<<
>>

4.4. Мифология «отчинного» порядка

Политическая ситуация удельного периода была такова, что кто бы из князей «Русской земли» в ходе усобиц ни захватывал Киев или любой другой крупный политический центр Руси, он, в силу генетического родства всех княжеских кланов, садился на престол «отець своих и дедъ своих».
Для разрешения неизбежных в таких случаях конфликтов с соперниками и определения общественной позиции в отношении власти необходимы были дополнительные идейные основания для легитимации властных претензий. В этой потребности, вероятно, был заключен стимул к эволюции стереотипных представлений об индивидуальном и клановом лидерстве в «Русской земле», в представлении о государственной власти как универсальном принципе управления политическим процессом. В средневековой Руси важная для существования княжеской власти мифологема «Русская земля» дополнялась и конкретизировалась стереотипным представлением об «отчине» как некотором универсальном принципе структурирования и взаимодействия элементов политического пространства, а также управления его развитием. Формальное созвучие этого понятия с экономическим понятием «вотчина», используемым для обозначения особого типа хозяйственных, социальных и правовых отношений в процессе производства материальных благ в феодальном обществе, создало почву для появления в современной научной литературе и публицистике обобщенных суждений об исторической специфике отечественного политического процесса. Суждения эти основаны на прямой экстраполяции некоторых абстрактно-обобщенных (не опирающихся на реальные исторические источники) представлений об отношениях власти и подчинения в боярской вотчине на все прочие сферы общественной жизни. Включая политическую жизнь и средневекового, и даже современного российского общества. Без учета того факта, что, сами по себе, эти отношения эволюционировали в историческом времени и пространстве. Вотчина княжеского «мужа» в XII— XIII вв.
— это далеко не то же, что боярская вотчина XVII в., и, тем более, не «дворянское гнездо» XVIII—XIX веков. Функциональный смысл наблюдаемой экстраполяции состоит в максимальном упрощении и унификации процедуры политологической интерпретации такого сложного объекта, каким является российский политичекий процесс. Ссылкой на «господско-холопскую» доминанту национального менталитета можно в принципе объяснить любой драматический поворот в государственной политике и любое непонимание власти и общества, включая кризис современных демократических реформ. Поэтому привлекательность данного современного политического мифа не в состоянии поколебать даже опровергающие его специальные научные исследования162, подтверждающие изменчивость восприятия массовым сознанием политических ценностей и институтов. В конкретных исторических ситуациях представления об «отчине» как принципе политической организации и «вотчине» как совокупности владельческих прав могли пересекаться. Однако проблема доминирования такой синтетической мотивации во всем политическом процессе не может быть решена простой экстраполяцией в отстранении от исторического контекста становления мира политических понятий. Для периода классического средневековья, по известным из летописей случаям применения для мотивации политических действий мифологемы «отчина», не прослеживается, когда бы это применение было сопряжено со стремлением того или иного действующего лица, или социальной группы, низвести политические отношения до уровня «господско-холопских». Или же, например, со стремлением расширить свои возможности в сфере производственных отношений. Напротив, средневековые источники показывают, что сознание людей той эпохи достаточно четко различало право на власть и право на собственность. Только в случае такого различения могла возникнуть практика подробного «поминания» в княжеских завещаниях имущества, передаваемого наследникам. Обычно этот факт отмечается последователями концепции «вотчинных» свойств политического процесса как лучшее свидетельство ее научной правомерности.
Однако существует общий принцип, многократно отмеченный исследователями архаических обществ. Правовое регулирование возникает, прежде всего, там, где нарушается «естественный» порядок жизни людей, и какая- то часть общества начинает проявлять сомнение в том, что существующий порядок вещей следует оберегать, и предлагать иные решения. Стремление умиравших князей дотошно перечислять в завещаниях «сельца» и «городки» наравне с кубками, шубами и поясами объяснимо тем, что внутриклановые отношения в среде политической элиты уже не попадали под регулирование с помощью обычной традиции и противоречили ей настолько, насколько политический интерес концентрации ресурсов властвования противоречит общественному интересу равномерного распределения ресурсов. В обход прежней мифологии, объявлявшей имущество умершего лидера достоянием всей общины всех его соплеменников, князьям в тексты завещаний приходилось включать все, к чему, по их расчету, не должно было иметь касательства общество. Фактически, князья одной архаической традицией (последняя воля покойного неприкосновенна) блокировали действие другой архаической традиции (все достояние лидера принадлежит общине). Соответственно, в завещании речь шла не о намерении князя или его родственников предъявить имущественные права на долю государственного богатства и частным образом его присвоить, а только о стремлении поддержать формирующуюся традицию независимого от интересов общества поведения политической власти. Для развития исконного взгляда на государственную систему, как на «вотчину» конкретного правителя, не было объективных и субъективных исторических предпосылок. Прежде, в до- государственный период, власть вождя не была непосредственно связана с обладанием имуществом. Практика дружинных пиров, распространенная на Руси и в Скандинавии, откуда вышла правящая княжеская династия, а также почти повсеместно среди «варварских» народов Европы, утверждала в политической элите определенное отношение к собственности. Обладание ею было, скорее, символом воинской удачи, нежели источником пополнения ресурсов властвования в современном смысле.
Достаточно вспомнить скандал, устроенный на пиру Ярославу Владимировичу Киевскому его подгулявшими дружинниками, по поводу того, что он положил для них на столы деревянные, а не золотые ложки. Уместно также обратить внимание на обычное для «Младшей Эдды» именование положительно оцениваемых в эпосе предводителей скандинавских дружин «коль- цедарителями». Хорош был тот князь или конунг, который не говорил, выражаясь словами автора «Слова о полку Игореве», что «то мое, и то мое же», а в бою искал дружине добычи, а себе славы. В этом, традиционном для средневековой Руси и закрепленном в летописных панегириках князьям, представлении об идеальном правителе политическое и материальное основания политического властвования четко разведены. Государем в уделе мог стать «безместный» князь-кондотьер (таких случаев немало в отечественной истории). Великокняжеский престол Москвы, например, мог занять Юрий Дмитриевич Шемяка, владевший богатым Галичем и поддерживаемый еще более богатым Новгородом, а мог всеми гонимый и почти нищий Василий Васильевич Темный. Выбор зависел не столько от «вотчинного» ресурса политика, сколько от его умения превращать всю совокупность факторов общественной жизни в политический ресурс, извлекать выгоду из самой нехватки материального обеспечения власти. Именно «голодное» дворянство, «государев Двор», стали прочной опорой властвования небогатого, и очень «удобного» на предмет получения дворянством служебных льгот, Василия II. И этот нюанс, его положительные стороны и недостатки для политического лидерства, прекрасно понимали современники. Государем делала принадлежность к правящей династии, а не размер вотчин. Богатейший боярин-вотчинник, при всем том, оставался не более чем слугой московского государя. Его возможность соединить административный ресурс с ресурсом экономическим (место в иерархии власти и положение землевладельца) зависела от расположения правителя. «Опалы» и казни не считались в политической практике российской государственности с вотчинными правами провинившихся.
«Опричнина» Ивана Васильевича IV была призвана сделать его, «государя всея Руси», реальным владельцем удела-вотчины и уравнять его права на политическую власть с правами на обладание собственностью. Если исходить из представления, что Иван IV прямо отождествлял свои политические права на власть над Московским государством со своими правами вотчинника, то вся предпринятая им кампания по формированию в хозяйственной, административной, военной структуре государства «опричного» удела выглядит бессмысленной, продуктом больного царского сознания, как на этом настаивал Н. М. Карамзин. Однако историческая наука от подобного понимания политических реалий прошлого давно отошла. Следует заметить, что, в принципиальных своих чертах, практика выделения царствующей фамилии особого от государственных и частных владений земельного фонда сохранялась в России до 1917 г. и имела под собой специальную законодательную базу. Популяризаторы идеи «вотчинного» характера российской государственности не случайно начинают линию своих обобщений с XVII в.: пресечение династии Рюриковичей активизирует политическое участие вотчинного боярства. Но даже в период Смуты XVII в., казалось бы, максимально благоприятный для реализации «вотчинного» начала российской государственной власти посредством института «боярских царей», расстановка фигур на престоле определялась не вотчинными правами претендентов, а поворотами политической интриги, в которой политическая власть выступала самодостаточной ценностью. Впоследствии, уже в эпоху капитализации России, все это потребовало специальных правовых усилий, масштабных реформ для насаждения в обществе и политической элите устойчивого понимания того, что доля собственности пропорциональна доле власти. И, несмотря на них, в период Великих реформ крестьяне четко определяли границы власти помещика и его прав на собственность: «Мы ваши (то есть крепостные), а земля наша». А дворяне, жившие на государственное жалование, продолжали мнить себя «опорой трона». Даже применительно к современному российскому обществу, нельзя утверждать, что в нем успешно прижилась и положительно оценивается привнесенная извне российского социокультурного пространства либеральная прямолинейность в истолковании связи «собственность-политическая власть».
Эта, исторически выдерживавшаяся, принципиально важная для понимания специфики и универсализма отечественной политической истории и современности, дистанция между смысловым наполнением понятий «вотчина» и «отчина» обозначилась уже на раннем этапе политического процесса. Она, эта разница, действительно, исконно предопределяла и характер эволюции политической системы, и свойства политических отношений общества и политических институтов. Практика вечевого призвания князей как традиция, сложившаяся на почве мифологии политического лидерства «киевского» времени, продолжала общую линию на соблюдение специфики политического лидерства в сравнении с лидерством экономическим. Мера возможности для конкретного претендента занять тот или иной княжеский престол зависела от его готовности поставить свою военную силу (которая, численно и качественно, во многом зависела от опытности и известности военачальника) и все свои материальные ресурсы на службу интересам общин крупных городских центров княжеств. Иначе говоря, от готовности пожертвовать своим статусом собственника ради приобретения статуса политика. Это была фактическая основа обычно заключавшегося между князем и вечем «ряда». Ее олицетворяло понятие «отчина». Заявляя о своих «отчинных» правах на власть, князь-претендент публично обозначал свою готовность бросить военные и материальные ресурсы на алтарь политики, точно так же, как это делали прежде его сородичи по клану. В этом была заключена сила ссылки в политическом конфликте на «отчинные» права как политической заявки, каким бы реально «вотчинным» ресурсом ни обладал человек, ее сделавший. Представления об «отчинных» правах лидера дополнительно корректировали общую линию его связей с общиной. Такое функциональное предназначение мифологемы «отчины» наиболее последовательно реализовывалось в новгородской политической практике. Родственные связи претендента на заключение «ряда» с вече, его «отчинная» укорененность, служили для общины и, например, новгородской республиканской знати точным индикатором общей стратегической линии, которую намеревался проводить Великий Новгород, и соблюдения которой можно было ожидать и требовать от князя. Они порой значили больше, чем его личные военные и организаторские способности. Крупные политические фигуры типа Александра Ярослави- ча Переяславль-Залесского на новгородском княжении были редкостью, а их политическое положение было не слишком устойчивым. «Отчинные» права были одновременно залогом лояльности приглашенного князя и его многочисленной родни в других землях к экономической и военной политике Новгорода, существенной гарантией получения Республикой, при необходимости, военной помощи извне. В очередной боярской интриге ссылка на «отчинные» преимущества князя-претен- дента могла перейти из разряда стратегии в область тактических уловок, но это не меняло ее стереотипно-символического смысла. Понятие «отчина» появляется в летописных текстах в период распада Киевского государства и употребляется летописцами параллельно, а часто и в связи, с мифологемой «Русская земля». Само по себе данное обстоятельство заставляет подозревать политическую специфику этого стереотипа. На эти предположения наводят обстоятельства, при которых, впервые в киевском летописании, употребляется понятие «отчина». Заметим, что, по обстоятельствам времени и места действия, семантика этого понятия синтезирует правовой и политический аспекты, что, в принципе, характерно для политических мифологем, обслуживающих пространство взаимоотношений социума и государственной власти. Повествуя о созванном по инициативе Владимира Всеволодовича Мономаха княжеском съезде в замке Любеч в 1097 г., составитель летописного текста приводит заключительное его решение. Князья «целовали крест» (то есть самим обрядом клятвы де монстрировали свою отстраненность от корыстной «мирской» мотивации своего решения), что «с этого момента будем единодушны и храним Русскую землю: каждый пусть держит отчину свою»1. Может быть, именно в ходе самого съезда возникла потребность определенным образом обозначить принцип связи княжеских кланов между собой и с исторически доставшимися им владениями, подвластными общинами. Такое условное обозначение было найдено по принципу наибольшего соответствия родовому (клановому) принципу организации всех участников политического процесса того времени. Исследователями политической мифологии давно отмечена ее способность к генезису бинарных понятийных структур (бинарных стереотипов). В данном случае, если говорить о функциональном аспекте рождения мифологемы «отчины», она уравновешивала смысловую нагрузку мифологемы «Русская земля». Она дифференцировала, разбивала на доли и персонифицировала представление о принципиальном единстве политического пространства и политического процесса, заложенное в мифологеме «Русская земля». Тем самым образовавшиеся в процессе распада единой государственности в удельный период связи и отношения между территориальными общинами и княжескими кланами приобретали большую, чем прежде, определенность и устойчивость. Идейно легитимировались претензии субъектов на автономное участие в политическом процессе, но не было покушения на традицию клановости в политике как таковую. Почему потребовалось новое понятие? Если бы продолжала в масштабах всего политического пространства Руси действовать древняя родовая традиция идентификации лидерства только по «крови» и индивидуальным способностям, то, при равенстве кровных связей участников съезда, политический компромисс между ними никогда бы не был достигнут. Политический процесс продолжал бы развиваться под действием внутренних усобиц и половецких набегов по линии неконтролируемого правящей элитой распада политических связей. Архаическая традиция фактически узаконивала усобицу и сопутствующие ей внешнеполитические последствия в правах неизбежного зла. Понятия «отчина» и «Русская земля» задавали средневековому массовому сознанию принципиально иной, новый масштаб видения внутренних и внешних причинно-следственных политических связей, придавали им логичность. Если попытаться выделить общую тенденцию этого интеллектуального процесса, то можно сказать, что, в условиях средневековья, мифологема «отчины» дополнительно подчеркивала осо- бость по отношению к внешнему миру того комплекса социокультурных и политических ценностей, которые аккумулировало понятие «Русская земля». Будучи инициированным государственной властью, это мифологическое подчеркивание специфики политического пространства и протекающих в нем процессов приобретало идеологический смысл. Не случайно в «крестоцеловальной» клятве участников Любечского съезда было установлено, что на нарушителя ее будет «крест честной и вся земля Русская». Тогда же, в 1098 г., после сражения под Муромом, в котором погибнет его сын Изяслав, князь Владимир Всеволодович Мономах будет призывать в письме одного из участников Любечского съезда, князя Олега Святославича, ставшего одним из нарушителей отчинного принципа и зачинщиком новой усобицы: «.а Русьскы земли не погуби»163. Уместно обратить внимание, что активизация мифологемы «отчины», как и мифологемы «Русская земля», было связано с напряжением цивилизационного конфликта Руси и Степи. Известие о Любечском съезде подчеркивает этот момент. Половецкое сообщество в тот момент представляло собой довольно сложную структуру, в которой отдельные роды и союзы родов во главе со своими ханами стремились проникнуть в политическое пространство Руси и закрепиться в нем. Например, путем заключения брачных и военных союзов с удельными правите- лями164. Стремление это было продиктовано обычным для кочевых сообществ «экзополитарным» (по определению Н. Н. Крадина165) способом ведения хозяйственной деятельности, при котором постоянно существовала потребность в восполнении недостающих материальных ресурсов за счет захвата «полона», освоения новых пастбищ и контроля торговых путей. Половцы активно участвовали в усобицах русских правителей. Такая ситуация требовала от русских князей и всего общества четкого и стереотипно устойчивого обозначения той границы, которая разделяла политические интересы степняков и населения русских княжеств, двух политических элит в «Русской земле». Необходима была мифологема, позволявшая обществу и элите обозначить свое отношение к экономическим и военно-политическим ресурсам, которые, в принципе, могут или не могут быть задействованы в отношениях с внешним окружением Руси. Будь то половцы или, например, уже осевшие и создавшие собственную государственность венгры, попытавшиеся в 1189 г. захватить богатое Галицкое княжество1. В свете такой функциональной предназначенности данной мифологемы закономерным выглядит дальнейшее бытование в политическом обиходе российского общества и в первом ряду идеологического арсенала российской государственной власти понятия «Отечество». И для прогрессивных деятелей «александровской эпохи», и для «белых» и «красных» в Гражданской войне начала XX в., и даже для политических субъектов постсоветского пространства стереотип «Отечество» не был и не является в современном политическом обиходе обозначением географической реальности, совокупности земель и народов, населяющих Империю, Страну Советов, современную Россию или СНГ. В зависимости от общей прогрессивной либо консервативной, революционной либо реформистской направленности идейного контекста, в который он включен, этот стереотип выражал (и выражает до сих пор) определенную программу действий и условия действия, границы политического пространства, в которых возможна активность той или иной политической силы. Быстрота, с которой современная элита (причем, даже ее патриотически ориентированная часть) рассталась с идеей «социалистического отечества», вполне объяснима. В сущности, это было расставание всего лишь с неудобным для данного момента условием политической игры, со стереотипом, концентрированно выражавшим совокупность выглядевших устаревшими правил и принципов отношений национально-республиканских отрядов советской политической элиты. Порядок территориального размежевания в географическом пространстве СССР был определен совершенно далекими от патриотической мифологии и более прагматичными соображениями, почему и проходил несравнимо болезненнее и для общества, и для самой постсоветской политической элиты. Точно такими же, внешне беспринципными, выглядят манипуляции понятием «отчина» в среде политической элиты средневековья на фоне кровавых усобиц, которыми фактически сопровождался раздел между ее «удельными» отрядами «вотчинного» территориального наследства Киевского государства. Обыденность нарушения князьями принципа «отчинности» в ходе военных конфликтов «удельного» периода указывает на отсутствие его четких правовых границ, что свойственно политическим мифологемам. Это расширяло вариативность его практического применения. Ссылка на нарушение этого принципа обычно фигурировала в первом ряду среди мотивов княжеских усобиц. Она придавала усобице, как элементу политического процесса, некоторую общественно приемлемую внутреннюю логику и видимость объективной закономерности. С опорой на мифологию «отчинности» потомки князя Свято- полка Ярославича (черниговские «Ольговичи») пытались разобраться в правах на Киев и другие княжества «Русской земли» с потомками князя Всеволода Ярославича («Мономашичами»). Летописец многозначительно подчеркивает принципиальное различие двух исходных позиций участников конфликта. Князь Изя- слав Мстиславич, владевший Киевом, надеялся в защите своих прав на военную силу, а его соперник — Олег Святославич Черниговский — «на правду свою»1. Акцент на «правде», на «отчинных» правах Олега Святославича, с необходимою для общественного сознания достаточностью объяснял причину его успеха и, попутно, оправдывал отказ киевской общины поддержать собственного князя. Мифологема «отчины» разрешает идейный конфликт «силы» и «права» также в повествовании об усобице 1139 г.: «...седе Олгович (Всеволод. — Н. Ш.) в Кыеве и нача замышляти на Володимериче и на Мстиславиче надяся силе своеи и хоте сам всю землю держати с своею братею . и хотяше выгнати Андреа а брата своего посадити. и Андреи тако рече сдумавъ с дружиною своею леплее ми того смерть а с своею дружиною на своеи вочине и на дедне . хочю на своеи очине смерть прияти...»166. В устах князя Андрея, обычно предпочитавшего силовые способы разрешения конфликтов и мало считавшегося в борьбе за власть с тем, кто из его соперников и на каком престоле сидел167, числившегося современниками и потомками в первом ряду претендентов на «самодержавство» в Руси, все эти патетические заявления есть не более чем политическая риторика. Однако, как можно предположить из летописной характеристики тяжести ситуации, в которую попал князь Андрей, эта риторика имела целью вызвать резонанс в дружинном окружении и в подвластной ему общине. Поэтому принцип «отчинности» противопоставлен «силе» на правах некоторой высшей Правды, почти сакральной ценности, за которую не грешно князю-христианину сложить голову. «Отчинная» правда Андрея Юрьевича, вне зависимости от исхода политического конфликта, что было очень важно для него как для князя в плане сохранения за собой общественной санкции на лидерство, выводила его фигуру в глазах современников за пределы пространства усобицы, в котором доминировали корыстные интересы, мелочные счеты и обиды. При любом исходе конфликта, таким образом, использование мифологемы «от- чины» оставляло князю пространство для политического маневра и для последующей мобилизации общественных ресурсов на нужды поддержания своей власти. Мифологема «отчинного» порядка вносила в отечественный средневековый политический процесс момент непредрешеннос- ти, который обусловливал его высокую динамичность. Функциональная приспособленность мифологемы «отчины» к условиям средневекового политического процесса являлась предпосылкой для повышения ее социально политического статуса. То, как в самых разнообразных ситуациях обращались к этой мифологеме представители властвующей элиты, позволяет заключить, что имела место тенденция к превращению мифологемы «отчины» в идеологему. Принцип «отчинности» становился одной из наиболее ранних идеологических основ строительства и сохранения государственного порядка. Когда в 1149 г. зашла в тупик усобица за Киев Изяслава Мстиславича с его дядей, Юрием Владимировичем Долгоруким, ближайшим окружением князей была предпринята попытка к их примирению. Летопись сохранила различные соображения, которые были приведены князьям в пользу скорейшего мира. В частности, сын Юрия, Андрей Боголюбский, «нача молитися отцю глаголя ... прими сыновца (т. е. Изяслава. — Н. Ш.) к собе не губи отцины своея»1. Формально для князя Юрия, сына Владимира Мономаха и праправнука Ярослава Мудрого, Киев мог считаться отчиной в той же мере, как и его Суздальское княжество. К описываемому времени князь Юрий уже завладел киевским престолом, что само по себе подразумевало его, князя, заботу о подвластной общине. Напоминать об этой обязанности такому ревностному блюстителю своих интересов, каким предстает в истории князь Юрий Долгорукий, не имело смысла. Тем более что изгнанный Изяслав уже не был в тот момент способен вернуть себе Киев, и с этой стороны угрозы «отчине» князя Юрия не предполагалось. Следовательно, слова князя Андрея относились не столько к Киеву, сколько к более широкому и важному политическому предмету. Настолько существенному, что сын решился перечить политике отца. Само тупиковое состояние политического конф ликта, превратившегося в беспредметную игру амбиций князей, позволяет предполагать, что в обращении князя Андрея понятие «отчины» обозначало, помимо прочего, некоторый принцип равновесия и порядка на Руси, поддержание которого и обеспечивает киевскому правителю политическое и моральное верховенство над другими русскими князьями. В поддержку этого предположения уместно привести слова другого примирителя, князя Владимира Галицкого. В своем обращении он заключает ряд цитат из Писания и аргументов чисто практического свойства самым, по-видимому, весомым, в его глазах и глазах летописца, соображением: главная обязанность всех князей (иначе говоря — стратегическая задача государственной власти) сделать так, опираясь на принцип «отчинности», чтобы земля Русская «расплодилася и розмогла въ братолюбьи князии»1. Мифологема «отчинного» порядка предстает, таким образом, в качестве базового принципа, точнее — идеальной модели властных отношений. Эту фундаментальную идеологическую значимость понятия «отчина» для институциализации государственной власти в России совершенно верно уловил Р. Пайпс в книге «Россия при старом режиме». Однако он излишне прямо отождествил эту идео- логему, которой интуитивно, а порой и вполне сознательно, оперировала государственная власть для поднятия уровня легитимности своих действий в глазах общества, с универсальной правовой нормой. Универсальной, в его интерпретации, до способности регулировать все стороны общественной жизнедеятельности — от экономики и политики до культуры. На деле же, в эпоху княжеских усобиц, правовые нормы политических отношений устанавливались ситуативно «крестоцеловальными» договорами князей. То, что эти договоры князьями часто нарушались, не могло содействовать быстрому оформлению стабильных правовых норм. Правовые границы применения принципа «отчинности» складывались по мере формирования политической системы единого Московского государства. Одновременно он терял свою мифологическую актуальность в массовом сознании и замещался другими стереотипами, более адаптированными к реалиям общественной жизни. Этот конкретный случай демифологизации стереотипа политического мышления представляет самостоятельный интерес в плане научного исследования. Он дает дополнительную «информацию к размышлению» о причинах и факторах дальнейшего быстрого нарастания авторитарных свойств русской и российской государственности. Первенство Москвы в «собирании» русских земель означало, что, объективно, проблема «отчинности» прав того или иного лидера на престол утратила прежнюю актуальность. Ее общественное звучание оказалось сведено до уровня корпоративного мифа, организующего внутренний быт политической элиты Московского государства. Местнические споры бояр- «княжат» о «чести по отечеству» и служебные тяжбы в дворянской среде непосредственно не затрагивали (за исключением, может быть, «Смутного времени») состояния верховной государственной власти. Единственным наследником «отчинной» политической традиции Киевской Руси стал великий князь московский. Требовалось лишь соответствующим образом (в законодательстве, в новых стереотипах и традициях служебных отношений168) оформить его возможность привлекать для решения общегосударственных задач ресурсы тех владений, которые некогда входили в состав Киевской державы, теперь — «отчины» московского государя, но вотчинником, реальным собственником которых он не являлся. Мифологема «отчинности» утрачивала автономное значение и самодостаточность регулятора политического процесса169. С этого момента на Руси начинается давно, еще в конце XIX в., отмеченное отечественными исследователями-историками, стирание видимой внешней специфики отношений политических и социально-экономических. Для современного наблюдателя, Московское царство выглядит как одна большая вотчина, населенная «холопами» различных категорий. Однако внутреннее сущностное различие этих сфер общественного бытия, безусловно, сохранялось. Как бы ни был уверен в своих «отчинных» правах на «самодержавство» Иван IV, сколько бы ни представлял он себя продолжателем дела великих киевских князей, а и ему потребовались в критических обстоятельствах Ливонской войны особые, «опричные» механизмы для подкрепления своих прав на распоряжение всеми общественными ресурсами ради осуществления функций центральной власти. Гарантией прочности этих прав было обзаведение царя вотчинами со своим хозяйством и населением из крестьян, посадских людей и дворян в различных бывших уделах. Имело место давно замеченное историками слияние в сознании общества и элиты в одно целое представлений о династическом и государственном интересе. И причиной было отнюдь не исконное «холопство» национального сознания подданных Московского государства. Подоплекой была мифологически мотивированная потребность общества, политической элиты и самих великих государей в нормализации связи между характером (уровнем) лидерской функции, готовностью распорядиться ради ее осуществления всей совокупностью наличных политических и экономических ресурсов и возможностью такого распоряжения. В свете такой потребности закономерным выглядит тот факт, что измена государю понималась современниками, как измена государству. Попытка, например, князя А. Курбского видению Иваном IV себя единственным продолжателем дела великих киевских князей противопоставить собственное аристократическое понимание «отчинности» (унаследованное от «удельной» эпохи), означала сомнение в царском праве приносить в жертву общегосударственной политике ресурсы тех земель, вотчинником которых он формально не являлся. Потому и выглядела она как покушение на целостность государства и пособничество его внешним врагам. С другой стороны, менялась самоидентификация государственной власти. Лишенный необходимости конкуренции за «отчинные» права на престол, московский государь мог в полной мере ощущать себя «самодержцем», то есть единственным распорядителем всех ресурсов общества, направляемых на продолжение исторически сложившейся линии государственной политики. Общее направление этой линии определялось видением государем своих «отчинных» прав и пределов политического действия. На этом этапе и появилась потребность в правовой четкости по литических отношений, особенно между верховной властью и политической элитой. Поиск оптимальных способов ее удовлетворения привел, в конце концов, к развитию законодательства о престолонаследии. Кроме того, самодержец получал стимул к поиску легитимирующих его авторитарные властные намерения аналогий в историческом материале, в положении своих предшественников на престоле. Даже таких, генеалогические связи с которыми никоим образом не попадали под свойственное предшествующей «удельной» эпохе понимание «отчинности»170. Создавались предпосылки для обрастания самодержавной власти собственной мифологией, санкционирующей фактически сложившиеся возможности московских правителей распоряжаться ресурсами государства. То, что нередко исследователи и публицисты отождествляют с прямым переносом «вотчинных» социально-экономических принципов на политические нравы в процессе развития российской государственности, в сущности, было естественной для динамичного политического процесса переменой в качестве и направленности действия его мифологического обеспечения. Новое звучание «старой» мифологемы «отчины» позволяло обществу и власти подвести под оправдание стариной новую конфигурацию политических взаимоотношений, закрепить их и совершенствовать далее, превращая в новую традицию. До того исторического момента, когда доминирование Москвы в политическом пространстве русских земель стало необратимым, массовое сознание и сознание служилого сословия, в частности, устойчиво и в ином ключе соотносило «отчинные» права претендента на престол с его готовностью распорядиться материальными ресурсами в интересах общества. У общества, как и у элиты, была свобода выбора в отношении к вопросу «отчинных» прав на власть. В сущности, до некоторой степени благодаря этому смогла состояться история политического возвышения Москвы. При формальном равенстве «отчинных» прав на Московское княжество Юрия Дмитриевича Галицкого и Василия Васильевича Московского (Темного), большинство дворянства, участвовавшего в самой грандиозной усобице на закате русской «удельной» истории, предпочло сыну Дмитрия Донского его, всеми гонимого и фактически лишенного материальных ресурсов, внука Василия. В руках князя Юрия Дмитриевича было собственное богатое княжество. Его поддерживал еще более богатый Новгород. Сильный и активный политик, галицкий князь, при всем том, не проявлял готовности обратить все эти ресурсы на решение внутриполитических задач Московского княжества. В его намерения входило продолжение начатой его отцом конфронтации с Ордой. Эту доминанту в политике унаследовали и его дети. Такая линия означала, что большая часть общественных ресурсов должна была обезличиваться и уходить на решение сугубо военных задач, на обслуживание политического конфликта цивилизационного масштаба с заведомо непредсказуемым исходом. Орда распадалась, но была еще достаточно сильна (как показали погром Москвы ханом Тохтамышем и участие татарских отрядов в русской усобице). В макроисторической перспективе, такая патриотическая политика, безусловно, работала бы на интересы и на престиж самого общества. Но в тот момент продолжалась конкуренция между собой региональных сообществ, в которой все решали не соображения патриотизма, а обыденная выгода социальных групп и политических группировок, требовавшая от лидера очень адресно распоряжаться доставшимися ему ресурсами. Общерусский патриотизм клана галицких князей был, по условиям времени, неприложим к московскому престолу. Служилое дворянство предпочло получение больших правовых и материальных льгот от более слабого и более зависимого от позиции служилой массы Василия Темного и перешло на его сторону. Этим решился исход феодальной войны 1425—1462 го- дов171. Другой пример. Когда в 1397 г. князь Василий Дмитриевич Московский отнял у Великого Новгорода, в нарушение «крестного целования» о соблюдении неприкосновенности республиканских вольностей и владений, городки Ламский Волок, Торжок и Бежицкий Верх (все стратегически важные для отношений Новгорода с Верхневолжской Русью пункты), то новгородцы испрашивали благословения на ответный военный поход у новгородского архиепископа Иоанна, ссылаясь не на очевидное нарушение московским правителем формально-правовых норм, и даже не на его преступление перед Богом. Более всего возмутило новгородцев нарушение этим «своим» князем их исторически сложившегося понимания принципа «от- чинности» как определенного общепризнанного порядка политических отношений между властью и общиной. Порядка, который подразумевал, что «свой» новгородский князь не должен покушаться на целостность имущества и владений Великого Новгорода1. Для Новгородской республики выгоднее было строить свои отношения с растущим и агрессивным Московским княжеством не на формально-правовой основе (как этого упорно добивались московские правители), которая неизбежно влекла потерю боярской республикой суверенитета в политической и правовой сферах, а на апелляции к исторической памяти московских князей, на напоминаниях об их принадлежности к потомству князя Александра Ярославича Невского, то есть на политической мифологии «отчинного» порядка. Для новгородцев той поры «отчина» — не более чем выгодное, по условиям момента, стереотипное и символическое выражение преемственности династического интереса владимирских и московских князей к новгородским делам, позволяющее, к тому же, маневрировать среди правовых выгод и невыгод. Попытки московской стороны, со временем, изменить эти общественные настроения, семантически и фактически сблизить мифологию «отчинного» порядка с формирующимся вотчинным законодательством даже в XVI в. встречали негативную реакцию в новгородской общине. Как сообщал новгородский летописец: «В лето 1537, на весне, князь Андрей Ивановичь, съ женою и съ детми, изъ вотчины изъ Старици (удел в составе Московского княжества. — Н. Ш.) ходилъ въ Новгородскую землю, а хотелъ в Новгородъ засести...»172. Повествуя о том, что князю Андрею Ивановичу не удалось «засесть» в Великом Новгороде, летописец точно определяет границу его «отчинных» и вотчинных прав: «отчинное» право на новгородский престол не влекло автоматического подчинения новгородской общины нормам вотчинного порядка. Свою роль в определении общественного отношения, естественно, играл масштаб действующей в той или иной ситуации политической фигуры. Отношение к царю Ивану Васильевичу было иным, нежели к удельному князю. Сила и влияние царя позволяли ему постепенно внедряться в политическое пространство Новгородской республики со своими притязаниями вотчинника. Во Второй Новгородской летописи подробно перечислен «корм», положенный царю Ивану Васильевичу на случай, если он, как истинный вотчинник, задумает ехать из Москвы в Великий Новгород, «въ свою отчину»173. Однако для устранения в обществе сомнений в полноте права царя вмешиваться в Новгородскую жизнь все же потребовался «опричный» погром Новгорода. Кроме прямых репрессий со стороны власти, необходим был еще довольно длительный период становления, наряду с вотчиной, поместной системы (увязывавшей формально-правовым образом обладание собственностью со служебным, административно-политическим статусом личности), чтобы олицетворенное в московской боярской элите право на политическую власть и право на обладание вотчиной начали сближаться в сознании современников. Боярин-вотчинник становится ключевым звеном политической системы Московской Руси. За возможность стать вотчинником борется сам царь, отбирая в опричнину лучших служилых людей и лучшие владения. С последней четверти XVI в. мифологемы «отчина» и «Русская земля» в обиходе политической элиты174 замещают равные по фун кциональной значимости мифологемы «царство» и «держава». «Нашей царской державы отчина» — так, в частности, окончательно определил в 1570 г. статус Великого Новгорода царь Иван Васильевич. Новая политико-мифологическая конструкция соединила обозначение актуального для политической элиты способа структурирования политического пространства («держава») с привычным для сознания современников стереотипным условием легитимного властного контроля над ним («отчина»). Вероятно, именно такая реструктуризация мифологического комплекса общественного сознания давала основание Ивану IV заявлять в пылу публицистической полемики с князем А. Курбским, вопреки очевидным фактам собственной биографии, что «Мы родились на царстве. ». Запоздалыми рецидивами ностальгии русского общества по прежнему, «удельного» времени, «отчинному» мифологическому пониманию связи «власть-собственность» были Смута первой четверти XVII в. и массовые протестные движения общественных низов тогда же и в следующем столетии. Периодические всплески мифологии политического самозван- чества провоцировались в этот период, кроме прочего, стремлением социальных групп, чье положение в социуме было наименее уравновешенным в экономическом и правовом отношении (неродовитое дворянство, казачество, закрепощаемое крестьянство), вернуться, в обход развивающейся системы государственного законодательного регулирования социально-политических и экономических отношений, к «отчинной» верификации политического лидерства. К той мифологии «отчинного» лидерства, которая оставляла обществу более широкий выбор в плане легитимации претензий того или иного лидера на политическую власть, и более тесно увязывала обладание властными возможностями с удовлетворением общественных запросов. До некоторой степени, устойчивость этой политико-мифологической доминанты (общественной памяти о том, что политические преимущества лидера (элиты) есть производное от получаемой обществом пользы) поддерживалась в означенный период нормотворческими усилиями самой государственной власти. Особенно последовательным развитием служебно-крепостнических отношений. Сословное начало общественной жизни требовало, чтобы право на собственность было соотнесено с государственной обязанностью, несением служебного (общественного, административного, военного) «тягла». Правило касалось тяглого посадского населения, служилого дворянства и закрепощенного впоследствии крестьянства (поставлявшего кадры для казачества), то есть как раз тех групп, которые проявляли наибольший интерес к «старым добрым временам». Государственная власть бдительно следила за его соблюдением. Особенно со стороны дворянства. Так, Александр I, по одному из дел об отказе дворян нести бремя общественной службы в органах местного управления, велел объявить им старый указ Петра I о том, что «дворяне, не желающие служить, подлежат положению в подушный оклад», то есть утрачивают основные сословные преимущества и выбывают из рядов политической элиты175. Император Николай I был не менее категоричен во мнении, что выборные общественные должности дворян следует считать разновидностью государственной службы и поощрять орденами, чинами, пенсиями и прочими льготами, причитающимися государственным чиновникам. С принятием 6 декабря 1831 г. соответствующего закона эта точка зрения получила юридическое подкрепление. Государство реагировало таким образом на чисто практическую потребность, на реальную острую нехватку административного персонала на местах. Оно совершенно не имело в виду намеренно развивать те или иные мифологические комплексы массового сознания. Но, в данном случае, обстоятельства складывались так, что предельно прагматичный административный расчет являлся предпосылкой сохранения в обществе исторически выверенных его опытом политических стереотипов. «Бунташный» XVII в. и реформы Петра I, Великие реформы середины XIX в. и контрреформы конца века предлагали различные варианты разрешения данного противоречия. Противоречия между намерениями власти перевести весь политический процесс в единую и определяемую самим государством систему правовых координат и теми, достаточно архаичными с точки зрения их генезиса, мифами общественного сознания, которые современная политология квалифицирует как «бунт традиционализма» против правительственной политики модернизации. Опыт Европы и Нового Света демонстрировал принципиальную возможность реализации такого прагматичного подхода к стабилизации политического процесса, на который ориентировались и российские политические институты. Но тот же опыт указывал на невозможность преодоления рецидивов социально-политического мифотворчества (не вообще всех, а тех, которые способны блокировать политику «модернизации») в рамках исторически сложившейся в России схемы политических отношений. Трудность заключалась в том, что русское общество и государство, по ряду экономических, демографических, геополитических и т. д. причин, ни тогда, ни сейчас, в современной России, не могли устойчиво выдерживать баланс между объемом властных полномочий, потребных для административного управления огромными и разнородными в экономическом и социокультурном отношении территориями, и объемом зримых материальных выгод общества от такого расширения компетенции политических институтов. Это объективно препятствовало формированию гражданских отношений по «западным» образцам и их оформлению в законодательстве. Государственная политика исторически осуществлялась по ресурсозатратной схеме. То есть государство, на чиная с эпохи Московского великого княжества, отбирало у общества на нужды строительства централизованной административной системы, затем имперской политической системы, больше материальных ресурсов, чем общество могло получить взамен от укрепления «самодержавия» и всевластия чиновной элиты. А это постоянно побуждало общество оглядываться назад, сверять нынешнее состояние отношений с государством со своим прошлым опытом, когда схема таких отношений более соответствовала обыденным и христианским представлениям о «правде», более равновесно сочетала интересы власти и социума. Естественно, что при фактической неповторимости обстоятельств исторического времени и места действия, такая сверка могла осуществляться только на уровне политико-мифологической рефлексии в форме появления самозванных (по праву «отчины») претендентов на престол из неэлитарных слоев общества, в форме «народного цезаризма», или «монархических иллюзий», как обычно обозначали этот феномен социально-политического мифотворчества в советской историографии. В советское время мифология «общенародного государства», «социально-политического единства трудящихся» и «общенародной собственности», дополненная прямым силовым давлением политических институтов на социум, на время сняла остроту данного противоречия в общественных ожиданиях и властных намерениях. Власть несколько десятилетий целенаправленно культивировала и поддерживала в обществе мифологическое представление о своем с ним органическом единстве в процессе социалистического строительства. Но прежняя «ресурсозатратная» схема обеспечения политического процесса в советский период принципиально не изменилась, и даже получила новый импульс в результате роста госсектора социалистической экономики. При малейшем ослаблении властного давления (период «оттепели», «перестройка»), общество вернулось к «исконной» для отечественного политического процесса и мифологически отрефлексированной проблеме: соответствуют ли свойства лидирующих политических институтов общественной потребности во власти, способной рационально распорядиться общественными ресурсами в условиях острой конкуренции с западноевропейскими и североамериканскими социумами? Усилиями демократически ориентированной интеллигенции стереотипам политического сознания советского времени был возвращен статус научных проблем (произошла «демифологизация»). Они были критически верифицированы и публицистически дискредитированы в глазах общества. Но, фактически, этим была только устранена сложившаяся в советскую эпоху статусная идеологическая защищенность выше обозначенного способа камуфлирования реальной конкуренции общества и государства за ограниченные ресурсы. Общество вернули к пониманию, что и советская власть брала ресурсов на административные нужды у общества больше, чем общество приобретало зримых выгод. В качестве таковых, недоступных «советскому человеку» выгод, наука и публицистика представляли производственно-технические достижения Запада. Иначе говоря, современные постсоветские политические и интеллектуальные элиты в процессе критики советского опыта, а также последующего раздела сфер влияния и административных полномочий в распавшемся пространстве СССР, пробудили в массовом сознании сомнение в достоверности прежнего идеологически выверенного представления об, образно говоря, «отчинной» легитимности властвования Советов и КПСС как продолжателей наиболее прогрессивных традиций и линий развития отечественного политического процесса. Взамен, обществу была предложена аналогичная заявка на политическую «отчинность» либерального реформизма и консерватизма как продолжения лучших традиций взаимодействия государственных и общественных институтов и оптимальных «ресурсосберегающих» технологий организации политического процесса. Попытки политической власти в современной России легитимировать свое состояние апелляцией к историческому опыту социума и особенности современной стратификации российского общества по линии размера собственности и по линии доступа к власти, объективно, вернули в политический процесс эту проблему. Должна ли полнота политической власти соответствовать полноте прав на собственность либо она должна определяться готовностью политического лидера следовать в русле общественно значимых стереотипов (политико-мифологической традиции данного общества) и обосновывать свое лидерство приверженностью традиционной стратегии отношений общества и государственной власти? При этом, как уже не раз бывало в истории, политическая элита предложила обществу тот же самый, известный с «московского времени», исторический вариант ответа, который отражает ее собственный интерес к максимальному расширению ресурсной базы политики, но не соответствует стереотипным общественным представлениям о «цене» подчинения государству. В течение 90-х гг. XX в. в постсоветской России, вслед за упрочением новых политических институтов и ослаблением потребности центральной и региональной власти в непосредственной общественной поддержке, наблюдалось устойчивое стремление политических институтов насадить в обществе собственное внут- риэлитарное представление о власти как производном от доли собственности. Возможно, что в этом столкновении властной и общественной мифологических оценок легитимности лидерства, за каждой из которых стоит многовековой опыт соучастия общества и государства в политической игре, заключена одна из причин нынешнего отсутствия согласия общества и власти в определении (на уровне идеологии или, хотя бы, стереотипов общественного сознания, признанных властью) стратегических ориентиров политического развития России. В современной фазе политического процесса изменилось конкретное информационное наполнение мифологем и их терминологическое оформление. Усовершенствовались каналы и механизмы их трансляции в социуме. Вместо понятий «отчина», «держава», «Отечество», «Советская Родина», готовность новых элит следовать в русле общественных интересов и исторически выверенных стратегических приоритетов в отношениях общества и государства теперь выражают в политических текстах формулы типа «демократический выбор России», «сильная национальная государственность», «эффективность власти». Общество обозначает свое, автономное от власти, видение политической реальности с помощью мифологемы «мы — они» и апелляции к мифологической терминологии советского и даже досоветского (характерно для радикально-патриотических сил) времени. Но прежним осталось изначальное, заложенное еще в мифологеме «отчина», функциональное предназначение стереотипов такого порядка — формулирование некоторых оптималь ных условий приобретения лидером или социальной группой политической власти, некоторой легитимной модели общественногосударственных отношений. Следовательно, единство свойств отечественного политического процесса, на котором делает акцент современная политическая наука и публицистика, не имеет, по крайней мере, в части идейных мотиваций, мистических предпосылок в виде уникальных свойств национального менталитета. Оно, в частности, укоренено в эффективности исторически найденного механизма взаимодействия участников политического процесса и разрешения конфликтов между ними при помощи совершенствования политической мифологии.
<< | >>
Источник: Шестов Н. И.. Политический миф теперь и прежде. 2005

Еще по теме 4.4. Мифология «отчинного» порядка:

  1. Почитание предков и становление политической мифологии лидерства
  2. 5.1. Общественное насилие над властью: мифология политического самоопределения социума
  3. Переход от родо-племенной мифологии к политической: общественный выбор ориентиров
  4. Стаття 220-1. Порушення порядку ведення бази даних про вкладників або порядку формування звітності
  5. 1.Понятие общественного порядка и общественной безопасности в общей системе государственного порядка
  6. 62.Понятие общественного порядка и общественной безопасности в общей системе государственного порядка.
  7. § 14. Оскарження порушень порядку ведення Реєстру виборців. Відповідальність за порушення цього порядку
  8. §5. Методика составления жалобы в порядке надзора. Анализ нарушений, допущенных на предыдущих стадиях уголовного процесса. Возможность участия адвоката при рассмотрении протеста в порядке надзора в судебном заседании
  9. В апеляційному порядку ухвала суду про забезпечення позову змінена. Чи вправі суд першої інстанції в порядку ст. 154 ЦПК розглядати заяву про скасування заходів забезпечення позову, вжитих апеляційним судом?
  10. У засіданні суду апеляційної інстанції особа, яка подала апеляційну скаргу від неї відмовилась і суд прийняв відмову та закрив апеляційне провадження. Таким чином, рішення суду першої інстанції в апеляційному порядку не переглядалось. Чи може бути оскаржене рішення суду першої інстанції в касаційному порядку, наприклад іншим учасником процесу, і як обчислюється строк оскарження?
  11. Порядки правового регулирования
  12. _ 66. Обзор порядков производства
  13. Оговорка о публичном порядке
  14. 12.1.1. Групове порушення громадського порядку
  15. § 3.1. Специфика проведения судебного разбирательства в особом порядке
  16. Тема 21. Преступления против порядка управления
  17. § 8. Налог на имущество, переходящее в порядке наследования и дарения
  18. Установление отцовства в судебном порядке (ст. 49 СК РФ)
  19. 2. Рассмотрение дел в порядке упрощенного производства
  20. Платеж в порядке посредничества Комментарий к статье 59 1.
- law - Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридические лица -