно вытекает из всего сказанного выше, но по своему смыслу и содержанию может и должен быть выделен особо.
3. Речь пойдет об историческом подходе или исторической точке зрения, которую мы должны принять, объединяя и обобщая все сказанное выше. Коротко говоря, суть этого принципа в том, что все знаниевые образования, все единицы, о которых мы будем говорить, должны браться, рассматриваться и оцениваться в их изменении и развитии. Это означает, что полностью исключается и отвергается какой-либо «вечный» результат, а вместе с тем и установка на получение результатов такого рода. Это не означает, что отвергается всякая возможность существования каких-то долговечных положений и результатов. Они, конечно, получаются, но получаются как некоторый побочный результат научно-исследовательской, философской или методологической работы. Я тоже считаю, что в результате разработки принципов и средств методологического мышления, а также в результате развития теории деятельности получится много знаний и принципов, которые будут существовать в веках. Но все это, на мой взгляд, будет некоторым побочным и в известном смысле «мертвым», или «умерщвленным», продуктом нашей работы. Установка должна быть взята не на такие «вечные» знания и принципы, а на непрерывное и все время расширяющееся развертывание самой работы, в частности самих исследований.
Но в силу всех этих установок возникает совершенно особое понимание истории. Если до сих пор я все время говорил, что отдельные шаги, а также все средства, используемые нами, должны оцениваться относительно некоторого акта научнотехнической или культурно-технической деятельности, то теперь я должен добавить, что сам этот акт действия производится на материале некоторого исторического процесса, в рамках этого исторического процесса и, следовательно, должен оцениваться с точки зрения критериев, задаваемых этим историческим процессом.
Но, чтобы осуществить такую оценку, а это значит связать между собой исторический процесс и акт действия, мы должны наложить на историю схему (или трафарет) акта деятельности. Другими словами, мы должны получить определенную склейку из естественно-исторического и деятельностного представления о некотором процессе, т. е. представить его, с одной стороны, текущим независимо от наших действий, а с другой — как результат и продукт определенной последовательности человеческих действий, направленных на то, чтобы преобразовать уже сложившиеся научные и культурные ситуации.
Ниже я буду очень подробно обсуждать этот вопрос, показывая, каким образом схема акта деятельности членит исторический процесс.
Но сейчас мне важно подчеркнуть лишь сам факт исторического подхода и двойственной трактовки — естественной и искусственной[302] — самого исторического процесса. С одной стороны, вся моя работа должна рассматриваться и оцениваться в плане действия, а с другой стороны, она должна вписываться в особым образом понятый и особым образом представленный исторический процесс, оцениваться с точки зрения его условий, механизмов и закономерностей. Склейка этих двух представлений и должна дать критерий для оценки эффективности или прогрессивности намечаемой мной работы и выражающей ее программы.
В этой связи я хотел бы, воспользовавшись случаем, отослать вас к очень интересным работам И. Лакатоса, в особенности к работе, опубликованной в сборнике «Критицизм и рост знаний» (Кембридж, 1970)’, в которых он пытается соединить критерии оценки различных знаний с процессом роста и развития науки. Он вводит понятие «сдвига проблем», различает прогрессивные и регрессивные сдвиги, причем первые отличаются от вторых ростом проблематизированного содержания.
С точки зрения широко распространенных у нас обыденных представлений о значимости и задачах научной работы это отнюдь не тривиально. Если в результате научного исследования число стоящих перед нами проблем уменьшается, то такое исследование считают хорошим, ибо оно дает важные практические результаты; если же в результате исследования число нерешенных проблем возрастает, то такое исследование считают плохим, ибо оно лишь увеличивает объем предстоящих нам работ и вроде бы ничего не дает для практики.
И. Лакатос оценивает все наоборот — для него самыми лучшими являются те научные исследования, которые после себя оставляют массу нерешенных, но реальных проблем. Такая оценка является результатом того, что Лакатос очень последовательно и четко проводит историческую точку зрения и, более узко и-более точно, точку зрения непрерывного и постоянного роста и развития знаний. Поэтому для него продуктивным и важным является то исследование, которое более всего способствует росту и развитию самой научной работы.
Кроме того, для тех, кто знает особенности проектировочного подхода и основные логические критерии его, я скажу, что сформулированный мной выше принцип соединения в рамках исторического подхода «естественной» и «искусственной» точек зрения, соответствует, по сути дела, принципу реализуемости проектной разработки. В принципе, можно было бы ограничиваться и чисто искусственным подходом в организации научно-технического или культурно-технического действия и соответственно этому составлять программу такого действия, но такой подход не обеспечивал бы реализации разработок, ибо шел бы вразрез с естественными историческими тенденциями и процессами.
Когда мы намечаем некоторое научно-техническое или культурно-техническое действие, то мы должны с самого начала позаботиться, чтобы оно могло реализоваться. Для этого мы должны не идти вразрез с деятельностью и устремлениями дру- [303] гих людей, а постараться учесть все те устремления и действия, которые сближаются с нашими, идут как бы в одном русле с ними. Только тогда мы можем рассчитывать на эффективность нашего действия. Именно для того, чтобы обеспечить этот аспект действия, мы производим анализ истории в «естественном» плане, т. е. стремимся учесть ее естественные тенденции и процессы.
Теперь я могу перейти к следующему из намеченных мной вводных замечаний.
4. Было бы неправильным рассматривать идею деятельности и программу разработок (вместо всего множества указанных выше знаниевых образований я буду называть дальше только два — идею и программу) как нечто уже сложившееся и оформившееся, как получившие уже свои основные результаты, принципы и средства. Дело обстоит совсем иначе, и именно поэтому я все время подчеркиваю, что буду говоришь не о теории деятельности, а только об идее деятельности и программе предстоящих разработок. Я бы даже сказал, что в первую очередь речь идет о программе разработок, а идея деятельности рассматривается и излагается здесь как обосновывающая эту программу.
Нужно помнить также, что такие сроки как 20 или 30 лет не соответствуют по своим масштабам программам такого рода. Мы рассматриваем намечаемую нами программу как рассчитанную на много-много десятилетий, если не говорить о столетиях. То, что мы сейчас имеем, и то, о чем я буду рассказывать — плод нашей двадцатилетней работы — это лишь самые первые наметки и первый очерк того, что мы себе представляем и хотим получить.
Но если я не могу еще говорить об основном структурном и теоретическом абрисе идеи деятельности и даже абрисе программы разработок этой теории, если нет объектносодержательного скелета репрезентируемых мной представлений, то единственным, за что я могу держаться, систематически развертывая свое изложение, оказывается история наших собственных исследований и разработок.
Я должен буду изложить вам содержание наших основных работ — тех работ, которые проводились с 1952 г. членами нашего кружка и в его рамках. Иногда этот кружок называют Кружком по содержательно-генетической логике, иногда — Московской логической школой, но в последнее время стали говорить о Кружке по разработке теории деятельности или о Московской методологической школе (последнее название я считаю наиболее удачным и более всего соответствующим сути нашей работы на протяжении этих двадцати лет). Но я смогу сделать это только в историческом плане, и никакого другого пути организовать все это в единую систему нет.
Ведь если я подхожу с точки зрения концепции действия и использую определенное представление об истории, на материале которой и в рамках которой строятся действия, если действие и историю я обязуюсь задавать через ситуации, то, в принципе, я уже не могу апеллировать к каким-либо объектам, которые описаны в созданных нами знаниях. На мой взгляд, описывать реальную научную, философскую или методологическую работу можно только исходя из тех проблем и задач, которые задавались ситуациями нашей работы, и саму работу можно описывать только в смене гипотез и представлений, в последовательности тех шагов, которые мы совершали. Именно это я и буду дальше делать.
Я предполагаю дальше рассказывать историю развития проблем, гипотез и представлений, касающихся идеи деятельности, как они постепенно и последовательно развертывались в кружке московских логиков и методологов.
Конечно, здесь В. А. Лефевр мог бы сказать, что не этого он ожидал, когда предлагал мне сделать доклад по основным принципам теории деятельности и настаивал на этом докладе. Он бы, наверное, сказал, что нужно излагать позитивный материал теории деятельности, те результаты, которые уже получены в ее рамках. Но я надеюсь, что в предшествующем изложении мне удалось объяснить, почему я выбрал именно такой план изложения и не мог принять план изложения так называемых «позитивных» результатов. Для меня основной и значимой формой существования философского, научного и методологического мышления являются отнюдь не «позитивные результаты» (на мой взгляд, цена всем этим результатам медный грош в базарный день). Подлинное значение и важность для научных работ имеют именно проблемы и задачи, возникающие из анализа мыслительной, или более узко, философской, научной и методологической ситуации, а также программы научных, философских и методологических разработок, которые содержат в себе, говоря словами Лакатоса, значительную прогрессивную сдвижку проблем и содержания. Вот что, на мой взгляд, нужно организовать в научном мышлении, вот что характеризует подлинную сущность мышления и мыслительной работы и вот что, естественно, я должен излагать, характеризуя нашу работу, наши устремления и предлагаемые нами программы.
И если программа перспективна, она даст такое количество «позитивных результатов», что их просто нет возможности (да и не имеет смысла) сейчас перечислять; во всяком случае, не на них нужно сосредотачивать внимание при организации работы.
Если теперь вы думаете, что я закончу вводные замечания и перейду, наконец, к сути дела, то вы ошибаетесь, хотя в каком- то смысле я перехожу сейчас к сути дела, ибо буду обсуждать один из самых важных и решающих моментов всего моего доклада. Речь пойдет о том членении исторического процесса, которое задается охарактеризованным выше подходом. Это будет вместе с тем членение всего «фактического» материала — исторического, смыслового и эмпирического. Но так как все это будет уже движением как бы по второму кругу, будет уточнением и детализацией того, что я говорил раньше, то мне придется здесь ввести более крупное членение самого доклада. Я выделю все дальнейшее, касающееся этой схемы членения в особую смысловую часть.
Вторая часть
1. Основную проблему, которую мы здесь будем обсуждать, можно сформулировать так: каким образом человеческое действие относится к человеческой истории. Каким образом человек, с одной стороны, планирует и осуществляет свое действие, а с другой стороны, вписывается в историю, т. е. реализует свое действие в системе других действий людей и общей совокупной деятельности человечества? Я надеюсь, вы уже понимаете, что изложение и обсуждение этой темы должно быть прямым продолжением зафиксированных выше пунктов, касавшихся наложения схемы или трафарета акта действия на естественноисторический процесс.
Всякое культурно-техническое и социотехническое действие как бы разрезает историю на две части — ту, которая была до этого действия, и ту, которая начинается вместе с этим действием и будет продолжаться после него; можно сказать, что каждое культурно-техническое или социотехническое действие начинает историю как бы заново. То, что было в истории до начала этого действия, выступает как его материал, подлежащий анализу и осмыслению.
Наверное, можно сказать, что само это представление является одним из следствий принципа рефлексии. Если человек или некоторая система деятельности наделена способностью к рефлексии, то это значит, что он или она могут встать в особое отношение к прошлому — в отношение, превращающее это прошлое в материал последующей деятельности. Хотя этот тезис может показаться вам очень претенциозным и очень несерьезным, я тем не менее настаиваю на том, что каждый человек обладает правом (и даже имеет обязанность) начинать историю заново с себя, со своей активной целенаправленной деятельности. Более того, это в каком-то смысле необходимо, ибо человек всегда должен очень четко различать (и осознавать это различие), что было до него, до того, как он начал работать, и что началось с него, с его специфических целей, задач, с его работы и тех изменений, которые он лично произвел.
Но все то, что я сказал, применимо лишь к тем действиям и к той деятельности, которая производит некоторый культурный и исторически значимый результат. Вместе с тем это можно рассматривать не только как некоторую констатацию, но и как определенное требование: человеческое действие должно произвести некоторый культурный и исторически значимый продукт, во всяком случае — участвовать в этом процессе, а поэтому оно должно строиться так, чтобы удовлетворить этой установке и этому требованию. Лишь в этом случае оно будет некоторым культуротехническим или социотехническим действием.
Но это деление действий «по качеству» (и вместе с тем требование к действиям) оказывается очень важным в плане отношения к истории. Ведь если человек претендует на некоторый социо- или культуротехнический результат и производит деление истории на то, что было до начала его работы, и на то, что связано с его работой, а потом оказывается, что никакого социального и культурного результата он не произвел и не достиг, то это, по сути дела, означает, что такой человек просто не жил. В плане его индивидуального существования ему было бы значительно удобнее и лучше либо жить просто «для себя» (ограничиться планом индивидуального и личного существования), либо же не членить историю на две части — до себя и с собой, а просто подключиться к уже существующим системам культуры (к процессам их постепенного развития и совершенствования) и работать над этим, продолжая дело предшественников и не претендуя на какой-то значительный результат в изменении направления и хода истории. Таким образом, в таком членении истории всегда есть большой риск; это всеми достаточно хорошо осознается, и поэтому, слава Богу, существует весьма мало людей, которые отваживаются на такое членение истории. Если бы их было больше, то жить, как вы понимаете, было бы очень трудно.
Всякое действие, как это следует из общих определений, направлено на получение определенного продукта, и чем более значительным задуман этот продукт, тем больше времени требуется на осуществление самого действия. Из этого следует, что всякое настоящее социотехническое или культуротехническое действие (во всяком случае, в современных условиях) имеет свою историю. Начало этой истории довольно легко выделить: оно связано с началом работы данного человека, с появлением у него первых замыслов и т. п. Вторая грань этой истории выделяется с трудом: во всяком случае, она в значительной мере связана уже не с субъективными устремлениями и действиями этого человека, а с началом самостоятельной жизни (при этом, может быть, в деятельности других людей) созданных или создаваемых им продуктов. Первоначально, когда появляется первый замысел, когда вырабатываются средства, метод и стратегия действия, то продукт не имеет еще самостоятельного существования, отделенного от деятельности и мышления человека. Но потом происходит разделение того и другого; то, что было в генезисе продуктом данной деятельности, становится самостоятельным объектом (во всяком случае, самостоятельным от этой исходной деятельности). Іде-то здесь мы и проводим вторую грань, завершающую историю социотехнического или культуротехнического действия.
Рассматривая историю какого-либо акта деятельности, мы можем наметить целый ряд линий, связывающих это действие с предшествующей человеческой деятельностью, с ее разнообразными историческими фрагментами и составляющими. В каком-то плане мы можем рассматривать историю данного акта деятельности как историю соединения этих линий через привносимые ими элементы. Скажем, сама идея действия могла быть заимствована данным человеком у одних предшественников и с ними его будет связывать одна «линия»; средства действия могли быть заимствованы у других предшественников, причем не сразу целиком, а по частям; с этими предшественниками его будут связывать другие «линии»; общая стратегия действия могла быть заимствована у третьих и т. д. и т. п. И все это будут моменты истории данного акта деятельности до появления или создания им своего продукта, некоторой культуро- или социозначимой организованности деятельности. На схеме возникающие здесь отношения и связи могут быть изображены примерно так, как на рис. 1.
Рис. 1. Действие в истории
Когда продукт деятельности отделяется от самой деятельности и начинает жить по своим собственным естественным законам, он включается вновь в совокупную историю человечества. С этого момента начинается собственная история данной организованности деятельности, ее естественная история.
Эти расчленения представляются мне исключительно важными и абсолютно обязательными для всякого историконаучного и историко-технического исследования, может быть, даже — для всякого исторического исследования, во всяком случае, если оно учитывает человеческую деятельность или исходит из деятельностного подхода. Произведя такое членение истории, мы, по сути дела, получаем несколько разных историй. Мы выделяем некоторое «ставшее» состояние интересующего нас объекта, или организованности, и оно является элементом того поля действительности, с которым мы имеем дело в историческом исследовании. Мы имеем некоторый процесс формирования или созидания этой организованности; этот процесс вычленен нами из общей истории разных организованностей и в каком-то смысле даже противопоставлен этой истории. Процесс формирования или созидания этой организованности имеет свою собственную историю, которая должна описываться отдельно. Наконец, мы получаем естественную историю развития сформированной организованности, которая начинается
* К сожалению, в расшифровке этого доклада схемы не сохранились. Они восстановлены мной (В. Даниловой) по описанию и контексту. Очевидно, что это — лишь один из вариантов возможной реконструкции этих схем. — Примеч. ред.
после того, как заканчивается история формирования или созидания ее. Это три основных раздела или области подобного исторического исследования, но они не исчерпывают еще всех разделов и областей.
По сути дела, я уже начал обсуждать отношение трех намеченных выше структур к истории всей человеческой деятельности, предшествующей им или происходившей с ними параллельно. Сами эти отношения весьма разнообразны и точно так же требуют раздельного анализа.
Выше я уже выделил многочисленные «линии», связывающие акт деятельности с предшествовавшей ему историей. Эти линии мы можем рассматривать как некоторую предысторию данного акта деятельности, как историю формирования его элементов и составляющих. Ясно, что все исторические представления такого рода являются продуктом специального рефлексивного исследования, которое может быть начато лишь после того, как история этого акта завершилась и начинает описываться в знаниях. Таким образом, знание о всех этих линиях, включающих данный акт деятельности в общую, суммарную историю человечества, является метазнанием, или знанием более высокого уровня и порядка.
Но точно также мы можем встать в аналогичную рефлексивную позицию по отношению к той организованности, которая была создана в результате этого акта деятельности. Мы можем задать вопрос, каковы были условия и предпосылки, определившие формирование данной организованности, какие тенденции, закономерности и механизмы привели к ее появлению и предопределили ее характер. Отвечая на этот вопрос, мы «впишем» созданную в этом акте деятельности организованность в общую линию человеческой истории. Мы должны будем представить все дело заведомо в ложном свете: мы будем говорить, что эту организованность породила сама история, действующая по своим имманентным законам, а совсем не мы и не тот акт деятельности, который на самом деле ее произвел.
Мне важно указать на принципиальное различие этих двух способов, позволяющих связывать акт деятельности и его продукты с историей. В одном случае мы исходим из нашей активной деятельностной позиции, мы самих себя считаем демиургами, мы говорим, что новая организованность произведена деятельностью, и мы игнорируем историю. В другом случае мы исходим, наоборот, из истории, игнорируем деятельность и считаем, что сама история произвела рассматриваемую нами организованность.
И чем старше мы становимся, тем легче встать на эту вторую точку зрения. В молодости кажется, что переворот в науке можно произвести очень легко. Но потом, когда основная часть работы уже сделана и мы начинаем глядеть на нее со стороны, то становится видно, насколько мало было сделано сравнительно со всем тем, что уже существует. Само напряжение деятельности уходит в прошлое, и мы начинаем видеть значительно больше использованных нами предпосылок и значительно большее число связей с культурной традицией. Тогда мы склонны говорить, что все, что мы сделали, произвела на самом деле история в ее непрерывном и имманентном движении. Мы начинаем рассматривать все как сплошной «поток истории», а себя как агентов исторического процесса, лишь реализовавших то, что было намечено этим процессом.
Но на самом деле это есть новая, вторая реконструкция, как бы снимающая и свертывающая в себе тот разрыв непрерывности исторического процесса, который мы произвели, вводя представление об акте нашего социального действия. Эта реконструкция имеет целью связать продукт, созданный нашей деятельностью, со всей прошлой культурой и историей, показать не только обусловленность, но даже необходимость его появления.
Важно понять, что при такой реконструкции мы будем устанавливать иные линии связи, нежели мы устанавливали тогда, когда показывали историческую обусловленность нашего социального действия. Это будет другая преемственность, другая последовательность, другая история. Если раньше мы говорили об источниках и условиях нашего культуротехнического или социотехнического действия, то теперь мы говорим об источниках и условиях как бы естественного появления той организованности, которую мы произвели.
Я говорю обо всех этих моментах по нескольким разным причинам. Прежде всего я должен указать на то, что этот вопрос уже был затронут в докладе Э. Г. Юдина и трактовался, на мой взгляд, таким образом, который, по меньшей мере, принципиально расходится с тем, как все это представляется мне. Но кроме того, мне важно репрезентировать эту схему для того, чтобы осуществить намеченную мной методическую процедуру. Ведь я должен показать, как я работаю, описать мой метод на шаг раньше, чем я буду его реализовать в конкретном исследовании. И это, как вы помните, было объявлено мной одним из важных условий правильного понимания текста доклада. Даже если вы не будете согласны с моей схемой исторической реконструкции, зная и отчетливо представляя ее себе, вы будете точно знать, что именно вас не устраивает, что вы хотите изменить и перестроить. Во всяком случае, эта схема является логическим и онтологическим основанием многих моих дальнейших построений, а может быть, даже всех.
Коротко говоря, я исхожу из существования в рассматриваемом мной «историческом поле» по крайней мере пяти разных систем, которые должны жестко разделяться и противопоставляться друг другу в реконструкции. Эти системы существуют в истории любых и всяких образований, связанных с человеческой деятельностью. Напомню еще раз перечень этих систем.
1. Социотехническое или культуротехническое действие, которое мы производим; оно складывается, организуется и осуществляется ради достижения определенного продукта — созидания определенной организованности деятельности.
2. Сама организованность деятельности, созданная нашим действием, или еще лучше — родившаяся в недрах нашего действия и ставшая в конце его независимой, обладающей собственным движением и развитием в контексте и в системе человеческой деятельности; эта организованность включается в будущую историю и живет в ней сама по себе, независимо от породившего ее действия (в частности, такой организованностью может быть форма самого нашего действия, рефлекти- руемая и перенимаемая другими людьми).
3. Но сама будущая история этой организованности, ее имманентное развитие образует уже особую, третью систему, которую нужно рассматривать отдельно от системы самой этой организованности; как правило, границы и структура системы развития не совпадают со структурой самой организованности; в нашем ретроспективном анализе этот процесс развития может выступать по-разному — все зависит от того, в какой момент мы начинаем наш анализ: может оказаться, что по отношению к этому анализу часть процесса развития будет лежать уже в прошлом; но если мы берем за точку отсчета саму организованность и все строим относительно этой точки, то, естественно, процесс развития организованности будет лежать в будущем;
4.Линии традиции, заимствования и т. п. образуют особую систему, связывающую социотехническое или культурнотехническое действие с прошлой историей; она представляет собой предысторию и праисторию нашего действия.
5.Линии непрерывного как бы естественного развития рассматриваемой нами организованности, связывающие ее со всей прошлой историей; это — та система, в которую мы вписываем созданную нами организованность, чтобы стереть все следы нашего действия, следы нашего произвола и представить все как естественный и необходимый продукт и результат непрерывного исторического процесса.
По сути дела, создавая последнее представление, мы хотим совершенно освободиться от ответственности за свое действие, переложить эту ответственность на историю. И, конечно, именно это, последнее представление является самым далеким от того, что происходит на деле. Вместе с тем последнее представление тоже необходимо, поскольку оно связывает продукт нашей деятельности со всей прошлой культурой.
— В последних фразах вы употребили такой оборот, который заставляет думать, что вы используете понятие истины и истинности, хотя до этого говорили, что в вашей методологии оно не работает. К примеру, вы сказали, что последнее представление «является самым далеким от того, что происходит на деле»; но что это, как ни использование, хотя и в скрытой форме, отношения истинности.
Мне кажется, здесь есть недоразумение. Деятельностный подход совершенно не исключает понятия истинности и не отказывается от использования его. В предыдущих частях своего доклада я утверждал лишь то, что понятия истины и истинности перестают быть критериями оценки используемых мной знаний. И это обстоятельство отчетливо проявилось в том числе и в последних фразах моего доклада, на которые вы обратили внимание. Ведь сказав, что это представление является самым далеким от того, что было на деле, я отнюдь не сделал из этого вывод, что это представление нам не нужно, что оно хуже других или что оно может быть заменено другими. Наоборот, я тотчас же подчеркнул, что это представление столь же необходимо для нас, как и все другие, что оно составляет необходимый элемент той системы знаний, которую мы должны построить; квалификация этой системы как «далекой от того, что было на деле» играло у меня совсем иную роль — это была характеристика ее с точки зрения отношения абстрактного и конкретного. Здесь, наверное, нужно заметить, что еще А. А. Зиновьев (см., в частности, Zinovev А. А. К problemu abstraktniho a konkretniho poznatku // Filosoficky cSsopis. 1958. № 2) показал, что отношение «абстрактное-конкретное» является, по сути дела, истинностным отношением, но в его более точной и в более полной формулировке, что оно заменяет (или вытесняет) простые и грубые формулировки Аристотелевой теории истинности. Нечто подобное происходит и у меня. Сказав, что последнее представление является наиболее далеким от того, что было на деле, я, по сути дела, оценил его как предельно абстрактное в этой системе знаний. Но именно это абстрактное представление нам нужно, ибо оно несет на себе особые и специфические функции, причем может обеспечивать эти функции именно благодаря своей абстрактности.
Обратите также внимание на условие и порядок развертывания всех названных мной представлений. Ведь я исходил из деятельностного представления, и именно с точки зрения него (а вместе с тем — с точки зрения решаемой мной специфической задачи) последнее представление является «самым далеким» от того, что считается или объявляется объективным в рамках деятельностного подхода. Если к тому же мы будем рассматривать все это в идеологическом плане, то значимость последнего представления еще более возрастет: ведь оно нужно для того, чтобы социализировать созданную нами организованность, ввести ее в систему культуры; поэтому само это представление есть — я говорю очень резко и утрированно — социально-необходимая ложь или ложь социализации. И опять-таки это не значит, что это плохо.
Изложенная выше схема исторического исследования, содержащая пять основных систем, по сути дела, предопределяет и намечает план и стратегию моего дальнейшего движения: я буду рассказывать историю наших исследований и буду брать ее в плане формирования и осуществления нашего социотехнического и культуротехнического действия. Другими словами, сама история наших исследований будет изображаться мной как история формирования и осуществления нашего социотехнического или культуротехнического действия, а с другой стороны, и это еще точнее — как само это действие.
2. Последнее замечание открывает перед нами новую, весьма сложную проблему, лежащую на следующем уровне детализации относительно тех проблем, которые я до этого обсуждал. Ведь саму «систему 1» можно рассматривать двояко: с одной стороны, как последовательность произведенных нами действий, а с другой стороны, как историческую последовательность появления отдельных элементов или фрагментов структуры той организованности, которую мы создаем. Во втором случае это будет, если хотите, искусственно-естественная история формирования или становления этой организованности. Такой подход в особенности важен потому, что в реальной истории человеческой работы часто происходят такие явления, которые я не учел и не мог учесть в моей схеме. Речь идет о том, что отдельные элементы и части создаваемой организованности могут как бы «выходить» из системы действия и начинают естественно эволюционировать или развираться в других системах безотносительно к исходной системе действия и безотносительно к другим элементам этой организованности. Такое часто происходит, когда какие-то представления одной концепции заимствуются людьми, придерживающимися другой концепции, и используются в интересах последней. Из этого следует, что жизнь и движения организованности нельзя свести только к жизни и движениям ее внутри данного действия, а нужно еще учитывать ее естественную эволюцию и разнообразные дрейфы. Здесь необходимо учитывать фактор времени и стыковать искусственные и естественные компоненты исторического процесса по времени.
Это вообще некоторый принцип жизни организованностей деятельности, в частности представлений, знаний и идей. Сразу же после своего создания они начинают жить как бы самостоятельной жизнью, включаясь в разнообразные системы другого рода. Нередко создатели этих идей и представлений буквально хватаются за голову, глядя на жизнь своих творений, и не знают, как с ними бороться. Но это есть некоторый реальный факт и некоторый естественный процесс, который необходимо во всех случаях учитывать.
Таким образом, уже в «системе 1» завязаны самые разнообразные процессы. Это, с одной стороны, последовательности действий, с другой стороны, это — движение частичных организованностей, создаваемых этими действиями, но одновременно живущих своею собственной естественной жизнью. Еще сюда должны быть подключены все линии и связи, соединяющие данное действие и движущиеся в нем организованности с прошлой историей, с традициями общественно-исторической деятельности.
Это значит, что если я не ограничусь одним лишь описанием последовательности действий, осуществленных нами в ходе исследований и разработок, а постараюсь представить все исторически (а это значит — наложу на все явления специальную историческую сетку), то я должен буду еще учесть разные связи, включающие нашу деятельность в прошлую историю (это будет «система 4» из приведенного мной перечня). А в дополнение я должен буду отметить все те зародыши естественной эволюции элементов создаваемой нами организованности, которые, с одной стороны, включались в сам процесс социотехнического и культуротехнического действия, а с другой — как бы вырывали эти элементы организованности из системы нашего действия (это будут моменты и отдельные линии «системы 3»).
Все эти соображения показывают исключительную сложность и разноплановость того исторического исследования, которое я предполагаю здесь провести.
3. Мне остается сделать еще одно предваряющее замечание. Оно касается схемы, с помощью которой мы можем рассматривать свое собственное социотехническое или культуротехническое действие, одновременно учитывая его разнообразные исторические связи. Здесь я воспользуюсь представлениями, которые сложились в результате соединения трех разных линий и направлений наших исследований. Эти представления были намечены в моих работах, касавшихся развития мышления, в период 1957—1960 гг., затем они были усовершенствованы и весьма существенно дополнены В. М. Розиным и А. С. Моска- евой в процессе исследования процессов и механизмов формировании эмпирической науки; частично эти дополнения были отражены в сборнике «Проблемы исследования структуры науки» (Новосибирск, 1967) и в более развернутых работах, написанных В. М. Розиным и А. С. Москаевой после 1967 г. Наконец, свою окончательную форму это представление получило в дискуссии между мной и В. Я. Дубровским при обсуждении доклада В. Я. Дубровского о способе деятельности и принятого им метода работы.
В работах 1957—1960 гг. я показывал, что всякое обобщенное знание, всякое средство мышления и деятельности появляется в результате соединения двух разнородных процессов: процесса решения некоторых задач, которые здесь могут быть названы «практическими» и процессов рефлективного осознания решений задач и фиксации всех возникших при этом новообразований в виде специально организованных средств.
Развивая эти идеи, В. М. Розин показал, что когда мы имеем дело с весьма сложными организованностями науки и деятельности, то это отношение в принципе сохраняется, но приобретает форму взаимодействия между двумя организмами мышления и деятельности. В частности, рассматривая появление и формирование эмпирических наук, В. М. Розин и А. С. Моска- ева показали, что весь этот процесс можно представить как результат взаимодействия двух организмов деятельности и мышления: с одной стороны, организма инженерии, производящего конструктивные схемы, которые могут быть использованы затем в качестве моделей некоторых естественных процессов, а с другой стороны, организма философии, нормирующего процессы создания этих конструктивных схем и употребления их в качестве моделей некоторых естественных процессов. По сути дела, организм философии создает процесс моделирования в связи с необходимостью нормировать конструктивное развертывание схемы.
Сам процесс взаимодействия между организмом философии и организмом инженерии можно представить как процесс поглощения инженерии философией и осуществляемого затем управления дальнейшим развитием инженерии со стороны философии. В частности, В. М. Розин и А. С. Москаева показывали, что организм философии прежде всего организует мышление в сфере инженерии, а одним из побочных результатов этого процесса является создание различных организованностей, превращающих инженерную деятельность и инженерное мышление в научно-эмпирическую деятельность и научноэмпирическое мышление. Схематически их представление могло бы быть выражено на рис. 2а, хотя сами они обычно — и это отражено в сборнике «Проблемы исследования структуры науки» — предпочитали пользоваться блок-схемами, представленными на рис. 26.
Рис. 2а. Организация философией мышления в сфере инженерии
Рис. 26. Возникновение науки в результате организации философией машин деятельности
Вопрос о том, как относятся друг к другу эти два схематических изображения, нужно обсуждать особо, и я думаю, что из этого обсуждения можно будет извлечь много интересного; но это — особая задача, которой я сейчас не могу заниматься.
Позднее, в уже названной мной дискуссии по докладу В. Я. Дубровского представления, выработанные В. М. Розиным и А. С. Москаевой, были уточнены и трансформированы за счет того, что в изображение взаимодействия философии и инженерии были включены изображения тех организованностей, на которых эти организмы взаимодействуют и которые они за счет своего взаимодействия развивают. В наглядно- схематической форме это новое представление может быть изображено на рис. 3.
Рис. 3. Взаимодействие философии и науки на общих организованностях
В ходе этой дискуссии было показано, что подобного рода связки или склейки двух организмов деятельности и мышления являются некоторым общим порождающим механизмом в структурах деятельности, что мы можем пользоваться подоб- ной схемой при объяснении происхождения или возникновения самых разных деятельностных и мыслительных образований.
В дальнейшем в ходе доклада я буду не раз прибегать к помощи подобной схемы. По сути дела, я уже один раз воспользовался этой схемой, когда задавал отношение между методом моей работы и обосновывающими его знаниями, которые получаются в результате применения этого метода к определенному материалу. Если вы захотите представить этот материал, описанный мной, в только что приведенной схеме, то должны будете заменить «организм философии» на «организм методологии», «организованность эмпирической науки» на «организованность знаний теории деятельности», а «организм инженерии» на «организм теории деятельности». Во всяком случае, я все время буду следовать этой схеме и применять ее как некоторый общий трафарет, объясняющий все мои мыслительные движения и рассуждения.
Для большей точности я хотел бы еще только добавить, что обычно «организм философии» и «организмы» инженерии или науки не так легко и просто склеиваются друг с другом через посредство какой-то определенной организованности. Сейчас, как правило, такая склейка предполагает еще дополнительную искусственную позицию и некоторый дополнительный организм деятельности и мышления, который осуществляет работу по склейке. Для нас таким организмом, по сути дела, поглощающим организмы философии, инженерии и науки, является организм методологии; он надстраивается над указанными организмами как бы в третьем измерении. Этот момент точно так же нужно учитывать, понимая и анализируя все то, что я буду вам рассказывать.
Но главное, что здесь должно быть выделено — и именно с этим я буду дальше работать — это, во-первых, взаимодействие и склейка нескольких организмов деятельности, а во- вторых — включение и ассимиляция одним организмом деятельности других; иначе говоря, из того, о чем я рассказываю, вы должны извлечь прежде всего некоторые методические средства, некоторые формальные схемы, которые нужно будет накладывать в дальнейшем на материал.
Нужно также иметь в виду, что первоначально мы анализировали не организмы инженерии и науки. Мы начали свою работу с освоения и организации сфер методологии и логйки, а для этого должны были сформировать особый организм метаметодологической работы. Двигаясь в действительности метаметодологии, мы обсуждали отношения и связи методологии
с другими сферами и организмами человеческого мышления — науки, инженерии, практики, проектирования и т. д. При этом, как легко увидеть, методология оказалась связанной сразу с несколькими разными организмами деятельности и должна была выступить в качестве обобщающего и связывающего их средства.
После того как была поставлена (или выявилась) эта задача, начала возникать (или создаваться) теория деятельности. Она нужна была нам в качестве теоретического посредствующего звена, которое дало бы возможность связать разные виды и типы деятельности в едином поле общей методологии. Параллельно теории деятельности с теми же целями создавался еще ряд методолого-теоретических дисциплин — теория мышления, теория знания, семиотика, теория науки, теория проектирования, теория сознания и т. д. и т. п. Именно это составляет существо всей той работы, а вместе с тем и всей истории становления нашей концепции и наших представлений, о которых я буду дальше рассказывать. По сути дела, я привел и нарисовал здесь, в самом общем и грубом виде, схему моего дальнейшего изложения; эта же схема будет заполняться мной материалом и интерпретироваться на материал.
Из сказанного следует, в частности, что первоначально нас интересовала отнюдь не теория деятельности как таковая; более того, первоначально мы и не подозревали, что такая теория нужна и может существовать. Мы решали совсем иные задачи, и если бы кто-нибудь сказал нам, что нужно строить теорию деятельности, то мы, наверное, не поняли и не приняли бы этого тезиса. Теория деятельности появилась в качестве побочного результата нашего движения, нашей работы, направленной на решение совсем иных задач — тех самых, которые возникали в поле метаметодологической работы, направленной на выяснение отношений между методологией и разнообразными организмами деятельности и на построение общей методологии. В своей работе мы создавали методологическое мышление (как особый, новый тип мышления), а в своем осознании мы строили общую методологию. И лишь в ходе построения и развертывания методологического мышления и методологии мы увидели, что должна быть разработана теория деятельности, причем увидели мы это уже после того как реально появились и стали использоваться нами фрагменты теории деятельности.
После того как этот момент был осознан, мы стали говорить о теории деятельности (или, соответственно, об идее деятельности, о программе исследования деятельности и т. д.) и стали разрабатывать ее как таковую.
Но в этом процессе идея и теория деятельности никогда не существовали и не развертывались как независимые и автономные образования: нашей основной задачей по-прежнему оставалась разработка методологии и создание методологического мышления, а поэтому теория и идея деятельности в своем развитии постоянно испытывали всевозможные воздействия и давления со стороны методологии и методологического мышления. Можно сказать, что идея деятельности и теория деятельности родились в системе методологических разработок, все время оставались и продолжают оставаться в этой системе.
Отсюда следует, что как о строении теории деятельности, так и о процессах (или процедурах) ее разработки нельзя говорить, используя традиционные образцы и стандарты естественных наук. Будучи теоретической (и даже в какой-то мере естественнонаучной) дисциплиной, теория деятельности в своих основных определениях является дисциплиной методологической. Это обстоятельство кардинально меняет ее статус и заставляет нас по особенному рассматривать ее строение и процедуры построении. Во всяком случае, для нас самих этот момент является главным и решающим.
Третья часть
1. После всех предварительных замечаний мы можем перейти к основному содержанию моего сообщения. Прежде всего я постараюсь очертить и охарактеризовать те ситуации нашей работы, внутри которых возникли те общие и специфические затруднения и проблемы, преодоление и решение которых привело к созданию идеи деятельности, принципа деятельности и программы разработок теории деятельности.
Чтобы понимать все дальнейшее, надо прежде всего иметь в виду, что история нашей работы делится на два четко разграниченных периода: первый период продолжался с 1952 по 1962/63 гг., второй период начинается с 1963 г. В самом общем виде первый период можно охарактеризовать как период исследований мышления как деятельности; второй период в самом общем виде — это период исследования деятельности как таковой.
Когда я говорю о периоде исследования мышления как деятельности, то тем самым я подчеркиваю, что основным предметом изучения в этот период было мышление. Слово «деятельность» (и все связанные с этим представления) выступало прежде всего как некоторая апперцепция, как некоторая точка зрения на мышление, как выражение некоторого особого подхода. Если же мы возьмем самое начало, самые истоки появления этого выражения «мышление как деятельность», то там «деятельность» была просто словом, которое даже и не несло в себе какого-то определенного содержания, хотя вместе с тем было вполне осмысленным.
Сейчас я мог бы сказать, что смысл этого слова заключался в определенном расчленении (или способе разложения) того предмета, который мы называли «мышлением». На этом этапе — и это тоже будет правильная характеристика — не мышление определялось через деятельность, как некоторую категорию и предметно-ориентированную схему, а особый способ расчленения и представления мышления наполнял смыслом (и даже в какой-то мере содержанием) слово «деятельность». Можно сказать, что в этот период выражение «мышление как деятельность» было равносильно выражению «деятельностно представленное мышление», а это «деятельностно представленное» сводилось, как я сейчас буду подробно показывать, к двойному представлению мышления — в виде знаний и процессов, и к особому принципу связи этих двух представлений.
Чтобы все это показать и объяснить, я должен охарактеризовать философскую ситуацию, которая была в этот период и которая определялась основной линией споров и столкновений разных подходов и точек зрения.
Я буду представлять эту ситуацию несколько субъективно — так, как она выступила для меня в тот момент, когда я начал мою философскую работу, и, естественно, начинать я буду тоже с того момента, когда я вклинился в эту ситуацию и начал понимать смысл происходящего. Естественно, что я буду начинать это изложение с работ моего учителя — А. А. Зиновьева.
В 1951 г. А. А. Зиновьев провозгласил тезис: логика должна разрабатываться как эмпирическая наука. Этот тезис нес на себе много разных смыслов, которые выявлялись нами постепенно (и продолжают выявляться сейчас) в зависимости от того, как менялась сама ситуация и в какие отношения вставали мы к разным ее участникам. На том этапе этот тезис означал прежде всего — во всяком случае, именно это мы больше всего осознавали, — что логика должна перестать ориентироваться на формальные системы (логических единиц или языка — этот момент мы тогда не фиксировали) и на создание таких формальных систем, а должна обратиться к реальным примерам и образцам научного мышления, зафиксированным в классических произведениях, и постараться оттуда извлечь приемы, методы и способы анализа объектов и построения научных знаний и систем знания. Описания этих приемов, методов и способов, соотнесенные с описаниями соответствующих им знаний, и должны были составить тело Логики.
Будущий историк этого периода развития советской логики столкнется с многочисленными затруднениями в анализе действительного смысла и содержания разных тезисов, поскольку, как я уже сказал, каждый тезис нес на себе разнообразные смыслы, в зависимости от того, каким другим тезисам и точкам зрения он противопоставлялся.
В данном случае тезис логики как эмпирической науки теснейшим образом переплетался с тезисом диалектической логики. В плане чисто словесном то, что говорил А. А. Зиновьев, очень часто совпадало с тем, что говорили многие другие, но подлинный смысл был принципиально иным. Чтобы понять его, нужно обратиться непосредственно к диссертации А. А. Зиновьеву[304], а также к его рецензии на книжку Розенталя, опубликованную в 1957 г. в журнале «Вопросы философии».
Обычно за тезисом диалектической логики, который был официальным и принимался значительной группой советских логиков — см. дискуссию 1949 г., частично отраженную в журнале «Вопросы философии», — терялся и не фиксировался тезис «логика как эмпирическая наука», специфический для А. А. Зиновьева и имевший, на мой взгляд, куда более важное и принципиальное значение. Я лишь указываю на пересечение этих двух тезисов, чтобы выделить тезис «логика — эмпирическая наука», отделить его от тезиса диалектической логики. Я не обсуждаю различия этих тезисов по существу, ибо все моменты, связанные с концепцией диалектической логики, важные сами по себе, для меня в этом контексте не существенны.
Важно также отметить, что в дальнейшем у самого Зиновьева были известные колебания в проведении и реализации этого тезиса; наверное, можно было даже сказать, что сам он отказался от него где-то на рубеже 1958/59 г. По-видимому, для этого у него были известные основания — я не знаю, собственно логические или социальные. Это очень сложный вопрос, требующий специального разбора.
С тех пор мы прошли очень большой путь, и сама концепция логики претерпела очень существенные изменения, причем в разных направлениях. Сейчас мы бы уже не стали утверждать так грубо и ригористично, что логика должна и может быть наукой (в прямом и точном смысле этого слова) и тем более — эмпирической наукой. Но это опять-таки особый вопрос, а я сейчас рассматриваю историю, и в этом плане мне важно подчеркнуть принципиальное значение тезиса о научно-эмпирическом характере логики для того периода нашего развития. Это был важнейший тезис, по сути дела, определивший во многом направление и результаты наших дальнейших разработок.
Для того чтобы реализовать этот принцип в конкретной работе, нужно было выбирать соответствующие тексты (научные произведения), в которых были зафиксированы образцы подлинного мышления, развивающего науку и системы научных знаний. Ситуация философского факультета конца 1940-х — начала 1950-х гг. предопределяла единственный, по сути дела, выбор: таким образцом могли быть только работы К. Маркса, и в частности «Капитал». Естественно, что вся логическая разработка тех лет, шедшая вразрез с традицией формальнологического анализа (прежде всего под лозунгом разработки диалектической логики) строилась в первую очередь и почти исключительно на «Капитале» К. Маркса; на «Капитале» работал Э. В. Ильенков, на «Капитале» работал А. А. Зиновьев (я мог бы назвать еще многих, но принципиальное значение имеют эти два автора).
Но здесь должен был возникнуть и, конечно, возник тот основной вопрос, который встает в каждом собственно научном исследовании, ориентированном на определенный фактический материал: что собственно является предметом и объектом изучения. Вы должны понять, что этот вопрос был предопределен указанным мной выше тезисом Зиновьева. Когда исследователь работает в традиции уже существующего и четко зафиксированного научного предмета, то вопрос о предмете и объекте его исследования не встает; для всех, кто работал в русле традиционной формальной логики, ответ был совершенно очевидным: они изучали умозаключения, суждения и термины-понятия. В этом плане очень интересны работы В. И. Черкесова и М. Н. Алексеева, игравших тогда весьма важную роль в советской логике (во всяком случае, в силу их административного положения): они пытались определить предмет диалектической логики исхо- дя из традиционных представлений формальной логики — умозаключения, суждения и термина. Для тех же, кто подряжался сформировать новый предмет логической науки исходя из так или иначе очерченного эмпирического материала, этот вопрос необходимо становился основным и решающим.
К этому надо добавить — и это очень важно для понимания всей тогдашней ситуации и путей ее дальнейшего развития, — что логики, работавшие и учившиеся в тот период на философском факультете, ровном счетом ничего не знали о мировой логике, возникшей и развивавшейся после 1850 г. Даже классические работы неокантианцев по методологии науки и общей логике — работы Виндельбанда, Риккерта, Когена, Наторпа и др. — ими, по сути дела, не охватывались и не учитывались. О «Венском кружке» и вообще логическом эмпиризме, о лингвистической философии и логике, о работах Карнапа и Айдуке- вича, Тарского и Гемпеля они знали лишь понаслышке и только то, что это очень буржуазно и очень плохо. По сути дела, на Гегеле и Марксе вся история логики заканчивалась, проходили ее только до этого места, только историю, подготовившую марксизм и завершившуюся в марксизме; поэтому, естественно, отвечая на вопрос, что является предметом и объектом эмпирического логического исследования, все эти исследователи могли ориентироваться лишь на то, что было у Маркса и до Маркса, а также и в первую очередь на «Философские тетради» В. И. Ленина. Все, что они не могли почерпнуть там, они должны были выдумать сами. В этом было много недостатков, но в этом было и великое преимущество советских логиков перед всеми другими — они могли начать новую линию в развитии логической мысли, могли работать самостоятельно; одним словом, психологически им было легче начинать историю логики с себя.
Именно в этой ситуации возник и стал интенсивно обсуждаться вопрос о том, как соотносятся друг с другом знания и мышление как деятельность, как активность (как выяснилось потом, самый традиционный из всех вопросов, обсуждавшийся, по сути дела, каждым философом).
Желая еще точнее охарактеризовать ситуацию, я должен указать, что на философском факультете в тот период можно было встретить представителей любых точек зрения и любых концепций, существовавших в прошлом (все зависело от того, до какого места в истории философии дошел в своем индивидуальном развитии тот или иной сотрудник факультета — до эле- атов, Гераклита, Аристотеля, Канта или Гегеля). Обсуждаться мог, по сути дела, любой вопрос, все осмыслялось по-новому в данной конкретной ситуации, независимо от того, как обсуждался этот вопрос в прошлом и как он в прошлом решался; никакого порядка в организации материала вообще не было. Но при этом преобладало два направления, между которыми, собственно, и развертывалась борьба. Одно направление образовывали аристотелианцы (с известной примесью кантианского осознания) — В. Ф. Асмус, П. С. Попов, А. С. Ахманов, Д. П. Горский, М. С. Строгович, П. В. Таванец, Е. К. Войшви- ло, А. И. Уемов, А. Ветров и др.; второе направление — гегельянцы: В. И. Черкесов, М. Н. Алексеев, М. М. Розенталь и так называемая логическая молодежь. Некоторые, как, например, П. В. Копнин, стремились эклектически соединить обе точки зрения.
Конкретно эта новая, а вместе с тем предельно традиционная проблема ставилась так: что представляет собой текст «Капитала» К. Маркса — выражение некоторого знания (в таком случае он должен рассматриваться как изображение определенного объекта, а именно — буржуазных производственных отношений), или же фиксацию процедур работы, проведенной К. Марксом, процедур его мыслительного движения (или процессов мышления).
Несмотря на то, что ту ситуацию, которая существовала в это время на философском факультете, я описывал как весьма плачевную, вопрос был, как говорится, в самую точку. Как мы сейчас понимаем, именно эту проблему испокон веков обсуждали философы, методологи и логики и эту же проблему сейчас обсуждают все существующие философские направления, она остается по-прежнему открытой.
В названных мной дискуссиях Зиновьев первоначально очень определенно и резко утверждал, что текст «Капитала» представляет собой не что иное, как выражение операций и мыслительных процессов, осуществляемых исследователем. Таким образом, задавая себе вопрос, что же именно выражено и представлено в тексте «Капитала», и реконструируя содержание текста в ходе ответа на него, мы должны обращаться к операциям и мыслительным процессам. Другими словами, процесс мышления или движение по изучаемому объекту, осуществленное исследователем и зафиксированное им в тексте, есть единственный объект (денотат или референт), обозначенный и представленный в этом тексте. Объясняя и доказывая свои положения, А. А. Зиновьев обращался к очень простому примеру. Он говорил: когда ветеринар режет тело лошади, то его действие прежде всего характеризует специфику его рабо- ты, и оно никак не должно копировать строение лошади или воспроизводить его. Точно также, если мы смотрим на картину, нарисованную художником, и спрашиваем, как она произошла и что она выражает, то, отвечая на этот вопрос, должны обращаться к деятельности художника — к процессу создания картины, ко всем его движениям кистью, к порядку наложения краски на холст (и этот порядок рисования существенно и принципиально отличается от строения того объекта, который художник хочет изобразить и представить в своей картине). Точно так же, по мысли А. А. Зиновьева, и исследователь. Когда он анализирует объект, расчленяет его на части, сопоставляет одно с другим, а потом сообщает о своей работе, то он фиксирует в тексте именно свои процедуры анализа, расчленения и сопоставления. И эти процедуры, зафиксированные в тексте, не должны и не могут быть похожи на реальное строение самого объекта.
Когда теперь мы думаем над этой аргументацией, то она предстает, конечно, весьма наивной и даже кажется несколько странной. Но ее подлинный смысл и значение можно понять только через ситуацию и в контексте той реальной ситуации, которая в тот период существовала; нужно знать и понимать против каких представлений и точек зрения она была направлена.
В. И. Черкесов (основной и постоянный оппонент А. А. Зиновьева в тогдашних дискуссиях), возражал таким образом: когда художник рисует картину, то он ставит перед собой задачу изобразить некоторый объект. И хотя то, что возникает на холсте, является продуктом его последовательных действий или операций, это есть образ объекта, «картина», «изображение»; поэтому, характеризуя текст «Капитала» Маркса, мы должны сказать, что хотя он, конечно, является продуктом и результатом деятельности исследователя, его действий и операций, но тем не менее (а может быть, именно поэтому) он является одновременно «изображением» или «картиной» определенного объекта.
Тот же самый вопрос — об отношении между процессами мышления и знаниями, формой фиксации процедур и изображением объекта, был предметом дискуссий между группой (и школой) Э. В. Ильенкова и группой (или школой) А. А. Зиновьева. Но здесь этот вопрос приобретал особую форму и особую специфику. Сам Э. В. Ильенков является крайним гегельянцем, и эту позицию в основном принимали — кто в большей, кто в меньшей мере — его ученики. Очень важной для них была проблема «диалектических противоречий», которую они не отделяли от проблемы логических антиномий или парадоксов. Некоторым общим фактом, на котором заострялась дискуссия, были ситуации парадоксов (или апорий, или антиномий): если, скажем, мы фиксируем некоторую парадоксальную ситуацию и два противоречащих друг другу суждения, скажем, «А есть В» и «А не есть В», то как, спрашивалось, мы можем рассматривать эти образования — является ли это «узлом» в движении исследователя, тем пунктом, в котором проявляется неадекватность его средств и методов объекту (объект, следовательно, не будет иметь никакого отношения к самой антиномии, не будет ее производить), или же, наоборот, в объектах имеются «противоречия», которые выявляют себя в этих противоречивых, противопоставленных друг другу суждениях (и тогда собственно «противоречивый объект» производит антиномию). Э. В. Ильенков и его ученики придерживались последней точки зрения; они говорили,что в любом объекте, поскольку он является «диалектическим», существуют противоречия, которые проявляются в антиномии- ных суждениях и, следовательно, сами антиномии мы можем рассматривать как изображения противоречий объекта. А. А. Зиновьев и все те, кто следовал за ним, наоборот, говорили, что антиномичные суждения не изображают никаких объективных противоречий (противоречий, заложенных в самом объекте), что антиномичные суждения как раз и являются тем наиболее ярким и отчетливым пунктом, в котором проявляется независимость мыслительного движения от устройства самого объекта, что они демонстрируют возможность и даже необходимость отделения мысли от самого объекта, ее самостоятельность и имманентность, ее первичность относительно объектов.
Такова была та ситуация философских столкновений и споров на факультете философии МГУ, которая, на мой взгляд, и породила основную проблему, обсуждение и попытки разрешения которой привели к появлению в будущем основной идеи деятельности и программы построения теории деятельности. Но чтобы еще раз зафиксировать и закрепить эту проблему и проблемную ситуацию, я постараюсь ее обобщить и изложить.иначе.
Мы имеем некоторый научный текст и в ходе анализа и интерпретации его мы производим два разных, но равно осмысленных и равнозначных отнесения: одно — к операциям и процессам, породившим эти тексты (здесь мы, следовательно, вое-
станавливаем устройство и структуру мыслительного движения исследователя), а другое — к изучаемому и описываемому объекту (Рис. 4).
Рис. 4. Два направления анализа и интерпретации текста
В обычных и традиционно принятых терминах (которые нам потом нужно будет специально отвергнуть, и я употребляю их сейчас именно для того, чтобы продемонстрировать и подчеркнуть это отвержение) можно сказать, что первое отнесение фиксирует «субъективность», а второе — «объективность». Но сами эти оппозиции и противопоставления одного другому были продуктами тогдашней ситуации, а реально-то в этих отнесениях и в противопоставлении их друг к другу ставилась во всей остроте проблема соотношения между операциями, процедурами и процессами мышления, с одной стороны, и объектом или фиксируемым в мышлении строением объекта — с другой.
Другими словами, важным и интересным здесь является не само по себе столкновение этих двух позиций, не выяснение вопроса, кто же именно был прав, а постановка проблемы на выяснение и уяснение для себя отношений между этими двумя планами анализа и объяснения смысла и содержания научных текстов. Сейчас мы могли бы сказать, что каждая из спорящих сторон была и права, и не права в определенном смысле, а сам спор в целом был весьма наивным, хотя в нем, повторяю, фиксировалась подлинная и очень важная философская и методологическая проблема. Сейчас мы говорим, что любой текст можно и нужно рассматривать, с одной стороны, как изображение объекта (и мы, следовательно, можем ставить задачу вы
членить строение объекта исходя из описывающего его текста), а с другой стороны — как форму фиксации движения мысли и работы исследователя (и, следовательно, можно ставить задачу вычленить операции и процедуры этой работы). И тогда, естественно, возникает вопрос, как одно относится к другому.
После того как охарактеризованная мной выше проблема была в достаточной мере осознана, а все связанные с нею оппозиции зафиксированы (каждая из них была положена на некоторое время в основание концепций, которые мы пытались развивать, и дала свой набор отрицательных результатов), было сформулировано положение, что мышление представляет собой, по-видимому, двухплановое образование или, другими словами, что оно имеет две разных формы существования. Один план существования мышления — это план знаний. В этом слове, по сути дела, всегда фиксировалась отнесенность знаковой формы текста к объекту, хотя одновременно уже тогда мы выделяли и анализировали включенность этой знаковой формы в деятельность с объектом и, соответственно, определяли знание через операциональные моменты деятельности. А другой план существования мышления — это план операций, процедур и процессов, которые изображались и фиксировались во многом независимо от объекта. Сейчас по поводу первого плана я бы говорил, что это не объект как таковой и не связь с ним как таковая, а восстановление и реконструкция объекта в соответствии с текстом и в системе деятельности, — но такое понимание, во-первых, пришло позднее, а во-вторых, содержит еще много очень сложных и тонких моментов.
В этом новом представлении описать мышление как деятельность означало представить его в этих двух планах и еще каким-то образом соотнести и связать их друг с другом. Последнее было очень важным, ибо с точки зрения процедур анализа эти два плана замыкались лишь на тексте и через текст, но это был, говоря словами И. Канта, «трансцендентальный» объект, а нам нужно было получить конструктивно-технический объект, следовательно, актуально и откровенно связать эти планы в единой модели движения. Именно потому, что мышление принималось и трактовалось нами как нечто единое, представление его, с одной стороны, как знаний, а с другой стороны, как операций и процедур трактовалось как «планы». Как знание, так и операции, или процедуры, нельзя было понимать и трактовать в качестве частей мышления. Причем это нельзя было делать дважды: нельзя было раскладывать текст на части, соответствующие знаниям, с одной стороны, и процедурам мышления, с другой стороны, и точно так же нельзя было раскладывать на подобные части модель мышления. Как «знания», так и «процедуры» были лишь разными функциональными представлениями одного и того же — текста или «мышления» как такового, а если они и существовали в некоторых случаях в качестве частей, то это были вторичные и вырожденные образования. Поэтому один и тот же текст один раз реконструировался как некоторое объективное содержание, а далее — как некая структура объекта, а другой раз — как движение или процесс мышления (Рис. 4).
Здесь я еще раз хочу повторить, что иногда казалось, что какие-то части текстов можно трактовать как только знания, как бы без процессов, а другие части текстов — только как процедуры и процессы, как бы без знаний, но все равно в подавляющем большинстве случаев, в особенности когда брались некоторые целостные образования, было совершенно ясно, что все это — лишь особые функциональные определения текстов, особые интерпретации их. И поэтому представить мышление как целое означало найти способ объединения и организации этих двух планов — знаниевого и процессуального.
Следовательно, когда в те годы мы говорили, что наша задача состоит в том, чтобы найти средства и методы анализа мышления как деятельности, то за этим принципом (как и более узко, за самим словом «деятельность») не стояло ничего, кроме только что фиксированного двойственного способа представления мышления. Иначе говоря, слово «деятельность» и означало здесь, в применении к мышлению одновременный анализ его, с одной стороны, как знаний, с другой стороны, как операций и процедур. Задать эти два представления и найти связь между ними это и означало проанализировать мышление как деятельность.
Но когда мы начинали анализировать знания, с одной стороны, и операции или процедуры, с другой, то они получали — и это было для нас совершенно очевидным — принципиально разные категориальные характеристики и определения. Знания с самого начала выступали для нас как структуры, а операции и процедуры, поскольку они выстраивались в последовательности, связанные во времени, выступали как процессы.
Я не буду сейчас обсуждать возможные способы описания и представления знаний — это само по себе очень сложная и многосторонняя проблема, тем более что ни в одном из рассматриваемых нами вопросов наши взгляды не претерпели такой эволюции как в вопросе о природе и строении знаний; поэтому я не буду касаться никаких тонкостей в этом пункте, я лишь проиллюстрирую на самых простых примерах сформулированный выше тезис о том, что знания с самого начала выступали для нас как структуры. В самом простейшем виде знание изображалось нами в схемах следующего вида (Рис. 5).
Рис. 5. Простейшая схема знания
Из единиц такого рода можно было набирать и компоновать более сложные структуры, развертывая их как по горизонтали (в каждом ряду схемы), так и по вертикали, как бы надстраивая одну структуру такого типа над другими.
Я еще раз повторяю, что меня здесь интересует только некоторая весьма общая идея. Мышление, которое должно было быть некоторым единым идеальным объектом, раскладывалось и изображалось нами в двух разных планах и эти два плана — именно это сейчас является самым важным — несли на себе разные категориальные характеристики: знание было структурой, а операции и процедуры трактовались нами как процессы.
Теперь я могу углубить и уточнить свой предыдущий тезис. Если раньше я сказал, что в принципе «рассматривать мышление как деятельность» не содержалось ничего, кроме идеи представлять мышление один раз как знание, а другой раз — как операции и процедуры, то теперь я должен сказать, что этот принцип нес в себе еще очень важное категориальное содержание: мы должны были рассматривать мышление один раз как структуры, другой раз — как процессы, и кроме того, мы должны были объединить эти два разных категориальных представления. Другими словами, согласно этому принципу, мы должны были применить в анализе мышления одновременно и в определенном отношении друг к другу категорию структуры со всеми управляемыми ею понятиями и категорию процесса со всеми обслуживающими ее понятиями; а поскольку мы должны были применить обе эти категории, то, естественно, вместе с тем мы должны были соотнести и каким-то образом связать их друг с другом на создаваемой нами модели мышления.
Именно эта проблема и задача определили на этом этапе проблематику развиваемой нами системно-структурной методологии.
Я уже говорил в начале моего доклада, что все эти построения представляли для нас фактически определенную проекцию того мышления, которое мы должны были создать, но эта общая и глобальная задача естественно распадалась на ряд более мелких подзадач. Соотнесение и соединение категорий структуры и процесса выступили как одна из таких подзадач в контексте исследования и конструирования мышления. Но одновременно в каких-то других планах эта задача была более общей и более широкой; в контексте разработки системно-структурной методологии она могла рассматриваться как автономная (от исследований и конструирования мышления) задача и проблема. Более того, само решение этой проблемы и задачи упиралось в то, чтобы найти или выработать особый способ мышления, который позволил бы это сделать. Это и подобные ему обстоятельства создавали очень сложные организмы знания и мышления, в которых мы должны были двигаться, организмы, имеющие массу аспектов, проекций и теоретических или методологических выходов.
Поэтому я опять-таки должен поправиться в своей характеристике смысла и содержания тезиса «мышление есть деятельность». Было слово «деятельность», предметно это слово ничем не определялось, кроме как тем, что мышление должно было быть представлено в двух разных проекциях — в проекции знания и в проекции процедур; но одновременно, на другом уровне и в другом слое за всем этим стояло противопоставление категорий «структура» и «процесс» и необходимость соотнести и связать их (для начала хотя бы на модели мышления). Эти два момента, как я постараюсь показать, проходят в дальнейшем через всю историю наших исследований и разработок, причем каждый из них решается в своем особом контексте и слое — первый, предметный момент приводит к новому предметному осмыслению деятельности, а второй — к принципиально новому пониманию системно-структурной методологии и ее основных категорий.
2.Уже на этом этапе операции и процедуры стали трактоваться нами двойственно, как естественные и искусственные образования. Не было еще общего осознания и общей парадигмы «естественного—искусственного», которые появились лишь к 1961 г., но реально, в подходе к операциям и в способах их анализа двойственность Е/И-представления не только была намечена, но и осуществлялась в полной мере.
С одной стороны, мы говорили об операциях и процедурах — и они всегда были деянием или действием исследователя, это было то, что он делал, а с другой стороны, эти операции и процедуры трактовались как процессы, как то, что происходило (как бы само собой); в самом слове «процесс» была зафиксирована естественность, и это обыденное значение слова не могло не сказываться во всей нашей работе.
Еще в 1957 г., когда эта проблема встала во всей своей остроте и обсуждалась мной с А. А. Зиновьевым, последний сформулировал, на мой взгляд, очень упрощенную и примитивизи- рующую все идею — чуть позднее он начал провозглашать ее как краеугольный принцип своей работы, — что между искусственным и естественным представлением операций, процедур и процессов мышления нет и не может быть никакой разницы. Мне представляется, что этот принцип сыграл очень большую роль во всей работе А. А. Зиновьева, и в частности во многом определил его частичное возвращение на позиции традиционной логики. По мнению А. А. Зиновьева эти два представления не влекли за собой никаких различий в логическом, а затем и в онтологическом плане при описании мышления. На его взгляд, мы могли говорить, что бог, природа или человек действуют, осуществляя какие-то преобразования или сопоставления объектов, но точно так же мы можем говорить, что эти преобразования или сопоставления осуществляются или протекают сами собой; и эти две манеры выражаться отличаются лишь словами, они не несут и не выражают в себе никакого принципиального логического и онтологического различия. Таким образом, принцип разделения искусственного и естественного был объявлен им непродуктивным и отвергнут. Частично эта позиция нашла отражение в его опубликованной работе «Логическое строение знаний о связях» — сб. «Логические исследования», М., 1959 г., но только в крайне урезанном и, по сути дела, даже не явном виде, хотя первоначально Зиновьев предполагал подробнейшим образом обсудить и обосновать этот принцип, что он и сделал в первом варианте этой статьи, который хранится в моем архиве; почему в ходе дальнейшей работы над статьей А. А. Зиновьев убрал все эти моменты — этого я не знаю.
Отклоняясь чуть в сторону, я хочу сейчас несколько подробнее обсудить значение и возможные продуктивные результаты этого различения. Здесь прежде всего надо учесть, что сама проблема соотношения естественного и искусственного может обсуждаться в двух принципиально разных планах: один раз — как соотношение естественного и искусственного представления одних и тех же процессов, другой раз — как связь и соединение естественного и искусственного процесса в одном и том же объекте и на одном и том же материале. По сути дела, в своих рассуждениях и в своей аргументации А. А. Зиновьев касался только первого плана. Здесь ему удавалось довольно убедительно показать, что в применении к некоторым выбранным им явлениям и процессам переход из искусственного плана в естественный и обратный переход из естественного плана в искусственный не влекут за собой никаких грубых ошибок и смешений. Вы прекрасно понимаете, что если какой-то автор поставил перед собой задачу обосновать подобный тезис, то он всегда может выбрать достаточно большое количество примеров и таким образом задать сами ситуации и точки зрения, что его положение будет выглядеть весьма убедительным. Но все это — псевдодоказательства, и история этой дискуссии А. А. Зиновьева лишний раз это подтверждает. Вопрос всегда состоит не в том, можем ли мы перейти из одного представления в другое, ибо известно, что такой переход возможен, если вы принимаете логический принцип тождества содержаний в разных представлениях, и невозможен, если вы принимаете логический принцип нетождественности содержания разных представлений. Поэтому сами возражения и аргументация А. А. Зиновьева были осмысленными, но бессодержательными.
Вопрос должен был ставиться совершенно иначе: какие новые результаты и какие новые представления мы получим, если примем, что естественное и искусственное представление операций, процедур и процессов мышления различаются между собой. Поставив таким образом вопрос, мы сразу же (и, по сути дела, совершенно формально) должны переводить его в другой вопрос: не можем ли мы функционально соединить друг с другом эти два представления и что мы получим, если осуществим это соединение. И здесь перед нами сразу же открываются совершенно новые и очень богатые возможности. Забегая вперед, я могу сказать, что многие наши дальнейшие представления получились именно из такой постановки вопроса. Сначала ощутив, потом осознав и зафиксировав это различие, мы в дальнейшем непрерывно обсуждали вопрос о соотношении и связи друг с другом этих двух разных представлений, об их роли в деятельности и ее механизмах. И из этого вышли очень важные результаты. Формально отвергнув это различие, А. А. Зиновьев закрыл для себя многие возможности проникновения в сеть деятельности.
3. Параллельно дискуссии о соотношении естественного и искусственного представления операций и процедур мышления между нами происходила еще одна дискуссия, касающаяся соотношения объекта и предмета мысли.
Здесь надо прежде всего сказать, что сама эта проблематика, во всяком случае в той форме, как она обсуждалась и решалась в нашем кружке, была определена и навеяна работами самого А. А. Зиновьева. В частности, здесь решающую роль сыграли его представления об отношении между формой и содержанием мышления, соответственно — между формой и содержанием знания. Во всяком случае, именно от него я узнал впервые о возможности такого представления и такой трактовки формы и содержания, когда содержание существует лишь в форме и через форму, а форма является не чем иным, как тем, через что и в чем существует содержание. Повторяя эти тезисы Гегеля и Маркса (а в каком-то плане, наверное, и Канта), А. А. Зиновьев одновременно рисовал форму и содержание как два разных образования, связанных между собой отношением или связью. Получалась какая-то странная и удивительная на первый взгляд двойственность: в структурном изображении форма и содержание существовали как разные и лишь связываемые между собой явления, а в словесном описании этого отношения утверждалось, что они по отдельности (как два разных явления) вообще не существуют, а есть всегда что-то одно, что само по себе не есть ни форма, ни содержание.
Это было какое-то очень странное знание и очень странный способ выражаться и мыслить, над которым тогда, в 1952— 1953 гг. я очень много размышлял и при этом меня не оставляло чувство удивления и какой-то очень глубокой растерянности. По-видимому, само чувство растерянности — очень полезное дело в развитии человека. Во всяком случае, примерно через два или три года я понял и увидел, что, по сути дела, всякая мысль и всякий объект человеческой мысли существует именно таким образом — на расхождении и разрыве между тем, что мы мыслим, и тем, как мы это мыслим. Здесь само отношение «форма—содержание» существовало на разнице и расхождении между структурным изображением и словесным описанием объекта, соответствующего этому изображению.
Именно на этом примере, из размышлений по поводу него, у меня родилось различение предмета и объекта мысли — я не говорю уже о схеме знания, которая получалась непосредственно из зиновьевской схемы «форма—содержание». И в течение ряда лет я продолжал углублять и развивать эту мыслительную структуру и эту схему, согласовывая с ней все вводимые мной представления и понятия.
У А. А. Зиновьева, насколько я понимаю, происходил обратный процесс: он стремился избавиться от двойственности этих представлений, свести их к какому-то третьему, «сплющив» тот смысл и то содержание, которые задавались этой оппозицией двух разных представлений. Именно в этом контексте, критикуя мои представления о знании и знаке, А. А. Зиновьев сформулировал принцип, что предмет и объект мысли должны быть тождественны друг другу. По этому поводу он совершенно отчетливо и недвусмысленно высказался в двух работах. Этот принцип формулируется им в самом начале уже названной мной выше работы «Логическое строение знаний о связях» (хотя в первом варианте этой работы содержалось также и подробное обсуждение тех оснований, которые заставляют его формулировать этот принцип), а также в статье «Об одной программе исследования мышления» (доклады АПН РСФСР, 1959, № 3), специально направленной против наших первых статей «О возможных путях исследования мышления как деятельности» и «О строении атрибутивных знаний», сообщение 1.
Здесь надо сказать, что сам А. А. Зиновьев не проводил последовательно и до конца своего принципа. Этот принцип нужен был ему как дополнение к реальным способам его работы (положение здесь было аналогично тому, которое я описал для проблемы формы и содержания мышления), и поэтому в тексте своих статей он начинал с различения объекта и предмета и даже вводил для них разные обозначения: одно он писал просто как Ра, а другое — как «Ра», а затем утверждал, что одно и другое тождественны по содержанию — и именно этот момент и выражался в знаковой форме его текста идентичностью знаково-материальных наполнений, т. е. употреблением в одном и в другом случае выражения Ра. Такая символика (и соответствующие ей смыслы и идеология) позволили ему отказаться от структурных изображений знания и предмета мысли и двигаться только в изображениях их содержания, причем эти изображения могли трактоваться им с равным успехом и как чистая форма, и как чистое содержание, и как склейка того и другого, т. е. как предмет; отрицание различия между объективным содержанием и объектом позволяло ему затем говорить об отсутствии каких-либо различий между предметом и объектом; но это он не только утверждал и прокламировал, но и делал реально в своем мышлении и в своих исследованиях.
Для нас же, наоборот, исходным стал принцип структурности знания и многоплоскостности этой структуры. Именно из этого, как вы знаете, мы выводили основную идею содержательно - генетической логики, которая требовала анализа плана формы и плана содержания, с одной стороны, отдельно и независимо друг от друга, а с другой стороны, в отношениях и связях друг к другу.
4. Если до сих пор, противопоставляясь Зиновьеву, я обосновывал и доказывал оправданность и правомерность принятых нами принципов и, соответственно, неправомерность зиновьевской критики, направленной против них, то теперь я должен изменить позицию и специально сказать здесь, что как сама критика, продемонстрированная А. А. Зиновьевым, так и выбор им прямо противоположных принципов имели подсобой весьма важные и принципиальные основания. Это были основания как общефилософского и теоретического, так и эмпирического характера. Более того, я бы сказал, что само структурное и многоплоскостное представление знания должно было казаться всякому исследователю (предметнику) и всякому логику и философу совершенно беспредметным, не имеющим никакого отношения к реальному и всем известному строению знаний. К тем представлениям формы и содержания, о которых я выше говорил, А. А. Зиновьев пришел путем очень сложных и опосредованных рассуждений, опираясь на весьма абстрактные и спекулятивные представления Гегеля и Маркса. И пока весь анализ находился в плане теоретической методологии (тем более — на стадии первой предварительной разработки методологических понятий и категорий), эти сложные представления были вполне удовлетворительными и могли даже казаться истинными. Но когда в последующие годы сам А. А. Зиновьев и его ученики второй генерации — В. Финн, Д. Лахути, О. Кузнецов[305] и В. Швырев, попробовали приложить это понятие в практике эмпирического анализа знаний (в частности, в анализе знаний о связях), то у них ничего не получилось. И они встали перед совершенно ясной и очевидной проблемой — чему отдать предпочтение: теоретическим фикциям или совершенно очевидной практике работы логиков, лингвистов и всех других исследователей, которые всегда имеют дело и работают с сплющенными в смыслах и через смыслы образованиями (ведь и знания, и знаки, в их представлении, являются унитарными образованиями, единицами смысла, или единицами формы, а никакого расщепления на форму и содержание в них нет и не может быть). Когда перед ними возникла эта проблема, то А. А. Зиновьев, немного поколебавшись, отдал предпочтение современной практике работы, а вместе с тем той культурной и научной традиции, с которой она была связана.
В каком-то плане это решение было связано с тем принципом «логика — эмпирическая наука», который А. А. Зиновьев провозгласил в самом начале своей работы, и определялось им. Но при этом, как мне представляется, если говорить словами И. Лакатоса, произошла «регрессивная сдвижка содержания проблемы». Сделав этот ход, А. А. Зиновьев получил возможность работать точно так же, как до него всегда работали логики, и получать новые результаты, аналогичные по своему категориальному типу тем результатам, которые они обычно получали. В противоположность ему, приняв принцип структурности и многоплоскостности знания, мы лишились какой-либо возможности работать на эмпирическом материале и получать такого рода знания, какие получали до нас все логики или историки и теоретики науки. И это очень понятно, ибо в самих определениях, характеристиках и изображениях знаковой формы и содержания отсутствовало какое бы то ни было представление и определение материала. Это очень важный момент, и я хочу обсудить его несколько подробнее.
Прежде всего надо принять во внимание, что сами понятия знаковой формы и содержания были заданы функционально и относительно друг друга: знаковая форма это было то, в чем выражалось объективное содержание, а объективное содержание было то, что выражалось в знаковой форме. Соответственно этому мы говорили, что знаковая форма живет по законам смыслов, выражаемых ею, а в нашем логическом представлении — по законам объективного содержания. Здесь мы могли даже сказать, что знаковая форма, если пытаться понять ее как некое самостоятельное явление, вообще не имеет собственной жизни. Но то же самое приходилось говорить и по поводу содержания. Ведь содержание не имело своего собственного существования, оно существовало только в знаковой форме. Поэтому мы могли сказать, что содержание живет в знаковой форме и по законам знаковой формы.
Фактически мы были здесь в кругу, мы были жертвами тех соотносительных функциональных определений, которые были нами самими заданы и придуманы. Все эти определения были заданы и сформулированы в кандидатской диссертации
А. А. Зиновьева, они имели очень давнюю и глубокую традицию в философии, и не было видно никаких других определений, которые бы лучше схватывали сущность этих категорий и могли бы заменить указанные выше функциональные определения. Тем не менее, когда приходилось применять эти понятия в практике конкретного эмпирического исследования, накладывать их на эмпирический материал, то не было и не могло быть другого мнения, кроме того, что эти понятия не пригодны для работы, что их при всем желании и при всем старании нельзя использовать в эмпирическом анализе. Либо содержание существует, и тогда его можно выделить само по себе, независимо от форм, либо оно не существует, но тогда зачем им заниматься. И нечто подобное же говорилось по поводу формы: либо она представляет собой самостоятельное явление, обладающее своими собственными процессами и механизмами — и тогда эти процессы и механизмы можно выявить и исследовать независимо от содержания, либо же форма не представляет собой особого и самостоятельного явления, но тогда зачем мы о ней говорим. Короче говоря, получалось, что когда мы чертили схему «объективное содержание — знаковая форма» или — как ее дальнейшее развитие — схему двухплоскостного или многоплоскостного знания, аналогичную приведенной выше, то мы как в самой схеме в целом, так и в ее отдельных элементах (форме, содержании и т. п.) задавали нечто несуществующее, не выявляемое эмпирически; это был чистый идеальный конструкт, причем он был таким, что не мог быть наложен непосредственно на исследуемые нами явления.
И это представление мышления и знаний, как я уже сказал, входило в противоречие с нашим интуитивным опытом рефлексивного осознания практического мышления ученого или логика-теоретика. Ведь и тот, и другой хорошо знают, что в мыслительном движении мы имеем дело не с подобными двухплоскостными образованиями, не с формой как таковой и не с содержанием как таковым, а мы движемся в одной как бы «сплющенной» плоскости смысловых единиц и связей. Как ученому-предметнику, так и логику-теоретику было не так уж важно, что представляют собой эти смысловые единицы, являются ли они единицами формы, единицами содержания, единицами наших психологических представлений или концептов — к собственно логическому анализу мыслительных форм это не имело никакого отношения (более подробно я обсуждал этот вопрос в серии сообщений, посвященных принципу параллелизма формы и содержания мышления — «Доклады
АПН РСФСР». 1960. № 2, 4, 1961 № 4, 5’, и в статье «К анализу исходных принципов и понятий формальной логики» 1966, 1967,1968’[306] [307]). Для логического анализа были важны именно эти единицы и отношения между ними, и казалось, что многовековая традиция логики уже выработала методы и приемы выявления и описания таких единиц; если где-то на периферии логики и фиксировались какие-то «незначительные трудности», то на них можно было просто не обращать внимания, тем более что цех логиков уже привык это делать и всячески поддерживал и поощрял в своих адептах позицию замкнутости и непроницаемости для эмпирического опыта.
А новые многоплоскостные схемы просто не соответствовали никакому опыту и никаким известным нам явлениям, они не содержали в себе тех признаков, которые давали бы возможность соотносить эти схемы с каким-либо объективным, эмпирическим содержанием. И поэтому, повторяю, у А. А. Зиновьева были все основания для того, чтобы отвергнуть свои собственные теоретические представления о форме и содержании. Но он даже не отверг их, а лишь усек и трансформировал в дополнительных определениях, перевел их в традиционные «сплющенные» представления и таким образом по существу выбросил новое им самим зафиксированное содержание, сохраняя одновременно вид, что он удерживает эти категории и ими пользуется. Это новое представление мыслительных форм и мыслительного содержания было точным, строгим, а главное — оно соответствовало действительным способам феноменологической работы и феноменологического осознания в логике и во всех окружающих ее философских дисциплинах. И если каждый из вас попробует представить себе и осознать подлинные механизмы вашей мыслительной работы, то очень скоро он убедится — я в этом нисколько не сомневаюсь — что никаких двух или многоплоскостных схем, никакой формы, противостоящей содержанию, и никакого содержания, противостоящего форме, в них нет, а есть какие-то единые смыслы, в которых каждый из нас движется в процессе мышления.
Все сказанное мной выше, между прочим, означает, что те, кто не принимал этого традиционного, апробированного веками представления о логической действительности, а настаивал на структурных, многоплоскостных схемах знания и мышления, по сути дела, подряжались непонятно, каким путем, непонятно, как и с помощью чего, найти какие-то способы соотнести всем известный опыт мышления и осознания его со структурными многоплоскостными схемами. И все это нужно было сделать, не меняя сформулированного выше основного принципа, что форма как таковая не существует и точно так же не существует содержание как таковое.
Когда все, что я сейчас говорю, было в достаточной мере понято и осознано, то понятие структуры начало распадаться на два понятия — функциональной структуры и материальной структуры или, как мы стали позднее говорить, материальной организованности и строения материальной организованности. В конце концов мы поняли, что наложение схем на эмпирический материал предъявляет особые требования к этим схемам, что его можно осуществить только в том случае, если понятия, описывающие эти схемы, фиксируют и выражают определенные выражения между функциональными признаками и свойствами элементов, точнее функциональных блоков этих структур и материальными признаками и свойствами тех объектов, которые несут на себе эти функциональные структуры. Мы выяснили, что структурные схемы можно накладывать на эмпирический материал только в том случае, если уже решена и каким-то образом зафиксирована в представлениях и понятиях связь между функциональными структурами и материалом.
С этой точки зрения такие характеристики структур как форма и содержание являются чисто функциональными. Сами по себе они не дают и не могут дать возможность накладывать схемы на материал с одновременной фиксацией связей и отношений между функциональными характеристиками и материальными характеристиками. Структуры, заданные исключительно функциональными определениями и характеристиками, по сути дела, безразличны к материалу, хотя материал может выступать как определенное ограничение для наложений. Но эти ограничения могут быть фиксированы только в том случае, если мы специально ставим перед собой задачу их выделить и описать. Чисто функциональные схемы и структуры выносятся на материал, по сути дела, произвольно или, точнее говоря, формально, и в этом формальном вынесении или отнесении их к материалу мы не встречаем никаких существенных затруднений и никакого сопротивления.
Но из этого, в частности, следовало, что требование эмпирического соотнесения с материалом в принципе не приложимо к функциональным структурам, что это была принципиально неверная постановка вопроса. Из этого следовало также, что функциональные расчленения и противопоставления играют в мышлении и в научном исследовании какую-то принципиально иную роль, что они, следовательно, должны включаться в какие-то другие подразделения и блоки мышления; поэтому мы должны были выяснить, какие именно. И, наконец, из этого следовало, что сама задача и проблема соотнесения схем с эмпирическим материалом переносится в какой-то иной план, по сути дела, первоначально — в план теоретического развертывания функциональных схем, причем такого, которое дает возможность связать функциональные структуры определенного типа с материальными характеристиками объекта.
Конечно, здесь вы можете сказать, что мы вышли к традиционным проблемам философии и многих частных наук, в частности к основным проблемам теоретической биологии, что мы здесь «изобретали велосипеды», что этого не нужно было делать, а нужно было просто лучше познакомиться с историей философии и постараться почувствовать ее проблемы. И в каком-то смысле такая оценка будет верной. Но точно так же верным будет и то, что мы поставили эту проблему на новом материале, на котором она до этого (в силу очень важных и отнюдь не случайных причин) вообще не ставилась, мы поставили эту проблему в совершенно особом категориальном, понятийном и онтологическом контексте. И, наконец, очень важно, что, поставив эту проблему таким образом, мы ее, по сути дела, сразу же и решили, чего не могли сделать все предшествующие направления. Но здесь я забегаю чуть вперед и, кроме того, не совсем это нужно мне для дальнейшего.
Мне важно, что, поставив таким образом проблему, мы должны были обратиться к обсуждению вопроса о том, как же соотносятся друг с другом структурные схемы знаний, от которых мы не могли и не хотели отказываться, и процессуальные схемы операций и процедур мышления. И именно этот вопрос я буду дальше обсуждать.
5. Приняв в качестве исходного принципа положение, что мышление существует в двух формах (процедур и знаний) и эти две формы образуют единство и целостность мышления, мы должны были представить знания с точки зрения операций и процедур (т. е. представить структуры с точки зрения процессов), а операции и процедуры должны были представить с точки зрения знаний (т. е. процессы — с точки зрения структур). Это означало, что мы должны были получить такую изобразительную, модельную и понятийную склейку, в которой бы между связями и элементами структуры, с одной стороны, и операциями, процедурами, процессами, с другой стороны, существовали бы строго определенные отношения или соответствия. Причем, как я уже говорил, эта задача вставала перед нами дважды, в двух планах и на двух уровнях — один раз на предметном уровне теории мышления и другой раз — в плане самих категорий структуры и процесса.
Собственно говоря, когда мы ввели изображенные выше схемы знаний, включающие в себя операции и процедуры, во- первых, в виде специальных изображений операции в значках, а во-вторых, в виде значков связей или переходов, то мы решали как раз задачу соединения структурных и процессуальных характеристик мышления. Но, как вы понимаете, это было решение в первом плане, т. е. на уровне предметных схем, а отнюдь не в общем плане, не на уровне категорий.
Сейчас мы, конечно, скажем, что это решение проблемы было совсем не лучшим, а может быть, даже и вообще мнимым. Но суть дела совсем не в этом, суть в том, чтобы двигаться вперед, все время достигая прогрессивной сдвижки проблем. Важно было то, что мы осуществили для начала хоть какую-то склейку структурных и процессуальных представлений. И хотя сами операции и процедуры в рамках этих склеенных схем превратились в графические, а в известном смысле и содержательные, элементы структуры знания, тем не менее в описании этих схем и в их понятийном осознании момент процессуальности не только оставался, но и отчетливо фиксировался и подчеркивался. С построением указанных схем проблема не ушла, не была свернута и укрыта в продукте, а наоборот, оставалась во всей своей резкости и обнаженности. Но она получила к тому же дополнительный материал в виде двух планов осознания и трактовки схем знания: один раз мы рассматривали эти схемы как чистое знание и чистую структуру, а другой раз — как особую организацию операций и процесс (или процессы).
Очень важным было также то, что в этих схемах знаний мы получили первые конструктивные элементы, из которых мы могли строить новые более сложные образования, мы могли компоновать эти схемы друг с другом и при этом разлагать их на составляющие элементы и вновь собирать эти элементы в бо- лее сложные конструкции. Таким образом, мы начали работать с этими схемами, преобразуя и трансформируя их, переходя от одних схем к другим, а следовательно, появился и приобрел реальность в нашей собственной работе некоторый имитирующий процесс.
Это — новый момент, и я обращаю на него ваше внимание. Благодаря особому устройству самих схем знания мы сделали знание и мышление предметом и объектом нашей деятельности, мы включили то и другое в процессы нашей работы, а это значит — «оживили» их. Поэтому процессуальная трактовка и интерпретация всех схем, трактовка, ориентированная на естественные процессы мышления, поддерживалась и подкреплялась процессуальным характером нашей собственной работы. А как вы знаете из специальных исследований по методологии и содержательно-генетической логике, подобные процессы работы со схемами являются обязательным и непременным условием перехода к естественнонаучному моделированию и представлению объекта изучения (хотя и недостаточным условием для окончательного оформления и закрепления этого представления).
В дальнейшем — и это точно так же очень важно — нам уда - лось зафиксировать ряд весьма существенных разрывов между структурным и собственно процессуальным представлением знаний. Эти разрывы носили как предметный, так и собственно категориальный характер, и в каждом из этих направлений постепенно развертывались и собирались, как говорится «до кучи». Таким образом, с одной стороны, накапливался материал для развития общих системно-структурных представлений и системно-структурных методологий, а с другой стороны, материал для дальнейшего развития и совершенствования наших представлений о мышлении (в дальнейшем я более подробно рассмотрю обе эти линии).
В соответствии с тем, что я говорил выше, основная линия предметных разработок пошла по пути поиска и конструирования таких процедур эмпирического исследования, которые позволили бы нам накладывать наши схемы на эмпирический материал, т. е. на различные и разнообразные историко-научные тексты. Это потребовало от нас такой спецификации и дальнейших определений, с одной стороны, операций и процедур, а с другой стороны, знаний, которые должны были соответствовать тому, что мы находили, понимали и видели в текстах, с которыми работали. Эта работа шла во многих сильно отличающихся друг от друга направлениях. По сути дела, все работы, которые мы делали в периоде 1954 по 1961 г., и многие работы после 1961 г. должны быть отнесены к этому циклу. Я назову важнейшие из них.
Прежде всего сюда надо отнести саму диссертацию А. А. Зиновьева, законченную в сентябре 1954 г. В ней рассматривались «процессы исследования», образующие тело метода восхождения от абстрактного к конкретному, различались типы процессов (сведение, выведение, изоляция, абстрагирование и др.), выяснялись возможные типы связей и зависимостей между ними (выведение определяет сведение, сведение осуществляется в форме других процессов и т. п.) и все это постоянно соотносилось со структурами организаций знания в «Капитале» Маркса и в других классических рабртах из истории политэкономии и естественных наук.
Вторая работа, в которой эта проблематика получила весьма развернутое и богатое выражение, была диссертация Б. А. Грушина, отраженная позднее в его книге «Очерки логики исторического исследования», М., 1961; диссертационная работа Грушина делалась в 1954—1956 гг., а книга готовилась в 1958—1959 гг. В этой работе уже в более обобщенной и отчетливой форме ставились проблемы соотношения процессов, в частности исторических, и структур. До сих пор эта работа остается наиболее полной и лучшей из тех, в которых эта проблема обсуждалась в общем плане.
Во многом в полемике с Б. А. Грушиным была написана моя работа «О методах функционарно-генетического и исторического исследования» (1954—1958), ориентированная в первую очередь на проблемы построения теории мышления, но в значительной своей части посвященная обсуждению более общих проблем функционарно-генетического и исторического исследования любых системных объектов. Надо отметить, что в этой работе проблема соотношения процессуальных и структурных представлений все время обсуждается в полуявном виде — не как проблема соотношения процессов и структур, а как проблема различения разных процессов и выявления соответствующих им структур (но это было характерно и для названной выше работы Б. А. Грушина).
Обе эти работы были направлены на анализ больших систем знаний, систем теории и только в этом плане они касались мыш - ления как такового; это были, следовательно, разработки, лежащие в плане метатеории мышления. Но параллельно с этим мы все время углублялись в анализе микроединиц мышления, стремились выявить алфавит операций и типологию простейших знаний; и в этом плане точно так же было сделано очень много разнообразных исследований.
Очень важными здесь были два моих исследования — важными прежде всего потому, что они стали в этот период в известном смысле образцами для наших дальнейших разработок: во-первых, исследование процессов развития понятий (скорости, движения, времени, бесконечного, силы, массы, металлов, химических соединений, связи идр.), а во-вторых, гипотетико- конструктивное исследование систем простейших, так называемых «атрибутивных», знаний. Первое направление получило очень слабое отражение в наших публикациях, хотя было очень важным для нашего внутреннего развития. Здесь я имею в виду прежде всего мою статью «О некоторых моментах в развитии понятий», опубликованную в журнале «Вопросы философии», 1958, № 6[308] [309]. Второе направление было отражено в одной части, касающейся генезиса структур знаний (а не систем знаний) в серии публикаций «О строении атрибутивных знаний. Сообщения І—VI», — «Доклады АПН РСФСР». 1958. № 1, 4, 1959. № 1,2, 4, 1960. № 6’*. Характерно, что если в исходных пунктах нашей работы мы начинали с анализа знаний и их строения, то постепенно в ходе нашей работы мы все больше и больше переходили к анализу операций и процедур мышления, а знания рассматривали как отражение и форму фиксации этих операций и процедур.
В этом русле я должен отметить прежде всего работы Н. Г. Алексеева по анализу процедур измерения в античной математике и в физике (они относятся к 1954—1955 гг.), затем работу, проведенную мной совместно с В. А. Костеловским по анализу развития молекулярно-кинетических представлений в физике (1955); выходом этой работы, кроме дипломной работы В. А. Костеловского была еще статья под названием «О логических процессах сведения-выведения в молекулярно- кинетической теории газа». Двумя другими работами, проведенными в 1955—1956 гг., были мои работы с В. С. Швыревым по анализу механизмов и процессов развития понятия силы в физике и работы с В. Н. Садовским по анализу систем теоретических знаний, выработанных Р. Декартом.
В известном смысле кульминационной была работа, проделанная мной совместно с И. С. Ладенко в 1956—1958 гг. по исследованию операций и структур знания в геометрии. В этих работах по сути дела были суммированы и обобщены все те методы, приемы и представления, которые мы выявили или сконструировали во всех предшествующих разработках. Но еще раньше, в самом начале 1957 г., совместно с Н. Г. Алексеевым мы сделали попытку свести воедино наши представления, и они были опубликованы, правда, в очень краткой и сжатой форме, в виде своеобразной программы исследования мышления; я имею в виду статью «О возможных путях исследования мышления как деятельности», опубликованную в «Докладах АПН РСФСР», 1957, № 3. Она и была воспринята именно как программа, о чем свидетельствует уже упоминавшаяся мной статья А. А. Зиновьева «Об одной программе исследований мышления» (1959). Дальнейшие попытки обобщения этих представлений были сделаны в кратких тезисах, написанных мной совместно с И. С. Ладенко на I съезд общества психологов (1959)[310] и в двух статьях И. С. Ладенко, опубликованных в «Докладах АПН РСФСР», 1958, № 1 и 2. Я не отмечаю здесь еще нескольких попыток исследования разных понятий и операций (например, исследование В. К. Финна, посвященное понятию функции), поскольку они не привели к каким-либо существенным результатам и не были продолжены (ибо эти люди не смогли освоить наши представления, не овладели методикой логической интерпретации историко-научных исследований и перешли затем к другим формам логической или научно- популяризаторской работы).
Здесь нужно и важно еще отметить, что в этот же период исследования, возникшие как исследования научных знаний, понятий и процедур исследования (или решения научных задач), все более переходили в исследование знаков и их функций. Этот процесс имел под собой весьма важные основания и диктовался, по сути дела, всей логикой наших разработок. С одной стороны, чтобы исследовать знания, нужно было лучше знать и представлять себе природу и функции знака, с другой стороны, существовавшая у нас тогда схема знаний (в частности, та самая структурно-операциональная схема, которую я привел выше), по сути дела, во многом сводила знания к знаковым структурам (она убирала планы смысла и сознания, понимания и индивидуальной деятельности и т. д. и т. п.). В результате получилось так, что мы, с одной стороны, все больше переходили к исследованию знаков и знаковых систем как таковых (повторяю: это соответствовало нашим тогдашним способам задания самого мышления), а с другой стороны, наши исследования знаний сами собой все больше превращались в исследования знаков, их значений и смыслов, возникавших у них в процессах мышления и деятельности.
По сути дела, уже в серии сообщений об атрибутивных знаниях были построены первые простейшие исчисления значений (хотя в тот период они понимались и использовались нами не как таковые и не в контексте семиотики, а лишь как момент исследования знаний и в контексте логики или эпистемологии). Связь между планами знаний и знаков во всех наших исследованиях того периода была настолько тесной (и как я уже сказал, во многом мы их просто не различали), что это дало возможность многим советским исследователям говорить, что наши работы являются только семиотическими, а отнюдь не логическими и не эпистемологическими; в частности, это обвинение выдвинул А. А. Зиновьев и независимо от него один из ближайших учеников и сподвижников Э. В. Ильенкова — Ю. Н. Давыдов.
Сейчас, рассматривая эти критические замечания сквозь призму опыта, полученного нами в дальнейших исследованиях, я могу сказать, что они во многом были справедливыми, хотя сами квалификации являются весьма проблематичными и требуют очень больших историко-философских исследований. Во всяком случае, ответ на эти замечания потребует очень жесткого и четкого разделения логики и теории мышления, разделения, которого мы в тот период не делали и не могли делать.
Вы все, наверное, хорошо знаете, что уже Кондильяк, а затем и Лейбниц рассматривали логику как вариант общей теории знаков или семиотики; поэтому сказать, что наши работы были семиотическими, а не логическими, с точки зрения этой традиции значит сказать бессмыслицу. Но если сказать то же самое по содержанию, но в чуть другой форме, что наши работы были семиотическими и лишь в этой мере логическими, то с такой характеристикой можно было бы (опять в терминах той же самой традиции) согласиться.
Точно так же весьма проблематичной выглядит подобная критическая характеристика в традиции формальной логики, которая, как известно, объявила предметом своего исследования язык, а не мышление. И с этой точки зрения, переводя свое исследование из плана знаний в план знаков, мы лишь реализовали весьма общую и широко распространенную традицию современной логики.
Но А. А. Зиновьев и Ю. Н. Давыдов критиковали нас здесь не как логики и не как представители двух названных выше традиций, а как философы и представители кантовскогегелевской традиции, имеющей совсем иное представление о логике и ее предмете. Если же рассматривать эти замечания в плане теории мышления и логики, претендующей на то, чтобы быть именно теорией мышления, а не теорией языка или знаков вообще, то эти критические замечания должны быть приняты целиком и полностью. Во всяком случае, сегодня мы хорошо понимаем, что наши тогдашние представления о знаниях и операциях не схватывали очень многого и даже, можно сказать, самого главного и существенного в мышлении и знаниях. Сегодня я могу твердо сказать, что те представления знания, которые я выше зафиксировал, явно неадекватны действительному существованию знания как очень сложного, неоднородного и многогранного элемента человеческого мышления и деятельности, что они схватывали лишь одну проекцию знания, причем даже не в его основной структуре, а только одну из его экстериоризованных проекций, именно ту его форму, которая соответствовала существованию знания в текстах и логико-семиотической реконструкции этого существования (обратите внимание на ту сложную форму, в которой я зафиксировал эту мысль).
Таким образом, в значительной части своей критики А. А. Зиновьев и другие были правы, но тогда мы этого не понимали и даже не могли понять. Здесь, по-моему, всегда надо помнить и иметь в виду знаменитую фразу Айера, что любая школа и любое направление непроницаемы для критики со стороны, что любая школа и любое направление могут понять только то, до чего они доходят сами. Я думаю, что это замечание справедливо действительно в отношении к любой школе и к любой концепции, в особенности если они делают ставку на конструктивную работу и не имеют специально развитых средств для понимания «внешних» для них смыслов. Но вы, я думаю, понимаете также, что такая позиция каждой школы и каждого направления во многом оправданы. Ведь что делать с чужим пониманием, если его нельзя ввести в свою конструктивную систему, а чтобы его можно было ввести, оно должно с самого начала исходить из этой конструктивной системы, из задач ее развития, а такого, естественно, нельзя дождаться ни от одного внешнего оппонента. Поэтому в развитии всякой конструктивной системы значимыми являются лишь те смыслы, которые лежат как бы в «зоне ближайшего развития» этой системы. Но при этом, конечно, всякий теоретик должен иметь в виду и учитывать в своей работе всевозможные смыслы.
Здесь я хотел бы специально отметить, что во всех действительно больших и фундаментальных научных работах, как в прошлом, так и в настоящем, мы без труда найдем два существенно разных слоя: в первом из них обсуждаются на философском, квазифилософском или методологическом уровне разные понимания и создаваемые ими смыслы, а во втором слое строится на базе выбранных смыслов соответствующая им конструктивная система; классический пример такой работы «Беседы...» Г. Галилея — конструктивная система, описывающая свободное падение тел, появляется только в «третьем дне» книги, а до этого идет обсуждение философских проблем.
Анализ классических работ такого рода вообще является очень поучительным для нас — он многое поясняет и разъясняет, в частности, мы начинаем понимать место и взаимоотношение разных типов знания в научной теории. Для названной уже книги Галилея характерно, что конструктивная часть, изложенная в третьем дне, задавала «основное ядро» теории и соответствующей ей онтологической картины; первый и второй день содержали в основном постановку проблем и обсуждение средств их решения, включая сюда анализ категорий; четвертый и пятый дни представляют уже принципиально иное образование. Дело в том, что Галилей не мог еще на этом этапе включить в конструктивную систему понятие силы, как это сделал, скажем, И. Ньютон, но он должен был обсуждать влияние сопротивления среды на свободное падение тел и таким образом неявно вводить силы сопротивления среды. Он только еще не мог конструктивно связать ее с законами свободного падения тел; соответственно этому, и онтологическая картина его теории была неоднородной — вокруг основного конструктивного ядра располагался как бы второй пояс более расплывчатых, более аморфных онтологических представлений, но онтология тем не менее была у него единой, хотя разные элементы ее как бы «приваривались» друг к другу, а не были связаны органично. С точки зрения самого Галилея, эта аморфная онтология непосредственно относилась к делу, но она не могла быть включена в конструктивное ядро, и лишь дальнейшее развитие механики произвело это включение и органическую ассимиляцию.
Мне представляется, что любая научная теория всегда должна иметь именно такое строение; и мы не можем говорить, что конструктивное ядро теории является хоть в какой- то мере более важным и более значимым для самой теории, чем другие ее компоненты; в организме теории все нужно и все равно необходимо. Для практики, конечно, конструктивное ядро имеет большее значение, поскольку позволяет непосредственно инженерные приложения. Но если рассматривать все эти составляющие теории с точки зрения ее собственного развития, то все они в этом плане будут равны. Таким образом, создавая аморфные части онтологии или сталкиваясь с ними в своем анализе, мы не должны относиться к ним пренебрежительно на том основании, что они еще не конструктивны; если бы не было их, то нечего было бы и конструктивизировать.
Обращаясь теперь к нашим собственным исследованиям и разработкам, я могу сказать теперь, что они состояли из некоторого конструктивного ядра (его образовывали многоплоскостные схемы замещений, трактуемые как знания, и операции мышления), а вокруг него развертывалась система возражений и контрпримеров, которые поставляли материал для пробле- матизации, производимой относительно конструктивных схем. Суть этих возражений состояла в том, что сведение «знания» к схемам замещения является чрезмерным упрощением, ибо на деле структура знания значительно сложнее и предполагает, среди прочего, также механизмы человеческого сознания; сейчас мы могли бы даже сказать, что без сознания и его механизмов знание как таковое вообще не существует. Но тогда мы не могли понять этого в полной мере, поскольку никак не могли учесть этого в наших конструктивных схемах. Но само это возражение и замечание оставалось и всплывало все вновь и вновь. А поскольку мы постоянно вели эмпирические исследования и, пытаясь объяснить факты научно-исследовательского решения задач и развития мышления, постоянно сталкивались с затруднениями и контрпримерами, постольку это указание на существование и роль механизмов сознания и производимых ими смыслов было для нас некоторым источником, резервуаром, или, может быть, некоторыми направляющими рельсами в развертывании уже имеющихся у нас схем и в поисках новых схем. Коротко я мог бы сказать, что именно это возражение (при наличии контрпримеров в процедурах эмпирической интерпретации) было основной движущей силой, или движущим противоречием, в развитии наших представлений, именно оно играло важнейшую роль в трансформации идей содержательно- генетической логики в идеи теории деятельности.
6. Мне также важно подчеркнуть, что на этом этапе развертывания наших исследований в нашем осознании господствовала естественнонаучная идеология. Я уже говорил выше, хотя и мимоходом, что в тот период мы исходили из тезиса, что логика является наукой. Такое представление было заимствовано у Гегеля, во многом через «Философские тетради» В. И. Ленина. В том, что возможна такая естественнонаучная логика, мы не сомневались, нужно было только найти для нее «правильный» объект. Я специально подчеркиваю этот момент, ибо сегодня для меня совершенно ясно, что логика не является наукой и, главное, не должна ею быть. Но прежде, чем это было понято, прошло много лет, и в это время мы провели массу разработок, направленных на то, чтобы заложить основание такой логики или хотя бы разработать убедительную программу построения ее. Именно эта установка на создание естественнонаучной логики предопределила характер многих наших столкновений и дискуссий с представителями других направлений в логике и методологии науки.
В поисках объекта для логики мы выделяли и определяли «мышление». Уже по самой задаче мышление, формируемое в этом контексте, могло быть только предметом и объектом логического исследования — мы так его определяли и задавали. В ответ на это выдвигалось возражение — смотри, например, статью П. В. Копнина в «Экономической газете» с критикой нашей программы — что-де «мышление» (как реальный сам по себе существующий объект) не может быть предметом изучения одной лишь науки логики, что «мышление» должно изучаться сразу многими разными науками, в том числе психологией, социологией, физиологией и т. п. Это были очень разумные возражения с точки зрения здравого смысла, единственный недостаток их состоял в том, что при этом не было известно, что такое «мышление», что имеют в виду и о чем говорят наши критики; да, они и не считали нужным отвечать на этот вопрос, ибо считали, что все и так знают, что такое мышление, и всем оно дано в качестве объекта изучения; их собственные чувства и смыслы, созданные их «пониманием», приобрели для них совершенно очевидное реальное существование. При этом, ориентируясь на очевидность своих представлений, они совершенно упускали из виду нашу мысль, ход и логику ее формирования и развития. Для нас же, как я уже сказал, «мышление» задавалось в исходном пункте согласно требованию, что это должен быть объект естественнонаучной логики. Наша ошибка состояла не в том, что мы так задавали и понимали «мышление», а в том, что мы не видели других возможностей существования логики, кроме как существования ее в форме естественной науки.
Но что было, то было. В тот период мы вообще не мыслили себе другой формы организации знаний, нежели форма научной теории, да к тому же — естественной или квазиестественной теории, описывающей некоторый независимо от нее существующий объект. И поэтому мы должны были найти и конституировать этот объект.
Правда, сейчас вы можете увидеть совершенно явное противоречие между тем, как мы понимали свою задачу, и тем, как мы реально работали. Но это было весьма продуктивное и прогрессивное противоречие, ибо работали мы правильнее, нежели понимали свою работу. И впоследствии именно осознание реальных процедур и методов нашей работы привело нас к более глубокому пониманию природы и строения знаний и наук.
Я хотел бы заметить здесь еще, что мы всегда жили в соответствии с нашей деятельностной методологией и идеологией: мы решали задачи, мыслили, не боялись нарушать установившиеся принципы, наше знание всегда шло вслед за нашим действием. Действию мы отдавали предпочтение перед знанием, хотя потом всегда и обязательно выходили в рефлексивную позицию и стремились проанализировать и осознать процедуры и способы нашего действия с тем, чтобы привести наши знания в соответствие с ними. И именно такой подход обеспечивал продуктивность всех противоречий, которые возникали в нашей работе. Если бы в этой и подобной ситуациях мы цеплялись за наши прошлые знания и перестраивали бы в соответствии с ними нашу деятельность, то тогда те же самые противоречия были бы регрессивными, ведущими к уменьшению и сужению выявляемого нами содержания.
7. Был еще один момент, который здесь точно так же необходимо обсудить, ибо он тоже сыграл важную роль в развитии наших представлений. В 1956—1958 гг. была предпринята попытка описать, используя все наработанные нами средства — схемы знаний, схемы операций и их строения, формы и способы композиции операций в сложные процедуры и т. д., некоторый текст, содержащий решение астрономической задачи. Для этого был выбран текст задачи, решенной Аристархом Самосским, об отношении расстояний Земля—Солнце, Земля—Луна.
Первоначально эта работа проводилась мной совместно с И. С. Ладенко и составляла лишь маленький кусочек в общей системе нашей совместной работы, направленной на выяснение логической структуры античной геометрии. Потом эта частная задача была выделена мной в некоторое самостоятельное целое, и работа по логическому описанию и реконструкции рассуждений Аристарха вылилась в огромное исследование, неполный текст которого содержит около 300 страниц. Еще позднее эта работа обсуждалась в самом широком плане — первый раз в 1960 г. на Комиссии по психологии мышления и логике, и это составило том, примерно в 350 страниц, и второй раз в 1962 г. на внутреннем методологическом семинаре, и это составило еще два тома материалов общим объемом в 527 страниц. Уже в первые два года работы мы получили такие результаты и были вынуждены сделать такие выводы, которые кардинальным образом меняли наши исходные представления и, по сути дела, переворачивали вверх ногами программу исследования мышления, намеченную в 1957 г.[311]
Эти результаты заставили нас осуществить обратное движение к основаниям и выработать принципиально новую систему представлений, которая послужила ядром для формирования идеи деятельности.
Исходная идея этой работы состояла в том, чтобы постараться представить решение задачи в виде некоторого процесса и последовательности операций, осуществляемых исследователем. Я не буду сейчас излагать здесь основные этапы и направления этого анализа, поскольку всякий, кто этим заинтересуется вплотную, сможет прочитать названные мной выше работы. Я буду говорить лишь о самых общих результатах его, да и то лишь в плане интересующего нас процесса перехода от программы разработки содержательно-генетической логики (как некоторой квазиестественной науки) к программе разработки теории деятельности и деятельностной методологии.
Основным результатом, который мы здесь получили, был принцип, что мышление, выступающее в форме решения некоторой задачи, нельзя описать в виде процесса; другими словами, решение задачи не выстраивается в процесс. Несколько
позднее мы узнали, что этот результат точно так же не был совершенно новым для науки. По сути дела, это положение уже формулировалось в работах Д. Пойя, хотя и не в таком отчетливом виде, а сам он опирался на некоторые данные, полученные в работах Л. Секея, К. Дункера и О. Зельца (несмотря на то, что два последних исследователя стремились представить решение задачи как процесс).
Для того чтобы пояснить этот принцип, я очень коротко изложу нашу исходную установку и покажу, как получались те выводы, к которым мы пришли.
Попробуем представить процесс решения как некоторое последовательное движение от исходных данных к тому результату или продукту, который мы в конце концов должны получить; символизировать это движение будет линия, идущая по горизонтали и соединяющая исходные данные с конечным продуктом, ответом. Если взять сам текст решения задачи, то в нем можно выделить ряд элементов, которые действительно можно соединить в линию, и они зададут как бы непрерывный ряд последовательных переходов по формальным соотношениям; эти переходы будут связывать исходные данные с конечным результатом. Но, во-первых, текст никогда не сводится только к этим элементам, а во-вторых, нам придется все время задавать вопрос, как были получены эти формальные соотношения и мысленно переходить к основаниям; аналогичное движение должен был проделывать всегда и сам исследователь, находящий решение задачи. Поэтому «подлинный» процесс мышления будет всегда выступать как ряд движений, идущих как бы перпендикулярно к этой горизонтали, примерно так, как это представлено на рис. 6.
Рис. 6. Процессы мышления при решении задачи
Каждое из вертикальных движений будет иметь своим результатом и продуктом формальную связку (А)—(В) или другую, аналогичную ей, а между собой они будут связаны только некоторой установкой на получение целостной связки, соединяющей исходные данные с ответом, т. е. только представлением всей горизонтали. Рассматривая порядок получения отдельных
компонент горизонтальной связки, а следовательно, и порядок осуществления частичных вертикальных движений, мы убедились в том, что они, как правило, либо строятся от конца к началу, либо же строятся на основе сопоставлений и соотнесений конца с началом — обстоятельства, на которые уже указывал Д. Пойа, когда писал, что задача всегда решается не с начала в конец, а наоборот, от конца в начало. Но это замечание, совершенно правильное само по себе, не учитывало того, что реально-то задача всегда решается как бы «перпендикулярно» по отношению к намеченной нами «горизонтали». Наш анализ привел также к необходимости различать «решение» и «реша- ние» задач (термины П. А. Шеварева); мы выяснили, что после того как решение найдено путем указанных выше «вертикальных» движений и смещения от конца в начало, производится еще особая деятельность по выстраиванию всех компонентов формального движения в одну последовательность, в один ряд, а затем уже производится вторичное движение — вычисление или расчет, которое переводит исходные данные в ответ; только здесь, на этом последнем этапе идет движение от начала в конец, и задача приобретает тот канонический формализованный вид, в котором мы ее обычно и находим, после того как решение найдено и построено.
Вместе с тем выяснилось — ия думаю, что вы уже отчетливо видите то, о чем я буду сейчас говорить, — что подлинная цель и установка в решении творческой научной задачи состоит совсем не в том, чтобы получить ответ в прямом и точном смысле этого слова, а она состоит прежде всего и в основном в том, чтобы найти так называемое «решение», т. е. то, что мы изобразили в виде горизонтальной цепочки формальных переходов. Иными словами, подлинная цель творческого мышления состоит не в том, чтобы получить ответ, а в том, чтобы построить ту форму знания, позволяющую осуществить решение, как формальный переход от исходных данных к ответу, т. е. перейти от начала, заданного условиями, в требуемый конец, используя в качестве «дороги» или «канала» для перехода цепь формальных связок.
Одним из побочных результатов этого анализа явилось понимание того, что мышление существует не в обычном «физическом» времени, что оно существует либо вовсе вне времени, либо в каком-то своем особом времени, времени мышления, которое мало похоже на привычное нам время физических явлений уже хотя бы потому, что оно содержит в себе вневременные, логические стыковки, а также целый ряд параллельно развертывающихся времен. И хотя сам по себе этот результат был достаточно тривиальным, для нас он был важным, поскольку он был насыщен конкретными представлениями мышления и всем эмпирическим материалом, с которым мы в тот период имели дело. Вы, наверное, знаете, что этот результат был зафиксирован уже Платоном и с тех пор неоднократно обсуждался в истории философии. Но чтобы понять все то, что говорил и мыслил Платон, нам нужно было «открыть» и увидеть все это заново в своем собственном материале.
Здесь, как вы понимаете, может быть сколько угодно совершенно справедливых скептических замечаний. Можно говорить, что все те ответвления, которые мы обнаруживаем в процессе решения задач, являются заблуждениями, можно говорить, что сама эта наша схема является заблуждением, поскольку она была получена из заведомо ложных оснований. Все такого рода замечания и утверждения будут совершенно справедливыми и оправданными, но они ровным счетом ничего не дают для мыслительного движения.
В предыдущих частях этого сообщения я показывал, что проблемной ситуации, возникшей по поводу категорий формы- содержание, А. А. Зиновьев выбрал заведомо не ложный (а вероятнее всего, истинный вариант решения), и поэтому произвел регрессивную сдвижку содержания и проблем, а мы выбрали явно не истинный (а вероятнее всего, ложный вариант решения) и получили в результате прогрессивную сдвижку содержания и проблем. Кто может сказать в каждый момент деятельности и истории, какое решение является истинным, а какое ложным, если с точки зрения развития (и относительно каких-то будущих состояний мышления) истинное оказывается ложным, а ложное, наоборот, истинным? Можно сколько угодно говорить, что наши выводы были ложными, поскольку мы использовали не лучшие средства и исходили из ложных оснований, но, двигаясь таким образом, мы получили очень важный принцип, который привел к дальнейшему развитию всей нашей концепции и наших представлений. И только в этом, на мой взгляд, заключено оправдание того или иного мыслительного движения (И. Лакатос блестяще показал это в своей книге «Доказательства и опровержения». М., 1967 и в рефлексивной работе «Фальсификация и методология программ научных исследований», сборник «Критицизм и рост знания». Кембридж, 1970).
Во всяком случае, когда мы поняли, что в мышлении не действует обычное понятие времени, мы построили целый ряд очень интересных моделей таких процессов, в которых действуют иные понятия времени, мы смогли перейти к пересмотру многих исторических представлений и построили модели истории с многими разными временами; и именно это является очевидно прогрессивным результатом нашего мышления, а как вы его оцените — как ложное или как истинное, это уже, на мой взгляд, в данной системе абсолютно несущественно.
Другой очень важный результат, полученный нами из анализа рассуждений Аристарха, может быть выражен в утверждении, что кардинальным и решающим для мышления является не понятие знания и не понятие операции (с которых мы начинали свою работу и которые были зафиксированы в программе 1957 г.), а понятие средства деятельности и средства мышления.
По сути дела, эти два принципа, первый и второй, теснейшим образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Если бы мы обладали достаточно богатым воображением и достаточно отчетливо и рельефно понимали саму идею формальных средств и формализации, то, наверное, могли бы вывести этот результат заранее, настолько он кажется очевидным после того, как мы его получили. Действительно, если мы имеем какие-то формальные средства, скажем формальные связки, организованные в некоторую последовательность перехода, то мы можем решать задачу, двигаясь по этим формальным связкам, но тогда, как вы понимаете, не будет собственно решания задачи и не будет процесса мышления: надо будет не рассуждать, а исчислять. А решание задачи состоит в том, чтобы создать эти связки формальных переходов, построить «горизонталь», и эта работа будет проводиться лишь в той мере, в какой у нас отсутствуют необходимые блоки; и, наоборот, если какие-то блоки, необходимые для этой горизонтали, уже есть, то нам не нужно будет их строить, а следовательно, не нужно будет осуществлять определенные мыслительные движения. Следовательно, меняя наборы уже имеющихся блоков, переходя от одних блоков к другим, мы будем кардинальным образом менять и перестраивать осуществляемые нами процессы мышления. Так получается тезис, что для мышления как процесса главным являются средства, включаемые в этот процесс (или используемые в этом процессе). Но, конечно, к этому выводу мы шли другим путем, более сложным и опосредованным, нужно было все это получить на моделях, и только после этого мы могли «увидеть» то, что сейчас кажется очевидным и банальным.
К этой мысли подходили многие исследователи. Если в нашем анализе мы показали, что «вертикальные» движения организуются в одну целостность представлением об этом целом, т. е. представлением о всей «горизонтали», и, следовательно, это представление должно уже быть в какой-то форме в самом начале мыслительного процесса, то к аналогичному выводу приходил уже К. Дункер, трансформируя традиционные гештальтистские представления. Он указывал на то, что эта целостность нашего формального движения уже должна быть дана в мгновенном, симультанном представлении прежде, чем мы начнем развертывать ее в нашем последовательном, дискурсивном, или сукцессивном, как говорят психологи, движении. Итак, в каждом мышлении должны быть, с одной стороны, симультанная целостная структура, а с другой стороны, последовательный или сукцессивный ряд операций, образующих то, что мы можем назвать процессом решения задач. Но сам сукцессивный процесс, набор его элементов и форма организации зависят от того, какой набор блоков, или средств, мы уже имеем в своем распоряжении до начала самого процесса; если вся симультанная структура уже находится в нашем распоряжении и все ее элементы связаны, скреплены в одно целое, то нам в процессе нужно всего лишь одно движение: мы положим эту структуру как целое перед собой и таким образом решим задачу; если же структура дана в виде разорванных и разрозненных элементов, если к тому же некоторые элементы реально отсутствуют, то нам придется делать очень много движений, собирая и связывая эти элементы друг с другом или создавая сами элементы. То, что я говорю, очень легко представить себе, сравнивая технологии строительства дома из кирпичей, панельных стенок, блоков квартиры и квартир как блоков.
Теперь я могу пояснить также и тот парадокс с временем, который мы выше обсуждали. Ведь вся суть его в том, что все процессы, развертывающиеся во времени, свертываются затем в те конструкции или блоки, которые мы используем в последующих процессах; значит, временные структуры соединяются и стыкуются здесь не только как последовательные временные отрезки, но и как чисто структурные конструкции.
Конечно, я могу попробовать представить весь процесс решения задачи в сложном ветвящемся графе, и это, безусловно, будет схватывать и изображать некоторые существенные моменты процесса мышления, но в целом такое изображение будет ошибочным, ибо всякий процесс решения задачи включает в себя также сложнейшие развертки блоков-средств в зависимости друг от друга и на основании логических, а не временных связей. И поэтому, если в анализе решения задач мы учитываем не только действия, или карандашно-бумажные операции, но и содержание — а именно в нем заключена суть мышления, — то мы должны будем признать основными и решающими не связи временного следования, а логические связи и структуры, определяющие существо нашей мысли.
Итак, пытаясь проанализировать и логически описать текст Аристарха, мы пришли к выводу, что главным и решающим для мышления являются именно средства (которые в данном случае выступили в качестве блоков), что, следовательно, наша программа 1957 г., ориентированная на выделение в мышлении знаний и операций, была по меньшей мере неполной и неточной, что мы, чтобы поправить дело, должны ввести еще третью мыслительную (и логическую) единицу и начинать весь наш анализ заново, исходя уже из этих трех единиц, а не из двух, и без учета самих средств и их роли в процессах мышления бессмысленно говорить о самих процессах и пытаться проанализировать и представить их состав и структуру.
Таким образом, здесь выявилась еще раз сложность связей между всеми элементами и компонентами мышления (обстоятельство, на которые я обращал ваше внимание в самом начале). Точно так же обнаружился факт непрерывных переходов одного в другое, связанный с постоянным «сворачиванием» и «разворачиванием» мыслительных структур: процессы переходят в знания, знания превращаются в средства, средства влияют на процессы, изменяя их структуру, и одновременно выступают как застывшие или статические компоненты процесса. Включение знаний в процессы мышления означает, как я уже говорил раньше, включение других процессов, но не по принципам времени и временного связывания, а по каким-то иным принципам невременного, материального связывания.
И тогда становится понятной и объяснимой та трудность, с которой мы сталкиваемся, пытаясь представить решение задачи в виде линейного процесса; ведь на деле, чтобы развернуть решение задачи в процесс, мы должны сначала выделить все те структуры, которые входят в него как статические блоки, и лишь на втором шаге развертывать их самих в процессы, а у них в свою очередь окажутся свои структуры, которые свертывают другие процессы, и их опять-таки нужно будет выявлять и развертывать на следующем шаге анализа. Процедура анализа текста как процесса выступает как много- шажная процедура, требующая внутреннего структурирования и иерархирования. Именно поэтому, как вы понимаете, мы и получили соединение процессов мышления по принципу перпендикулярности: это был неизбежный результат того сложного отношения между процессами и структурами, о котором я вам Сейчас говорил.
Если попробовать упростить все то, о чем я говорил раньше, свести к некоторым простым формулам, то нужно будет сказать, что процессы переходят в структуры, а структуры опять развертываются в процессы; и именно этот феномен нужно учесть и изобразить при описании мышления. Но как это сделать и как это вообще можно делать?
По сути дела, этот вопрос затрагивал уже глубинные структуры нашего собственного мышления. Он никак не мог быть ограничен одними лишь моделями и онтологическими представлениями, а относился к целостным структурам нашего мышления и мыслительной деятельности, и в этом плане включал все — и логику, и онтологию, и языки, и модели. Именно в этом широком плане мы и должны были вести все обсуждение проблемы. Оно привело нас к очень важным результатам. Наверное, не будет преувеличением сказать, что именно с этого момента начинается полное оборачивание всей нашей проблематики, всех наших ориентиров и способов работы. Мы сформулировали положение, что мышление не является и не может быть процессом, а является структурой, или, еще более точно, системой. В этом последнем определении — мышление как система — задается, по сути дела, требование объединить функциональные структуры с материальными организованностями и все это связать и соотнести со связками процессов, замыкающимися на функциональных структурах и материальных организованностях.
Именно тогда, когда мы поняли это и сформулировали приведенный мной выше принцип, мы задали фактически первое специфическое определение деятельности. Оно не было еще предметным, оно было категориальным и в этом плане пока — чисто формальным, но это было уже ее собственное определение. Можно сказать, что когда мы подвели мышление подкатегорию системы (в том числе, как я это сейчас пояснил), то именно тогда мы и ввели впервые деятельность как особый смысл и особое содержание, отличное от того смысла и содержания, которое мы связывали с понятием мышления. Системы, фигурирующие здесь, выступили для нас как то, что называется деятельностью. Это был первый шаг к переворачиванию всей проблематики наших исследований.
Я наметил таким образом одну линию в формировании идеи деятельности, ту линию, которая шла от исследований мышления. Напомню вам, что я начал с принципа исследования мышления как деятельности. Это «как деятельности» фиксировало описанный мной выше способ расчленения мышления на знания и процедуры. В плане категорий это означало соединение и связь двух категорий — структуры и процесса. Но эмпирические исследования, проводившиеся по этой программе содержательно-генетической логики, привели к таким трансформациям всех наших представлений, в том числе категориальных, которые наполнили термин и понятие деятельности новым содержанием. Первоначально оно было чисто категориальным, но в потенции в нем содержались уже новые чисто предметные определения. Теперь выражение «исследовать мышление как деятельность» означало, что его нужно было проанализировать и представить в виде системы, а это в свою очередь означало, что нужно было связать и объединить процессуальное, структурно-функциональное и материально-организационное представление мышления; поскольку такое объединение представляло проблему и должно было обсуждаться и решаться на своем собственном уровне, постольку возникал новый смысл и новое содержание, которые затем выделились и образовали специфическое содержание деятельности.
Именно в этом отделении и обособлении и заключался тот принципиальный поворот, который претерпели на этом этапе наши исследования. В этом состояла основная линия развития наших представлений.
Но наряду с этим весьма существенным было также и то, что были выделены средства мышления; средства как таковые были противопоставлены продуктам — мы поняли, что решение задачи представляет собой особый продукт мышления, мало чем отличающийся от таких продуктов деятельности, как столы и стулья. В этот же период мы выяснили, что во всяком решении задачи большую роль играют цели, проблемы и задачи, что они не только действуют на мышление, направляют его, но и являются также объектами преобразований и трансформаций в самом решении. И, таким образом, наши представления о структуре мышления (обратите внимание: здесь речь идет уже не о структуре знания, а о структуре мышления) непрерывно конкретизировались, появлялись все новые и новые элементы (или блоки) этой структуры, устанавливались связи и зависимости между ними.
Но все это была лишь одна линия в развитии наших представлений о деятельности. Параллельно ей развертывалась еще одна линия, оказавшая не меньшее влияние на весь результат. Эта линия была связана с проблемами развития мышления. Именно она наполнила общие представления о системе и необходимости представлять мышление как систему конкретным содержанием, задала и определила вид и характер самого системного представления. Но все это — вопросы, которые я предполагаю обсуждать в следующий раз.
Вопросы и ответы на вопросы
А. Л. Тоом (АЛТ). У меня возникло много недоумений и возражений, но все они упираются в общем в одно — я не согласен с тем, что мышление нельзя представить как процесс. Мне представляется, что ваше изображение решения задачи является в топологическом плане слишком бедным — у вас линия, а обычно его представляют в виде дерева, или даже направленного графа. Конечно, когда вы реализуете мыслительное движение в виде чего-то, подобного машине Тьюринга, у вас возникает формальное время, но совершенно необязательно представлять дерево или направленный граф во времени или как имеющие время. Конечно, я согласен с тем, что движение слева направо в вашей схеме не есть мышление, и я согласен также с тем, что не нужно называть это движение процессом. Ход мышления состоит в построении этой конструкции, и я не вижу никаких оснований для того, чтобы не называть его процессом; правда, вы не определили, что такое процесс в вашем представлении, но у меня не возникло протеста против ваших употреблений этого слова, а вместе с тем я не вижу оснований для того, чтобы не называть это построение конструкции процессом.
Г. П. Щедровицкий (Г. П.). Конечно, категория процесса — очень сложная вещь и требует тщательного анализа; в ней есть много своих сложностей, и я не претендую сейчас на то, чтобы ввести и логически строго определить эту категорию, но я постараюсь пояснить, в каком смысле и с каким содержанием употреблял я это слово и что именно дало мне основание говорить, что мышление не может быть представлено в виде процесса.
Понятие и категория процесса предполагает, что мы имеем какие-то фрагменты или кусочки (в общем-то, неизвестно чего, может быть — рассматриваемого нами объекта, но это не обязательно); я буду называть эти фрагменты или кусочки «отрезками»; вы понимаете, что таким образом я сразу привношу определенную форму и определенный способ изображения процесса. В принципе, нужно было бы обязательно обсуждать эту форму и задавать понятие и категорию процесса на отношении между формой и способами оперирования с нею, с одной стороны, и содержанием, т. е. объектами и операциями, примененными к объектам, с другой стороны; все это возможно только в специально построенном генетическом анализе, которым мы много занимались (есть специальные работы Б. А. Грушина, посвященные понятию процесса и, кроме того, в 1965 г. я читал специальный курс лекций на эту тему в МИФИ, который называется «Процессы и структуры в мышлении»[312]), и поэтому сейчас, опираясь на уже полученные результаты, я изложу в трансформированном и сокращенном виде лишь самые важные моменты. Итак, будем считать, что у нас имеются определенные «отрезки», и эти отрезки должны выкладываться в определенной последовательности, а кроме того, связываться или даже точнее «скрепляться» друг с другом в одно целое; именно эта связь или скрепление отрезков друг с другом трактуется нами затем как время или временная связь при условии, что мы накладываем на нее целый ряд логических требований и ограничений. Как вы хорошо знаете, в дальнейшем появляется совокупность требований, связанных с понятием континуума; здесь, в частности, предполагается, что каждый из отрезков в свою очередь может быть поделен на отрезки, что связки отрезков могут быть поделены на отрезки таким образом, что разрывы или границы между ними пройдут не там, где они проходили раньше, и т. д. и т. п.; одним словом, я имею в виду всю ту совокупность представлений математической атомистики, которая свела линию к множеству точек и вместе с тем сохранила линейную метрику. Но это все еще — неспецифические характеристики процесса, хотя и обязательные для него. Главное все же заложено в способах связи отрезков друг с другом, в способах складывания и вкладывания их друг в друга...
AJ1T. Главное здесь в том, что все эти отрезки, или кусочки, в процессе уничтожаются. Существует только настоящее, а прошлого и будущего не существует.
Г. П. Я понимаю, о чем вы говорите, но я не могу принять ваш подход и вашу точку зрения. Во-первых, вы здесь говорите об интерпретации или понимании тех форм изображения процессов, которые я сейчас рассматриваю, а во-вторых, вы совершенно не учитываете моего замечания о необходимости рассматривать форму изображения процесса. Именно в этом последнем пункте мы с вами и расходимся, ибо для меня не имеет смысла говорить о понятии и категории процесса, не рассматривая и не анализируя тех знаковых форм, в которых мы фиксируем наше содержание; вы же, напротив, считаете возможным думать и говорить об одном лишь чистом смысле и содержании.
Именно в силу своих исходных принципиальных соображений я начинаю с тех знаковых форм, которые являются объектом нашей деятельности, и уже затем пойду к пониманиям или интерпретациям. Поэтому у меня и получается, что процесс, взятый со стороны формы своего изображения, не имеет характеристик «настоящее», «прошлое» и «будущее», а имеет лишь одну данность. О времени в этом контексте мы можем говорить лишь как о времени в нашей деятельности — это будет один объектно-ориентированный разговор, — либо же как о времени, которое выявляется в тех отношениях и способах связи, которые мы привносим в отрезки как объекты нашей деятельности, а затем особым образом выносим или переносим на описываемую таким образом и фиксируемую нами действительность. Именно все это я и должен проследить, чтобы ответить на вопрос, что такое «процесс». Но пока я начинаю с формы, у меня нет и не может быть «настоящего», «прошлого» и «будущего».
АЛТ. Когда вы говорите о времени, то вы имеете в виду обычное физическое время?
Г. П. У меня есть подозрение, что никакого «обычного физического времени» вообще нет; во всяком случае, как логик я обязан исходить из такой презумпции — ведь я не могу принимать «обычное физическое время» за некоторый факт, а должен еще показать, как возможно такое и как оно существует. Поэтому уж во всяком случае, когда я говорю о времени, то я имею в виду отнюдь не «обычное физическое время». Для меня время — логическая категория и только так я ее и могу рассматривать. В 1958 г. в журнале «Вопросы философии» (№ 6) была опубликована моя статья «О некоторых моментах в развитии понятия», в которой я, среди прочего, рассматривал логический механизм образования понятия времени; там я показал, из каких именно сопоставлений в деятельности и на каких именно объектах возникает «физическое понятие времени». Понятие времени всегда связано с определенным способом организации нашей деятельности и тех объектов, которые включены в нашу деятельность. Из этого и нужно, на мой взгляд, всегда исходить.
Но вернемся к непосредственно обсуждаемой нами теме. Введя то изображение связки «отрезков», которое вызвало ваше возражение, я не стремился раскрыть понятие и категорию процесса во всей их полноте, но я, как мне представляется, выделил в этом понятии и категории те моменты, которые особенно важны и существенны в плане применения этого понятия и этой категории в анализе мышления. Ведь, по сути дела, вы спрашиваете, какой смысл и какое содержание вкладываю я в утверждение, что мышление есть процесс, или, наоборот, в утверждение, что мышление не может быть представлено как процесс. Именно в этой связи я и строю то изображение, о котором у нас идет речь. Рассмотреть мышление как процесс это всегда означало — при любом интуитивном, научном или философском подходе — разложить его на кусочки или «отрезки», а затем собрать их воедино таким образом, что у нас получится конструкция, удовлетворяющая принципам организации этих отрезков во времени. При этом, конечно, включается еще много дополнительных условий и требований, в частности, те, которые я связывал с понятием континуума, но они, с одной стороны, принимаются в анализе мышления, а с другой стороны, обходятся за счет введения особой «логической атомистики», а именно — предположения, что процесс мышления разлагается на отрезки не без конца, а лишь до так называемых «элементарных операций», которые входят в «алфавит» мышления.
Первая процедура — расчленение текста и стоящего за ним, гипотетически предполагаемого процесса мышления на отдельные «атомы», или операции — имеет свои трудности, но не они существенны для нас сейчас; более важной в этом контексте является вторая процедура — сборки из этих «атомов», или операций, того, что мы можем назвать процессом мышления.
АЛТ. Я не совсем понимаю, почему мы должны расчленять процесс мышления на какие-то кусочки, или «отрезки», а не можем рассматривать его как непрерывность?
Г. П. Потому что такое рассмотрение процесса как непрерывности будет противоречить процедуре разложения процесса мышления на операции. Я ведь не возражаю против самой категории процесса и ее значимости для нашего современного мышления в разных предметных областях; я говорю лишь о том, что категория процесса оказалась недееспособной в том анализе мышления на операции и представлении реальных решений задач как процессуально выстроенных последовательностей операций. Вы же мне предлагаете рассматривать процесс мышления как непрерывность безотносительно к той задаче, которую я решаю.
Теперь вы, конечно, могли бы меня спросить, откуда возникает сама задача разложения процессов мышления на операции. И это будет совершенно правильный и законный вопрос. Дело в том, что каждый процесс решения задачи совершенно индивидуален, неповторим, и поэтому, когда мы ставим задачу исследовать и научно описать процессы мышления, то мы должны еще искать особую стратегию и метод такого представления процессов мышления, при котором мы сможем выделять и исследовать некоторые инварианты. Именно эта установка — я думаю, вы согласитесь, что она оправдана, — привела к той стратегии и к той программе исследований, которую я здесь задал, и поэтому, пока не найден другой метод и способ описания мышления, нам приходится исходить из этого как из единственно возможного. Итак, каждый отдельный акт мышления должен быть воспроизведен и описан как таковой — в его индивидуальности и неповторимости; но такая задача, взятая как общая и тотальная, в принципе не может быть решена. Поэтому мы должны искать какие-то обходные пути для ее решения — и мы их находим в предположении, что хотя каждый акт мышления индивидуален, элементы их всех одинаковы, могут быть выделены и исследованы. Это — основной постулат как логики, так и языкознания. На исходных этапах нашей работы мы его приняли и пытались провести в теоретических и эмпирических исследованиях мышления. Но результатом всех наших попыток — я уже об этом говорил — явилось убеждение, что хотя мы и можем попробовать разложить мышление на отдельные процедуры и операции — и это даже в каком-то смысле необходимо, — то потом мы никак не можем собрать и связать эти процедуры и операции воедино, следуя схемам категории процесса. Именно это я и утверждал в своем докладе. Но, у А. Л. Тоома возникли сомнения в оправданности и правомерности моих утверждений. Чтобы пояснить свою позицию, я вынужден был, отвечая ему, обратиться к понятию процесса, чтобы выявить его специфическое содержание. Здесь у нас опять возникли расхождения, связанные уже с пониманием общего принципа и метода разложения мышления на процедуры и операции, и я был вынужден пояснить, откуда взялся сам этот принцип и связанная с ним программа исследований.
АЛТ. Принцип, который вы сформулировали, представляет собой все же слишком сильное требование. Из того, что ваша программа подобного анализа мышления не прошла, не следует, что мышление не является процессом, во всяком случае, в каком-то чуть более широком смысле. Даже процесс растворения чая в сахаре на такие кусочки не расчленишь, а он все же является процессом.
г. п. я понимаю (и даже принимаю) все ваши возражения, но они все же не схватывают суть дела. Я очень хочу, чтобы вы постарались представить себе ход моей мысли. Ведь до сих пор я говорил, с одной стороны, о понятии процесса, а с другой стороны, об основном принципе логического анализа мышления. Сейчас, в ответах на вопросы и замечания, я не касался еще аргументов, оправдывающих наш отказ от исследования мышления как процесса. Эти аргументы основываются не на том, что наша программа «не прошла», как выразился А. Л. Тоом, а на некоторых содержательных результатах и соображениях, полученных в ходе этого анализа. Наш тезис, следовательно, является не столько негативным, сколько позитивным — ведь мы утверждаем не только и даже не столько, что мышление нельзя исследовать как процесс, сколько то, что его нужно исследовать как систему, и поэтому, будучи системой, оно не является и не может быть процессом (в прямом и точном смысле этого слова). То, что наша программа не прошла, было лишь одним из результатов работы; ведь на каждом этапе ее мы спрашивали себя, а почему не проходит наша программа, и стремились в ходе ответов на эти вопросы углубить наши представления о мышлении. Ведь мы разлагали решения задач на процедуры и операции, мы собирали эти процедуры и операции в сложные композиции и комплексы, мы определяли и зарисовывали конфигурации этих композиций и комплексов, и именно из анализа этих конфигураций мы получили новый позитивный и содержательный вывод: решение задачи представляет собой сложную систему, оно должно быть представлено как система, и оно должно разбираться на операции и собираться из операций ступенчатым образом, т. е. представляет собой весьма сложную иерархию.
Основным аргументом, оправдывающим наш вывод о системном строении мышления, был аргумент, полученный нами из анализа практики нашей работы, что процедуры и операции мышления свертываются в материальные организованности, как материальные организованности они собираются и стыкуются в сложные функциональные конструкции, которые потом опять развертываются в процессы мышления, но уже совсем в иные процессы, отличные от тех, которые мы получили бы, если бы собирали в целостности операции и процедуры, полученные из первоначального анализа. В этом и состояла основная аргументация. Я снова повторяю, что она была по смыслу своему позитивной, а отнюдь не негативной, и она была, на мой взгляд, достаточно оправданной.
Но дело даже совсем не в этом, и не это является важным и главным в контексте моих рассуждений. Представьте себе, что наш вывод о природе и характере мышления был совершенно необоснованным. Но из этого ровно ничего не следует. Ведь подлинный смысл всей этой работы, как я уже не раз говорил, заключался совсем не в том, чтобы что-то неопровержимо доказать и обосновать, а в том, чтобы осуществить прогрессивную сдвижку проблем и обогатить теоретическое и эмпирическое содержание наших представлений. Ведь в конце концов можно рассмотреть все то, о чем я рассказываю, как чисто психологическую историю нашего кружкового развития; ведь я не случайно в самом начале доклада построил весьма сложную схему историко-критических исследований, которая предполагает, что новые смыслы и содержания, полученные в ходе нашего индивидуального действия и индивидуального развития, должны быть потом оправданы в контексте соответствующих ретроспективных исторических исследований, связывающих (разными способами) эти смыслы и содержания со всей предшествующей культурой; и только такая связь, на мой взгляд, будет служить подлинным оправданием и обоснованием наших действий и всех тех представлений, которые были в ходе них получены.
Точно так же вы не должны упускать из вида другой аспект всех наших исследований, о котором я сейчас ничего не говорю. Ведь все эти годы, основываясь на представлениях мышления как процесса, мы вели многочисленные исследования, выделяли операции, получили очень интересные представления о микроструктуре этих операций, представления, получившие самое разнообразное и разностороннее подтверждение, нашли массу приложений для этих представлений в психологии и педагогике, в истории науки и в наших методологических разработках — обо всем этом я не говорю. Но все это было, и все это нельзя не учитывать; у нас была масса успехов в анализе совершенно различных объектов, и несмотря на все это, я говорю, что идея и программа исследовать мышление как процесс была неверной. Но я утверждаю это не в плане отрицания всего того, что было сделано, а в плане дальнейшей сдвижки, развития содержания, предполагающего снятие всех тех смыслов и содержаний, которые были накоплены в предшествующей работе.
Вся суть моих предшествующих утверждений только в одном — мы получили очень важный и новый принцип, что мышление есть система, а следовательно, анализ и описание его предполагает объединение и синтез по крайней мере трех категориальных представлений — процессуального, структурнофункционального и материально-организационного. И одно это утверждение (или, если хотите, гипотеза) в сто крат важнее всех споров о том, ошиблись мы или не ошиблись.
Я бы мог сказать — и не только для того, чтобы эпатировать собравшихся, — что главное качество ученого — фантазия, но именно фантазии недостает нам, и мы начинаем фантазировать только, когда приходим к выводу, что без нее нельзя обойтись, что наши старые представления уже не срабатывают.
Э. Г Юдин (Э.Г.). Но чем фантазии писателя или проповедника отличаются от научных знаний, которые, как мне кажется, получаются в лабораториях путем кропотливых экспериментальных проверок и подтверждений.
Г. П. На мой взгляд, отнюдь не так называемыми эмпирическими подтверждениями, а только логикой, которой подчиняется фантазирование ученого. Если вы скажете и покажете мне, что, излагая весь этот материал, я двигался нелогично, что в моем изложении содержатся логические ошибки, тогда я должен буду либо сдаться, либо исправить эти логические ошибки. Но сама эта процедура — обнаружение логических ошибок — очень непростая. Ведь вы должны мне показать, что я допустил логические ошибки с точки зрения моей собственной логической системы и связанной с нею онтологической системой. Когда-то, много лет назад, читая рецензии на книжку Дж. Буля «Законы мысли», в которых было сказано, что автор допустил в своих исходных посылках четыре грубых ошибки, и непонятно, как в конце концов он сумел написать такую интересную и такую продуктивную книгу, я удивлялся вместе с рецензентами. Но потом я понял, что именно потому Дж. Буль и получил новые результаты, что он допустил эти ошибки, а если бы он их не допустил, то у него не было бы результатов, что дело совсем не в этих ошибках (относительно принятой обыденной онтологии), а в том, чтобы быть последовательным и логичным в развертывании этих «ошибок». Дж. Буль очень последовательно рассуждал и очень последовательно конструктивно развертывал свои представления, поэтому он и считается основоположником математической логики, а про его ошибки вспоминают разве что историки наук. Поэтому для меня особенность науки и научной работы не в том, что она не допускает «ошибок» — и это достаточно подтверждается всей современной социологией знаний и науки, — а в том, как строятся рассуждения, создающие «научные фантазии».
Ведь по сути дела, излагая все то, что я изложил вам, я проделал очень сложное движение, включающее а) реализацию определенной программы исследований в теоретических и эмпирических развертках, б) констатацию неудач (и успехов) в реализации этой программы, в) выяснение причин, вызвавших или обусловивших эти неудачи, г) конструирование новых средств — категорий, понятий, знаний, методов и т. п., — которые могли бы вывести нас к новым представлениям об объекте и задать новую программу исследований, д) рефлексивное ретроспективное обоснование созданных конструкций с точки зрения истории развития научных представлений и всей культуры. И именно это движение, если в нем реализованы все указанные выше этапы, создает впервые норму моей работы, ту норму, относительно которой мы будем оценивать наши мыслительные процессы как обоснованные или, напротив, необоснованные, правильные и неправильные.
АЛТ. Мне все-таки все время кажется, что вы употребляете слова «мышление» и «решение» в двух разных смыслах, а поэтому происходят постоянные смешения объекта. С одной стороны, мы имеем дело с ходом мысли, а с другой стороны — с результатом этого хода мысли.
Г. П. Давайте уточним, что вы имеете в виду под результатом хода мысли; ну, например, могу ли я считать результатом утверждение, что отношение расстояний Земля—Солнце, Земля—Луна лежит между 18:1 и 20:1?
АЛТ. Нет, это будет уже результат результата.
Г. П. Прекрасно, мы уже существенно уточнили наши понятия и представления; значит то, что я называю решением, вы называете результатом. Наши представления сходятся как нельзя более точно, ибо и мы на том этапе нашей работы считали выработку решения основным результатом работы исследователя.
Теперь опираясь на это уточнение смысла терминов, я могу повторить свои основные утверждения:
1) «решение» (как результат мыслительной работы исследователя) может быть представлено как процесс (например, как процесс вычислений) и как последовательность операций, приводящих нас от исходных данных к конечному значению (результату результата в вашей терминологии), но именно результат мышления (вычислительная форма), а не само мышление;
2) мыслительная работа, или мышление, посредством которого вырабатывается «решение», не может быть представлено в виде процесса, оно представляет собой систему, т. е. образование, в котором процессы застывают в виде организованностей материала, а затем вновь включаются в процессы уже другого уровня (и с другим временем); поэтому в ретроспективном анализе уже нельзя разложить мыслительную работу в последовательность операций или процедур, стыкующихся между собой во времени, а придется, изобразив процесс одного уровня, переводить двигавшиеся в нем организованности в процессы другого уровня, стыкующиеся с первым не по времени, а через организованность, или объекты; представив таким образом процессы второго уровня, мы должны будем опять перевести движущиеся в них организованности материала в процессы третьего уровня и т. д. и т. п.
АЛТ. Теперь я понял вашу мысль.
Г. П. Но я еще и еще раз хочу повторить, что суть была совсем не в том, были ли мы правы или ошиблись в нашей трактовке результатов своих исследований и в изображении мышления. Суть была в том, что мы перешли или вынуждены были перейти к новой категориальной характеристике мышления, а вместе с тем — к обсуждению новой категории «система», и это обстоятельство, как я стараюсь показать, предопределило, по сути дела, переход к идее деятельности и к изучению деятельности.
Второе заседание. 15.3.1972
Дискуссия по первой части доклада
Э. Г. Юдин[313] (Э.Г.). Я хочу сделать несколько замечаний по той части доклада Г. П. Щедровицкого, которую мы прослушали.
Первое: не очень ясно в докладе были различены деятельность как принцип и деятельность как предмет изучения. Что касается первого, то здесь все ясно — деятельность как принцип, например, в психологии, позволяет подойти к предмету мышления и рассмотреть его как деятельность, причем на этом пути будут получены определенные конструктивные результаты. Что же касается деятельности как предмета изучения, то это существенно иная реальность. Г. П. Щедровицкий, впрочем, подробно остановился на вопросе, что же собственно исследовалось — деятельность как процесс и деятельность как набор результатов. Но мне так и остался неясным принципиальный вопрос: что именно рассматривалось? По- моему, здесь имеются в виду две различные и несовпадающие реальности: деятельность как процесс может явиться предметом изучения психологии, логики и иных наук; и здесь можно строить среди прочего предметные исследования. Если же мы берем деятельность в ее продуктах, то это и есть собственно культура (К). И в таком случае здесь должен пройти водораздел между теорией деятельности и теорией культуры. Причем это различение должно быть достаточно продвинутым.
Еще одно замечание: рассматривая процессуальный аспект деятельности, надо хотя бы в педагогических целях проследить предысторию вопроса; здесь явно недостаточно ссылок на немецкую классическую философию и иные классические дисциплины. Говоря о теориях человеческого действия, надо вспомнить Т. Котарбиньского, так как его «праксеология» может рассматриваться как вариант теории деятельности. Важно задать сам контекст такого рассмотрения и тогда будет видно, от чего докладчик отказывается, с чем полемизирует.
Другая линия ограничений должна включать постановку такого вопроса: о какой деятельности мы ведем речь — о деятельности продуктивной или деятельности репродуктивной? Правда, с точки зрения процедурной, мы получим схемы близкие, но речь идет о разных феноменах. История культуры говорит о фундаментальности этого различия. Жизнеспособные культуры смогли культивировать продуктивную деятельность, а традиционные — лишь репродуктивную. Конечно, здесь существует масса вопросов. Но либо мы строим теоретическую схему, облегчающую манипулирование повторными операциями, либо мы хотим научить людей продуктивной деятельности, творчеству, способности решать новые задачи, обогащать сокровищницу мировой культуры. Из доклада мне осталось неясным, какой тип деятельности рассматривается. Возможно, это различие на каких-то уровнях анализа не работает, но все же при строгом подходе этот вопрос должен возникнуть.
Еще одно замечание — о типе знаний, которые мы должны получить; мы можем поставить себе цель: изучать деятельность феноменологически, узнать, что такое мир деятельности в его тотальности, — и это одна задача; мы можем строить нормативную дисциплину и выдавать наши результаты за алгоритмы деятельности — и это другая задача. Но и здесь встает вопрос о типологии деятельности: без этого построение схем деятельности заводит в область умозрения. Все это — те вопросы, ограничения, требующие ответа, без которых неясно, как деятельность выделяется из иных предметов изучения. Возможно, теория деятельности — универсальная доктрина, которая внимает в себе и философскую антропологию, и аксиологию, и иные дисциплины.
Далее. Допустим, мы очертили предмет теории деятельности. Как и во всяком другом случае, мы должны нарисовать его связи с иными дисциплинами. В случае теории деятельности такие связи проходят в сфере целеполагания — цели деятельности и зависимость целей деятельности от привходящих обстоятельств. Без указания на такие связи возникает универсализация деятельности, превращение и в самодостаточное основание культуры, превращение ее из средства конструктивного анализа в средство догматизации.
Следующее замечание относится к трактовке Г. П. Щедро- вицким понятия истины. Если вы помните, Г. П. говорил, что понятие истины является излишним в теории деятельности. Я думаю, что этот тезис можно принять как метафору, но как принцип — это слишком сильно, так как все же теория деятельности строится как теоретическое знание, которое, будучи избавленным от критерия истины, остается знанием, но с особой функцией: возьмем, к примеру, биологию. Многие не считают ее наукой, но и она от истины не отказывается, ибо всякое теоретическое знание связано с необходимостью доказывать свои положения. Если же мы имеем дело с системами знания, в принципе отказывающимися от критерия истины, то это будут пророчества, вещания, которые обращаются к вере, а не к разуму.
И последнее замечание — относительно понятия содержательно-генетической логики. Я привык относиться к новой для меня дисциплине через призму теоретических положений и полученных результатов. Г. П. Щедровицкий изобрел другую форму изложения — евангелическую. Любое евангелие начинается не с аксиоматики, а по принципу «как было дело». Так же рассказывал Г. П. Щедровицкий: была немецкая классическая философия, был А. А. Зиновьев, был кружок московских логиков, потом появилась теория деятельности и т. д. Я думаю, что это интересно, это делает ощутимыми антиномии. Но мне бы хотелось, чтобы теория и история были разграничены, так как историческое движение таит в себе опасность — нас начинает интересовать сюжет, мы забываем о предпосылках, отдельные тезисы закрывают предмет в целом.
Г. П. Щедровицкий[314] (Г. П.). Я не считал, что обсуждение первой части доклада будет продуктивным, но я не стал возражать против дискуссии, полагая, что, во всяком случае, она может быть полезной.
Замечания Э. Г. Юдина являются важными, ибо позволяют понять различие подходов и оценок, а также различие ценностей, которых мы придерживаемся. Весь мой доклад Э. Г. Юдин достаточно точно характеризовал, назвав его евангельским, если считать, что евангелие — это рассказ о том, что было. Правда, рассказы о том, как было дело, сами могут быть разными, и одни из них будут правдивыми, а другие нет; мало того, одни рассказы будут правильными, а другие неправильными. Поэтому и с евангелической формой изложения дело обстоит не так просто, как могло бы показаться из замечаний Э. Г. Юдина, — но об этом я буду говорить дальше еще особо. Во всяком случае, то, что я излагал вам в первой части доклада и предполагаю излагать далее, это — рассказ о том, что было. И к такой форме изложения я прибег отнюдь не случайно. Она понадобилась мне для того, чтобы показать, что все вопросы, которые поставил Юдин, — а они выражают обычную точку зрения — не приложимы к данному случаю. И именно ради этого я и рассказывал всю историю. Чтобы показать и доказать это основательно (и с претензией на истину), нужно все изложение, которое было задумано, а не только первая часть, ибо начало становится понятным через конец, к которому пришли.
Напомню вам также ту схему рассуждения, какой я придерживался.
Прежде всего я исходил из принципиального различия теории и истории. Подобно Виндельбандту, Риккерту и др., я считаю неправильным сравнивать теорию и историю, перенося признаки теории на историю. Критерий истины в его естественнонаучном варианте применим только к теории, а не к истории. В примере Э. Г. Юдина (с Христом) нельзя ответить на вопрос, были ли истинными действия Христа. Если же вопрос ставится так: происходили или нет эти события, то в этом случае история выработала свой метод критики и обсуждения — это может быть текстологический анализ или свидетельство очевидцев. Если я утверждаю, реконструируя историю, что это было, то возражать мне можно, только одним способом — говоря, что этого не было, или показывая, что я неправильно изобразил то, что было. Можно, конечно, еще подвергать сомнению мои положения, спрашивая, на каком основании я утверждаю, что это было. Но это будет уже критика источников и оснований. Одним словом, если пользоваться другим образом Э. Г. Юдина, бессмысленно спрашивать, истинно ли то событие, что ребенок родился. На истину проверяются утверждения, а не сами события — это важно понимать. А в естественной науке или в математике все обстоит иначе: там на истинность должны проверяться модели и даже идеальные объекты. А в истории некоторый факт, как и в практической деятельности, не проверяется на истинность; просто это было — вот и все. Была дева Мария, был Бог-отец, был архангел в виде голубя и, наконец, родился Иисус.
Э. Г. Но для христологии это проблема.
Г П. Вы смешиваете два вопроса: один касается истинности моего утверждения, другой — характера фактов, о которых я рассказываю. Если вы меня спрашиваете о моих рассуждениях, то это одно дело, но тогда ссылка на евангелический характер моего изложения к делу отношения не имеет, так как это будет уже апелляция к характеру предъявленных мной фактов.
Э. Г. Проблема истины возникает там, где сопоставляются факты и утверждения.
г. п. я делаю утверждение: в 1962 г. начал работу системно- структурный семинар. Если вы ставите вопрос об истинности или логичности моего утверждения — это одно. Здесь нет разницы между историческим или логическим и никакого разговора о евангельском характере изложения быть не может. Вы можете лишь сказать: в 1962 г. такого события не произошло. Тогда мы должны будем обратиться к соответствующим источникам.
И другой вопрос: делаются утверждения типа «было то-то и то-то, а после этого было другое» и т. д. — и тогда вы можете сказать, что это — странная манера изложения — исторический поток, — что-де я излагаю теорию деятельности не в системе ее теоретических принципов, а в истории того, что происходило. Но и в этом случае это разговор не об истинности или логичности моих высказываний, а об ограниченности моего объекта — он-де организован исторически. Причем из разделенное™ истории и теории, в частности, следует, что теоретическая история как система знания строится по совершенно иным законам, нежели теория. Для теоретической истории также не действует естественнонаучный принцип истины. Этот момент четко зафиксирован в книге Б. А. Грушина. Я строю свою работу в историческом изложении, и далее покажу, что только так и можно строить. Если мы подойдем к событиям, которые развивались в рамках кружка с требованиями теории, то мы ничего не поймем, так как 1) это не теория, а история развития идей и представлений, и 2) даже если в результате и получается теория, то это не естественнонаучная теория, а методологическая, т. е. в конечном счете — определенная программа действий, а по поводу программы действий можно говорить, что она «истинная» или, наоборот, «неистинная» только в совершенно особом смысле.
Но то же самое приложимо и ко всему, что я говорил в прошлый раз. Цель всей работы состоит в том, чтобы построить определенную программу работ, и ее истинность доказывается и обосновывается совершенно особым образом. В частности, одним из моментов такого обоснования является реконструкция истории того социотехнического или культурно-технического действия, посредством которого выработали саму программу. Эта историческая реконструкция точно так же требует своего обоснования, и это обоснование было в прошлый раз осуществлено, когда я подробнейшим образом представлял и обсуждал схему, средства и метод моей исторической реконструкции.
Э. Г. Но тогда вы должны сформулировать критерий, на основе которого мы могли бы видеть, что ваши утверждения обоснованы, а не принимать их на веру. Если же вы утверждаете, что все критерии к истории не применимы, то чем ваше рассуждение отличается от Евангелия от Луки.
Г. П. Легко видеть, что я совсем не утверждаю, что к истории неприменимы «все критерии». Я лишь утверждаю, что к ней должны применяться другие критерии, нежели к теоретическому знанию. А вы, как мне кажется, исходите из единственного критерия — истины, причем понятой не как общественноисторическая практика, а как аристотелевская истина — как соответствие объекту. На это я вам говорю: ваши взгляды устарели на 700 лет. Я считаю, что подходить с такой «истиной» к нашим работам бессмысленно. Когда вы говорите — это единственный критерий, я спрашиваю: какой текст вы выберете — от Маркса, от Луки или пр.?
Если вы обратитесь к кантовской методологии — Виндель- бандт, Риккерт, Наторп и др., к попперовской методологии — Лакатос, Файерабенд, и др., вы узнаете, что истина в вашем смысле давно не считается единственным критерием обоснованности знаний. И более того, у Маркса вы обнаружите то же самое. Здесь мы с вами жестко расходимся. Когда в современных физико-математических науках говорят об истине, то имеют в виду не утверждения, а модели и идеальные объекты. Если вы записываете уравнение колебаний маятника, а потом берете реальные маятники и спрашиваете: а действительно ли реальные колебания маятника описываются этим уравнением, то я вам отвечу, что ваш вопрос просто бессмысленен, ибо в реальных маятниках просто нет тех параметров — приведенной длины и приведенной массы, которые входят в уравнение колебаний маятника; мы вводим, рассчитываем и приписываем эти характеристики реальным маятникам так, чтобы их подлинные полупериоды колебаний соответствовали расчетным; если такого соответствия нет, то мы меняем характеристики, чтобы его все-таки достичь. Поэтому никакое сопоставление теоретического знания с так называемыми «фактами» просто невозможно (кстати, именно это обстоятельство заставило философов науки конца XIX и начала XX столетия говорить, что все эти формулы и законы представляют собой просто расчетные средства, чистые схемы, не проверяемые на истинность).
Но что же тогда в научных теориях проверяется на истинность? Как это ни странно на первый взгляд, такой проверке подлежат модели и идеальные объекты, но опять-таки не сами по себе, а в их отношении к определенным конкретным объектам и, главное, в определенных системах деятельности с этими объектами. Можно сказать, что здесь проверяется «приложимость» имеющихся моделей и идеальных объектов к конкретным объектам научного исследования, инженерии и практики. И именно в этом контексте исходя из задачи сопоставления реального маятника с «идеальным маятником» искусственно определяются параметры, которые заданы в уравнениях.
АЛТ Это трудный вопрос, но так как в мире много маятников, то где-то существует маятник с соответствующими значениями параметров.
Г П. Таких маятников нет и не может быть. У вас есть уравнение для идеального объекта, а в физических маятниках нет этих параметров, и вы вводите понятие о приведенной длине и приведенной массе (причем все это — фикции), чтобы с помощью уравнения для математического маятника вычислять период колебаний физического. И проблема истины — проблема соотношения между идеализацией и данным объектом. Но нужно еще учесть, что мое отношение к объектам может быть критическим, т. е. я могу иметь установку на изменение объекта. Наконец, когда мы строим идеализацию, для которой существует класс повторяющихся случаев, то там будет один тип знания и соответствующий ему тип истины, а в истории мы имеем только идеальные случаи и там будет другой тип знания и не будет истины в естественнонаучном смысле.
Э. Г Получается, что в области истории я могу утверждать все, что угодно?
Г. П. Ваши утверждения, Эрик Григорьевич, искажают то, что я говорю. Просто существуют разные типы знаний. К одним классический критерий истины применим, к другим — нет. Поэтому я с самого начала различал: утверждения мои и ваши, с одной стороны, и факты — с другой. И при этом говорил: если вы подвергаете сомнению правильность моих утверждений, то это одно, но здесь мы должны спорить конкретно. И эти споры не будут иметь отношения к структуре рассказа — исторической (евангелической) или логической. Тогда вы примете мою (историческую) структур и будете говорить, что я эту историю фальсифицировал. Либо вы обвиняете меня в выборе евангелической манеры изложения материала, но тогда это не имеет ровно никакого отношения к проблеме истины. Либо то, либо другое. Если же речь идет о «научном снобизме» — либо наука, либо не имеет значения, — то я вам сразу говорю: я занимаюсь методологией и это нечто принципиально иное, нежели наука. Повторяю, ваше утверждение о «евангелическом» характере моего рассказа справедливо, но я-то доказываю, что ничего другого и не может быть. И именно здесь мы с вами расходимся.
В. А. Лефевр (ВАЛ). Рассказ Г. П. Щедровицкого имеет евангелический характер, но не потому, что это история. Всякое описание содержит логические и аксиологические элементы для оценки его самого и всего, что с ним связано. Сама оценка событий Евангелия не может быть проведена с позиций буддизма — это бессмысленно (событие рождение Христа). Самое писание в качестве необходимого элемента содержит способы оценки. Для писания важно неприятие внешней позиции.
Г. П. А для математика?
ВАЛ. Для математика нет.
г.п.и вы беретесь это показать?
ВАЛ. Да. То, что делает Г. П. Щедровицкий, не отличается от Евангелия. Он сказал, что способы рассуждения и логика задаются рамками его собственного движения. Бессмысленно относиться к рассказу Щедровицкого с позиций, например, здравого смысла или еще чего-нибудь. Надо принять его логику и его способы оценки. В этом смысле его деятельность сродни деятельности проповедника. Всякая критика Г. П. Щедровицкого, кроме социальной, невозможна, так как он сам задает и видоизменяет правила игры. И поэтому истина как философский принцип, т. е. как нечто стоящее над ним, его не интересует. Все принципы работы у него задаются в структуре его собственной теории. Все его утверждения либо конструктивны, либо претендуют на оценку.
г.п.я согласен с Лефевром во всем, кроме двух моментов.
1) Он говорил, что существуют иные, кроме евангелического, способы мышления; евангелический способ содержит в себе способы своей оценки, и это плохо. Но есть зато великий мир науки и ученых, в котором все иначе. Там есть внешние позиции, есть надмировые, не устанавливаемые людьми ценности. Я знаю три источника ценностей: люди, бог и природа. Но так каку вас, в науке, это не люди, то, следовательно, ценности науки устанавливаются либо богами, либо природой. В философии так и было. До Возрождения была апелляция к богу: люди играют с богом, который и устанавливает законы, ценности и логику, поэтому о человеческих результатах гово- рили, как о вторичных. Когда произошла научная революция, то стали считать, что источником ценностей и логики является природа. В 1940—1950-х гг. на философском факультете так и говорили: логика — единая и вечная. Я эту точку зрения не приемлю. Тот, кто считает, что все уважаемые науки живут по таким надчеловеческим законам, — все они лгут. Я же предпочитаю честность. Содержательно-генетическая логика исходила из исторического развития норм логики, она рассматривала их как рукотворное дело. К этому же пришла Лондонская школа К. Поппера.
2) Мы работаем по сдвоенной схеме: у нас есть методология как программа, средство и метод действования и есть теория, описывающая объект. Смысл нашей работы — показать, выявить, продемонстрировать принимаемые нами принципы работы в этой системе, т. е. каждый раз не лгать. Показать, что мы кладем в основу своей работы прежде всего методологические, (а не теоретические) ценности, а потом с помощью созданного аппарата изучать объект. Затем мы обогащаем аппарат, перенося результаты теории в методологию и т. д. Именно так, на мой взгляд, строится всякая подлинная работа. И это давно известно. Новое здесь то, что мы к этому подходим сознательно. И мы все время демонстрируем свои процедуры.
ВАЛ. Позиция Г. П. Щедровицкого похожа на позицию тоталитарного государства, которое само создает свои законы. Традиция же европейской науки похожа на демократические общества. Ценности и логика существуют вне отдельных наук. Это универсализм, выполняющий функцию полицейской системы. Задача этих систем — безотносительно к средствам и критериям самой этой теории утверждать лжива она или правдива. Возможен суд, организованный этой системой.
В. А. Костеловский (Кост). Кто судит?
ВАЛ. Здесь нет локализации, а есть функциональный блок, который вынесен за рамки рассматриваемой системы. Я не могу детально обсуждать этот вопрос — тогда нужно было бы сопоставлять языки и искусственного, и естественного. То, что делает Щедровицкий, создает коллапсирующую систему. В этом смысле концепция Щедровицкого лежит вне культуры. Правда, это может быть отдельная вселенная.
Г. П. Я опять согласен с той постановкой вопроса, которую предлагает Лефевр. Но он допускает одну грубейшую ошибку, путая демократию с тоталитаризмом. Он рассуждает по поводу работающей системы, где есть судебный орган, действующий всегда неизменным образом. Но это и есть тоталитаризм.
В демократии же все наоборот, ибо демократия — это свободно развивающаяся система, в которой решения принимаются и законы устанавливаются (большинством или меньшинством — это не существенно) соответственно ситуации, и никакие вне системы действующие установления не могут влиять и давить на систему, пусть это даже будут законы. И здесь все различие в наших подходах. Мы можем рассматривать человечество либо как саморазвивающуюся систему, либо по естественнонаучным догмам, считая, что над ним стоит логика, бог, закон (впрочем, неважно, как мы это назовем), ибо ошибка во всех случаях будет одна и та же. Ученые-естественники могли принимать такую точку зрения, и она соответствовала их реальному положению, ибо над наукой всегда стояла философия, которая ее судила и которая управляла ее развитием. Но мы — методологи, а следовательно, мы не можем так считать, ибо над нами никто не стоит, а наоборот, мы стоим над всем и должны всех оценивать и судить, а вместе с тем — и самих себя. И поэтому для нас проблема состоит в том, чтобы построить такую систему, которая была бы законом, а вместе с тем — непрерывно развивалась бы, учитывая и предусматривая изменения оцениваемой системы.
ВАЛ. Мне кажется, что Щедровицкий попал в ловушку. Возможны 2 модели: 1) с верховным жрецом над всем, в том числе — над законом и 2) с законом над жрецом.
Г. П. Лефевру известны только два решения и при этом вы совершенно отвлекаетесь от развития. Именно поэтому вы думаете, что твердо установленные законы дают рай. На мой взгляд, не может быть ничего смешнее этой точки зрения (либерального демократизма XIX столетия). Если же вы поймете, что ваша система меняется, то вы должны будете сказать, что и законы должны меняться. Но тогда мы приходим к вопросу: а как меняются и могут меняться законы. По сути дела, на вопрос, что делать с законом, когда система развивается, В. А. Лефевр отвечает: я все оставлю по-старому. Следовательно, он либо останавливает развитие, либо же должен менять законы, а следовательно, поставить над законом жреца (или ученого, что то же самое). Непонимание в вопросе о верховном жреце проистекает из непонимания идеи разделения властей (а не людей). Ведь, по сути дела, у нас есть система, которая должна функционировать и развиваться, в ней обязательно есть и прямые, и обратные связи. Поэтому если говорить о человеке (в том числе и о верховном жреце, как о человеке), то будет как человек в функции «изменение закона», так и в функции «исполнение
закона». Поэтому та проблема «либо—либо», которую вы ставите, является мнимой.
ВАЛ. Когда я говорю о законе, я имею в виду не кодекс, а, например, христианское мировоззрение: входит оно или нет в конфликт с системой? На мой взгляд, оно не меняется, не входит в блок деятельности. У социума есть инварианты деятельности, и это один из них.
Г. П. Я не специалист по теологии: но существование Августина и Фомы Аквинского (как и многих других) опровергает вас. История жестко зависит от наших схем. История зависима от марксовских схем пролетарских революций. Я отвечал на вопросы Лефевра в предположении, что под нарисованными человечками понимаются не индивиды, а функции. Вопрос, кто эту функцию осуществляет — человек с его волей или культура — поставлен неверно, так как в деятельности эти оппозиции не работают. И проблема ответственности — тоже имеет дело с функцией.
Соколовский. Как должна рассматриваться машина деятельности — как онтология, как идеальный объект или как что-то другое?
Г. П. Это схема и онтологическая картина, и модель — все зависит от того, как мы с ней работаем.
Но здесь я хотел бы вернуться, если можно, к обсуждению замечаний, сделанных Э. Г. Юдиным.
Я считаю, что различение принципа деятельности и деятельности как предмета изучения очень важно. Но Э. Г. Юдин говорит об этом как о существующем, а для меня это проблема.
Далее он спрашивает, что мы исследуем — деятельность как процесс или деятельность в ее продуктах как культуру. Само это различение в теории деятельности не существует, как не существует различение продуктивной и репродуктивной деятельности.
Очень серьезный вопрос: какой тип знания мы хотим получить? Я буду его обсуждать весьма подробно.
Вопрос о типологии деятельностей — тоже очень важен, но не с него надо начинать. Сначала надо построить модели, потом их типологизировать, потом наложить на эмпирический материал и т. д. Я стараюсь показать, что если мы рассматриваем теорию деятельности в ее истории, то все посторонние понятия и оппозиции не действуют; надо понять, что в принципе может быть много представлений о деятельности. И если вы хотите обсуждать нашу версию теории деятельности, то это надо делать в наших понятиях.
Кост. Но, Георгий Петрович, вы в прошлый раз понятий не вводили, вы описывали историю.
Г. П. Чтобы снять это непонимание, я снова (и снова) вернусь к схеме движения, чтобы показать шаги анализа. С нашей точки зрения, эта схема движения и задает то, что я называю понятием (в самом широком смысле слова). Таким образом, я должен резюмировать прошлый рассказ свой, и в этом будет содержаться много новых рефлексивных моментов, приводящих нас к новой проблематике.
1. Мне надо было ввести основные проблемы деятельностного подхода и задать основные направления развития этого подхода через ту ситуацию, в которой появился термин «деятельность», а затем идея и предмет теории деятельности. Основная мысль этой части: нельзя обратиться к окружающей нас реальности, увидеть там «деятельность» и начать ее изучать, ибо такого объекта и предмета как деятельность не было и нет, его еще нужно создать.
Я рассматривал в этом контексте, как этот предмет создавался и какие ходы мысли привели к его созданию. Почему я на этом настаиваю? Здесь может показаться, что возможен и подход Э. Г. Юдина: репрезентируйте ваши представления о деятельности, — говорит он, — мы возьмем ваши основные положения, сравним их с «деятельностью», как она есть, и будем таким путем проверять их на истинность. Такой подход предполагает, что оценивающему известен объект и представления, в которых он фиксируется, я же утверждаю: нет такого объекта. И истина здесь ни при чем. Представление основных идей теории деятельности возможно только как исторический рассказ по типу «так случилось». Чтобы эту манеру изложения оценить, нужны иные ходы мысли, нежели ход на проверку истинности. В прошлый раз я говорил о принципах, которые позволяют реконструировать историю. Не буду напоминать вам эти принципы. Мне важно только то, что я их выявил, назвал, и таким образом выполнил весь кодекс необходимой здесь методологической честности. А дальше весь вопрос — в эффективности предлагаемой схемы. Ведь мне надо рационально реконструировать историю, создать теоретическую историю и для этого мне нужна «машина». Это значит, что каждое свое действие я должен сознавать и демонстрировать, и, кроме того, все мои шаги должны быть связаны.
И это возможно благодаря тому, что я с самого начала задаю структуру организации всего материала — это, таким образом, и разборный ящик, и система связей. Я говорю: 1) имеется некоторая, развертывающаяся во времени последовательность действий кружка по созданию ядра теории деятельности (при этом я задаю несколько линий); 2) имеется также организованность деятельностного подхода, содержащая сформулированные к этому моменту принципы. Таким образом, я все время пользуюсь двойной машиной, которую постоянно как бы оборачиваю;
3) имеется также — и может обсуждаться иная история — не история действия, а история развития самой структуры теории деятельности; 4) кроме того, для каждого шага внутри действия можно искать источники и предпосылки (исторические); все эти линии идут не к структуре теории, а к действию; 5) после того как все построено, мы будем реконструировать историю теории и представлять дело так, что нас как бы и не было, что эта структура произведена историей, а совсем не нами. После того как я все это рассказал, вы можете проверять меня на основе моей же схемы — удовлетворяю я ей или нет, и смотреть, насколько эта схема эффективна. Эффективность же понимается в плане рациональной реконструкции истории. Схема — это программа моего действия. Вы можете сказать, что беретесь все эти события реконструировать и другим способом и эффективней. Отлично, говорю я. При этом вы либо примите мою игру и усовершенствуете ее, либо построите новую схему и новую игру.
Кост. Раз у вас предполагается объект, то должно предполагаться отношение вами реконструированного к этому объекту.
Г. П. Когда из всего того, что я говорил, вы делаете вывод, что есть объект, то вы не правы. Реконструкция истории не есть реконструкция объекта. История — не объект.
Но продолжим далее схематизацию шагов. Я ввел первую ситуацию: есть текст и два плана отнесения: на объект и на операции. Отсюда возникает проблема связи этих планов.
Кост. Какой текст вы имеете в виду?
Г. П. Какая разница? Это может быть текст «Капитала», текст Бернулли, которым вы занимались. Я говорю: проблема двух трактовок текста и двух планов отнесения определяет всю историю нового подхода. Идея деятельности возникает из необходимости ввести и объяснить связи между ними. Причем если у текста вообще нет объекта, то на схеме будет стоять «ноль» как значащее отсутствие. Важны отнесения, а не сам объект[315].
Итак, появляется тезис: нужно рассматривать проблему связи двух планов отнесения и, соответственно, изображения текстов в рамках теории мышления; тотчас же само мышление получает двойственную трактовку — как знание и как операции; при этом само мышление, как я неоднократно подчеркивал, должно рассматриваться как деятельность. Здесь вы все время спрашиваете: в чем был содержательный смысл этого термина — «деятельность». А я все время, отвечая на ваш вопрос, стараюсь объяснить вам разницу между знанием и смыслом (или значением) слова; здесь очень существенно, что между смыслом слова и знанием, которое мы связываем с этим словом, существует большая разница и одно, как правило, не совпадает с другим. Более того, очень часто знание вообще может отсутствовать, и это обстоятельство нисколько не мешает употреблению соответствующих слов, причем — употреблению с пониманием и смыслом. Приведу вам простой пример: недавно мне пришлось читать лекции преподавателям политехнических институтов страны, я пользовался постоянно словом алгоритм, а после нескольких лекций ко мне подошли несколько преподавателей, и они спросили меня: что такое алгоритм? Сначала я опешил, и у меня возникла мысль, как же они могли слушать и понимать мои лекции, если они не знают, что такое алгоритм. Но потом, размышляя по этому поводу, я сообразил, что ошибся, что совсем необязательно иметь знание, связанное с соответствующими словами, для того, чтобы понимать эти слова. В общем и целом они понимали все, что я говорил, хотя не знали, что такое алгоритм. Более того, всем тем, кто слушает мой текст, в котором я употребляю слово алгоритм, очень часто совсем не надо задумываться над тем, какой объект я в этом слове обозначаю, каково операциональное содержание этого слова — им достаточно значений этого слова (существительное, обозначает какую-то вещь, про которую я что-то говорю, т. е. характеризую ее и т. д.) и некоторого формального смысла, навязываемого этому слову контекстом употребления. Именно так большинство из них и понимало это слово в тексте моих лекций. Я привожу этот пример, чтобы пояснить и проиллюстрировать разницу между двумя употреблениями слов в наших текстах, причем я подчеркиваю, что оба они являются совершенно законными и оправданными, и более того, я подчеркиваю, что в процессе наших рассуждений и мышления мы постоянно пользуемся словами обоими способами, слово включено в наше рассуждение и в функции смыслоносителя и в функции носителя знания. Иногда оно выступает только в одной из этих функций — и это тоже оправдано, — но нам бывает трудно определить, где и когда оно употребляется в одной или другой функции.
Все это необходимо понимать, чтобы понять мое объяснение истории наших исследований и истории употреблений слова «деятельность». Мы брали слово деятельность в его обыденном значении и смысле, но, так как мы проводили исследование, мыслили, строили модели и т. п., то мы образовывали определенное знание и связывали его с этим словом. Между обыденным значением и смыслом слова «деятельность» и тем знанием, которое мы связывали с этим словом в контексте нашего анализа, существует большая разница. Я все время стараюсь показать и объяснить вам, что знание, которое мы связывали с этим словом (конечно, это моя последующая реконструкция, и я ввожу ее как истинную, не оценивая сейчас, было ли это правильно или неправильно, хорошо или плохо), заключалось в противопоставлении «знаний» и «операций», а на более высоком категориальном уровне — в противопоставлении «структуры» («системы») и «процесса». А наряду с этим существовали и точно так же использовались нами обыденные значения и обыденный смысл слова «деятельность», и мы с ним точно так же работали, мы все время имели его в виду, мнили (как говорил Гуссерль), подразумевали.
Итак, в одном употреблении достаточно ориентации на некоторый интуитивный, смутный подразумеваемый смысл, а в другом употреблении, связанном с подлинным мышлением, необходимо подразумевание строго определенного объекта и строго определенное движение по этому объекту, применение к нему строго определенных операций и категориальных расчленений, когда обязательно должна быть произведена реконструкция как объекта, так и применяемых к нему операций — и без этого мышление быть не может.
Сегодня мы уже достаточно хорошо понимаем, что язык, с его значениями и смыслами, делает мышление ненужным: достаточно иметь слова с их общеупотребительными значениями и смыслами и можно нанизывать слова друг на друга, компоновать их друг с другом, произносить речи и доклады, совершенно не утруждая себя при этом мышлением. Мышление всегда стоит за всем этим, оно сделало свое дело тогда, когда сформировались значения и смыслы этого слова, но все это — история и генезис слов и языка в целом, а после того как они сложились, они делают мышление ненужным.
Поэтому когда мы говорили: мышление — как деятельность, то нам первоначально было совершенно безразлично, какое именно содержание мы вкладывали в слово «деятельность»; это не было, следовательно, мышление в точном смысле этого слова, мы работали с обычными значениями и смыслами этого слова, хотя и в мыслительном контексте. Это была, следовательно, смысловая интенция или смысловая установка, определяемая традиционным смыслом слова «деятельность»; нам было безразлично, в каком именно смысле употребляли это слово Аристотель, Фихте, Шеллинг и Гегель. И сама по себе эта установка была совершенно оправданной, и в нашей ситуации она играла свою положительную роль. Вы можете теперь спросить: могли ли мы мыслить, употребляя слово деятельность таким образом. Конечно, нет.
Но именно поэтому мы прибегли к последующему рефлексивному анализу, мы начали выявлять, в каком же именно смысле употребляем мы это слово, мы начали реконструировать то подлинное мыслительное содержание, которое связывалось с этим словом благодаря ходам нашего мышления, мы старались определить объект, к которому должно быть отнесено это слово. И на этом пути рефлексивного анализа мы получили те самые аспекты подлинного мыслительного содержания, о которых я вам сейчас докладываю. Мы вскрыли то единственно возможное мыслительное содержание, которое в той ситуации могло быть связано с этим словом.
Вы можете сколько угодно говорить, что это — искусственная реконструкция, сделанная постфактум. Я, конечно, соглашусь с вами, но постараюсь при этом объяснить, что это обстоятельство не играет никакой роли, ибо в нашей искусственной реконструкции восстанавливается то, что было на самом деле, то, что вкладывалось в это слово процессами и процедурами нашего мышления.
Мне точно так же важно подчеркнуть, что это смысловое содержание не имело прямого отношения к философской и научной традиции употребления этого слова, во всяком случае в плане осознания. Конечно, какие-то связи и отношения были, но они были так сложно опосредованы, что требуется специальная работа, чтобы выявить их и реконструировать. Но мне важно показать употребление и содержание этого слова в контексте нашего исследовательского действия, и поэтому мне так важно подчеркнуть — в принципиальном плане — отсутствие прямой связи с культурной традицией. Мыслительный анализ и порождаемое им знание стоят в оппозиции к традиции культуры, это некоторый факт, и о нем нельзя забывать. Конечно, мы заимствовали слово деятельность из обыденного окружающего нас употребления, вместе с этим мы заимствовали все те смысловые связи и ориентации, которые были у этого слова, конечно, таким образом мы заимствовали какие-то линии культурной, т. е. философской и научной традиции, но все это создавало лишь фон нашего мышления и нашей аналитической работы; этих обыденных смыслов и значений было достаточно, чтобы заимствовать слово и чтобы весьма определенным образом пользоваться им в рассуждениях и в мышлении; но все это, повторяю, не связано непосредственно с мыслительным содержанием того знания, которое вы хотите видеть за этим словом. Это содержание создавалось нами самими, и, чтобы ответить на вопрос, каким оно было, надо проанализировать и уяснить себе те процедуры мышления, которые мы осуществляли, те мыслительные средства, которыми мы пользовались, и те специфические мыслительные структуры (знания), которые мы создавали.
Именно поэтому я столько времени потратил на изложение и объяснение общей схемы моего анализа. Вы не сможете получить ничего существенного и правильного, если не разделите культурную традицию употребления этого слова и то содержание, которое мы создавали своим социокультурным исследовательским действием, вы ничего не поймете в истории нашего движения, если будете исходить из аристотелевского, или фих- тевского, или гегелевского, или современного психологистического смысла слова «деятельность».
И я утверждаю, что во всяком научно-исследовательском действии, во всякой концепции нужно искать подобный разрыв.
Но все это не имеет ровно никакого отношения к анализу деятельности как объекта. Мы не дошли еще до анализа деятельности — мы только подходим ко всему этому. И путь этот ведет через изменение смысла слова «деятельность», через последующее рефлексивное выяснение содержания, которое было приписано ему в определенном мыслительном контексте, и через оформление соответствующего предмета и объекта мысли. До сих пор я говорил только о том, как меняются смысл и содержание слова деятельность, как это слово невольно наполнилось новым смыслом, приобрело новое содержание, и как мы затем вынуждены были анализировать этот смысл и содержание. Я, следовательно, говорю не об объекте, который называется деятельность, а я говорю о слове «деятельность» и его смысле, с одной стороны, и содержании, с другой стороны.
Вы можете считать, что я пока ничего не знаю про деятельность точно так же, как ничего не знают все те, кто говорят о «принципе деятельности», «деятельности субъекта», «деятельностном подходе» и т. д. и т. п. Все мы понимаем смысл и значение этих слов, но это не значит, что мы имеем знание, в частности знание, что такое деятельность. Именно эту мысль я и хочу все время провести: когда вы употребляете слово деятельность в своей речи и понимаете это слово, то не думайте ради бога, что вы знаете, что такое деятельность: обычно за этим словом нет мысли и знания, и не только нет, но и быть не может. Я делаю последнее утверждение на основании того, что убежден, что в схеме исторической реконструкции, которую я выше изложил, представлен постоянный и необходимый механизм развития знаний и значений слов, а также смыслов в мышлении и через посредство мышления.
Вы можете заметить также, что сейчас во всех своих рассуждениях я провожу принцип первичности мыслительных операций и процедур, схем мыслительной работы: именно они, на мой взгляд, создают мыслительное содержание, и именно это мы должны вычленять в первую очередь, когда хотим выяснить мыслительное содержание тех или иных слов. Уяснению этой стороны дела мешает то обстоятельство, что с каждым словом, кроме того, связаны еще не мыслительные, а собственно языковые смыслы и значения, и употребление слов идет прежде всего в соответствии с этим смыслом и значением. Именно это лежит на поверхности и именно это выявляется в первую очередь, а специфически мыслительное содержание стоит за всем этим на заднем плане и для своего выявления требует очень сложной реконструкции, поэтому так важно различить и разделить смыслы и значение, с одной стороны, и знания и содержания, с другой стороны. Вопрос о том, как знание и содержание влияют на смыслы и значение слов, нужно обсуждать особо; во всяком случае, на мой взгляд, это — вторичный процесс и вторичная связь.
По сути дела, я утверждаю также иллюзорность того представления, согласно которому слова получают содержание, когда мы обозначаем ими некоторые вещи или объекты; слова получают содержание, когда мы употребляем их в контексте нашего рассуждения и мышления, но это содержание стоит как бы на заднем фоне, оно существует и действует, но оно не выявлено и не осознано, а поэтому оно вошло в смысл, но еще не фиксировано в значениях. Поэтому здесь совершенно не имеет смысла говорить о каких-либо конвенциях и конвенциональном смысле и значении слов; конвенции как раз нет и не может быть, а есть только употребление в деятельности и в мышлении, создающая специфическое содержание слова.
Точно так же часто возникает вопрос: где и как существует эта оппозиция знания и операций — в объекте или же в мнениях о нем. Но я не могу ответить на этот вопрос, ибо не могу принять такого жесткого разделения и противопоставления объекта и знания — ведь для меня объект существует всегда как объект знания; поэтому обычно я говорю о «предметах», которые представляют собой соединение объекта и знания. И тогда я мог бы ответить на этот вопрос, что различие и оппозиция знания и процедур существует в предмете.
Легко заметить, что реальные факты точно соответствуют этому. Попробуйте сами ответить на подобный вопрос; представьте себе философский факультет МГУ тех лет, — центр философской мысли, — где одна группа профессоров и доцентов говорит, что текст представляет собой изображение объекта, а другая группа, пока аспирантов и студентов, но в будущем тоже профессоров и доцентов того же философского факультета, говорит, что текст представляет собой выражение операций и процедур мысли исследователя. Теперь скажите мне, существует это разделение и противопоставление объективно, т. е. соответствует ли оно строению и функционированию мышления и деятельности, или же только субъективно, т. е. в мнениях людей. Главное здесь в том, что знания и операции имеют разные модели и разные теоретические представления — сначала в мнениях и сознании этих людей, а потом и благодаря первому — объективно.
Спрашивают также, откуда взялось это различение и противопоставление знаний и операций. Я опять-таки не могу ответить на этот вопрос. Когда я начал заниматься логикой и теорией познания на философском факультете МГУ, то я прежде всего увидел и узнал, что основные споры идут вокруг этого пункта. Стал читать классиков философии от наших дней до далекого прошлого, узнал, что и они постоянно обсуждают эту проблему; стал читать ведущих психологов — и там эта проблема выступает в качестве основной. И никто не может предложить для нее удовлетворительного решения. Так, я дошел до Аристотеля и Платона, а дальше неясно, куда двигаться, ибо текстов нет. Поэтому я и не могу ответить на вопрос, откуда взялось это различение и противопоставление. Единственное, что я здесь должен думать, так это то, что оно возникает из осознания подлинных структур нашего мышления, ибо всякий анализ самой мысли, научной, методической, инженерной, де- монстрирует нам эту двойственность текста. Таким образом, с одной стороны, я беру эту оппозицию из культурной традиции, сдругой стороны, я обнаруживаю ее в самом материале, подлежащем анализу. Я беру эту проблему, и я пытаюсь ее решить.
Конечно, можно сказать, что сама эта оппозиция — ложная, и я сам весьма склоняюсь к такому мнению, но эта ложность ее — лишь одна сторона дела, а кроме того, я знаю, что она вроде бы соответствует реальному положению дел, во всяком случае — пока существуют сами понятия знания и процесса мышления. Поэтому я, с одной стороны, принимаю эту проблему, а с другой стороны, хочу преодолеть и снять ее. Как бы там ни было, мы всегда принимаем систему культуры в определенном состоянии и начинаем перестраивать ее исходя из этого состояния; мы не можем сказать: все ложно и все надо начинать сначала.
Теперь напомню вам свой следующий шаг. Необходимость объединения двух представлений мышления очевидна, нужно произвести само объединение. Но здесь мы прежде всего должны подняться еще на ступеньку выше и характеризовать эти два представления в категориальном плане. Так мы выясняем, что знания являются системами, а процедуры и операции — процессами. Следовательно, наша проблема приобретает более общий вид: мы должны связать и соотнести друг с другом сами категории структуры (системы) и процесса; при этом напомню вам, что и структуру, и процесс я определил на моделях, или, точнее говоря, с помощью определенных интерпретаций их на моделях. Процесс представляет собой последовательность операций, связанных между собой в цепочку по времени. Если мы имеем ветвящийся процесс, то уже возникают трудности, ибо в логическом плане мы еще можем сводить дерево к совокупности процессов, происходящих параллельно друг другу, а в психологическом плане мы уже никак не можем превратить это дерево в простой сукцессивный процесс. Структура представляет собой совокупность элементов, связанных между собой решеткой связей или отношений, и она одномоментна, т. е. внутри нее нет временных связей и отношений. Здесь важно понять, что различие временных и не временных связей задается благодаря определенной содержательной интерпретации; если вы будете обращать внимание на одну лишь форму, то вы, конечно, сможете сказать, что мое изображение процесса тоже есть структура; но это будет ошибочное утверждение, ибо оно не учитывает разницы интерпретации. Поэтому проблема заключается в том, чтобы соотнести и связать друг с другом эти два представления, чтобы ответить на вопрос, как мы можем связывать их при описании и изображении одного объекта.
Еще по теме Слово Г. П. Щедровицкому:
- П.Г. Щедровицкий, В.Л. Данилова. Георгий Петрович Щедровицкий. [под ред. П. Г. Щедровицкого, В. Л. Даниловой]. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН),2010. — 600 с.: ил. — (Философия России второй половины XX в.), 2010
- Библиография работ Г. П. Щедровицкого
- В. Я. Дубровский Онтология деятельности Г. П. Щедровицкого
- В. Л. Данилова Концепция знания в работах Г. П. Щедровицкого: на пути к новому синтезу
- Ю. В. Громыко Системно - мыследеятельностный подход: схема мыследеятельности Г. П. Щедровицкого — philosophia nova?
- Приложение. Участие Г. П. Щедровицкого в конференциях (симпозиумах, совещаниях и пр.) в 1970—1979 гг.
- 3.2. Понятие и слово
- § 5. Последнее слово подсудимого
- Вступительное слово
- Вступительное слово
- Вступительное слово
- ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО
- слово – читателю
- Вступительное слово