<<
>>

Ищущие спасения и света

В числе громадной семьи арестантов, где смешива­лись люди всевозможных национальностей и разных зва­ний, жившие общей жизнью, в нашем остроге была коло­ния, которая держалась совершенно отдельно, - колония скопцов (53).

В конце острога, где-то под лестницей, им была отведена особая маленькая и темная комнатка. Воз­дух здесь был сырой и удушливый. Полкомнаты занимала большая русская печка и нары. В углу стоял старый по­тертый образ; к стене была приделана полочка, где лежали две-три книги, в том числе Евангелие и Библия в кожаном переплете; далее висели большие, старинные часы, по­варенка, полотенце и другие принадлежности; по стенам стояла в порядке посуда - ярко вычищенный самовар, сун­дучок, а на нарах валялась целая груда подушек. Чистота и опрятность царствовали повсюду: видно, что сумели здесь обстроиться. Сами они (четверо молодых и один пожилой) скромно сидели и жались на нарах, и лишь иногда некото­рые располагали лежанкой.

Когда я, во время первого знакомства, посетил их, то они меня приняли очень ласково и сейчас же засуети­лись за самоваром.

- Братик, позвольте я наставлю самовар, - говорил один.

- Нет уж, позвольте наставить мне, братик: сегодня моя очередь.

- Братик, позвольте мне, - вызывался третий. Таким образом они препирались до тех пор, покуда не принялись хлопотать все вместе.

Скоро большой светлый самовар стоял на чистой крестьянской скатерти; на стол выложили всевозможные булочки, пироги и тщательно вымыли посуду. Затем они вежливенько и скромно уселись всей семьей вокруг сто­ла. Они то и дело тщательно угощали не только меня, но и друг друга, но особенное их попечение заслуживал ма­ленький скопец, лет 11-ти, приходившийся одному из них братом. Это был одутловатый и пухлый ребенок, рябова­тый лицом, с ленивыми и вялыми манерами. Его напич- кивали беспрестанно булками и сухарями, пока болезнен­ный ребенок не наелся до пресыщения и не улегся снова в груду подушек на нары.

Скопцы мне сообщили за чаем, что у них был священ­ник и спросил у них Библию, думая, что она у них какая- нибудь особая, что спросил он у них также стихи, которые ему и обещали, - заметили скопцы с лукавой улыбкой. Дер­жать себя вообще они старались сдержанно и загадочно.

- Про вас теперь уж много печатают, - сказал я им.

- Что же такое? - с живым любопытством обратился самый молодой из них, но сейчас же сконфузился. Я обещал им дать книжек.

- Пусть печатают! - заметил педантически старый скопец, - им врут, а они это вранье-то и печатают.

- Почему же вы думаете, что все это вранье?

- Оттого, что им правды никто говорить не будет. Эти сочинители пишут из разных судейских бумаг да показаний, а тут уж какая правда! На допросах, известно, врут, чтобы как-нибудь отделаться. А то другие пишут с ветру, по слу­ху. Пожалуй, пиши, что хочешь, только наша вера тоже со­крыта. не всякому дается знать! - важно заметил он.

- Вот и мы сидим полтора года, - продолжал он, - тя­нут да тянут дело.

- Что же делать, братик, - заметил молодой, - надо терпеть.

Скопцы погрузились в задумчивость.

Из собеседников моих один был широкоплечий мужик лет 45, с широким, калмыковатым лицом, узенькими, лу­кавыми глазами и с бритой бородой; он поражал широкой структурой и особенно развитым абдомином (54). Он дер­жал себя очень важно и солидно, ходил переваливаясь, при чтении надевал синие консервы (55) и пускал отрывочные и самодовольные замечания. По виду можно было принять его за доктора скопческой учености. Трое других были очень мо­лодые крестьянские парни, один смотрел крайне забитым и недовольным, другой был пухлый и постоянно улыбающий­ся, и только третий поражал какою-то деликатностью сложе­ния, прекрасным лицом, умными глазами, высоким лбом и меланхолическим видом. Это было самое симпатичное лицо из всех их. Самый младший, как я уже говорил, был ребенок; скопцы его звали «ангелом», и, кроме неумеренного употре­бления пищи, он не играл никакой роли в их семье.

Что меня поразило при первом знакомстве - так это крайняя вежливость и нежность, с которыми они обраща­лись друг с другом.

Не было минуты, чтобы они не стара­лись один другому угодить. Я подумал сначала, что они все родственники: так отношения были близки; но оказалось, что, кроме двух братьев, все они чужие друг другу. Видно, что в их жизни не было никогда ни ссор, ни брани. Скоп­цы притом избегали всяких соблазнительных разговоров и даже, по скопческому правилу, не произносили слово «дья­вол» и заменяли его в случае крайности или «лукавым», или просто местоимением.

После моего первого визита я послал им только что вы­шедшую тогда статью «О святорусских двоеверах в Туль- че» Кельсиева (56); они прочитали ее, как видно, с боль­шим любопытством.

- Вот вы говорили, что учение ваше сокрыто, - ска­зал я старшему скопцу, - а вот тайна ваша открывается, «государственная-то тайна, высочайший-то секрет!»

- Да, конечно, будет время, - она откроется всему све­ту. и теперь уже открывается; однако многое еще неизвест­но. и не откроется! - упорно настаивал педант-скопец.

- Кому же она откроется?

- Кто пожелает воспринять. - важно и загадочно на­мекнул скопец.

Из других книг, посылаемых мной, они прочитали статью «О скопцах» г-на Щапова (57), которой очень оста­лись недовольны, и рассказы об американских шекерах Диксона (58), которыми восторгались. «Вот это - наши!» - говорили они. От повестей и романов они настойчиво от­казывались, говоря, что это им читать даже вредно.

Вначале разговоры мои шли только со старшим скоп­цом Андреичем, который, однако, любил сначала уклонять­ся и иронизировать. Так, спросишь его о молитве их, а он ответит: «Какая у нас молитва: ведь мы пляшем!», - наме­кая на то, что о них пишут. «Вы верите образам?» - «Нешто, пусть его стоит!» - скажет он, смотря на образ, и т. д.

Но раз с Андреичем я поговорил несколько подробнее.

- Положим, вы убеждены и уверены в своем учении, - сказал я ему, - но, скажите, правда ли, будто вы соблазняе­те, подкупаете и даже насильно обращаете в свою веру?

- Никого мы насильно не обращаем и никого не под­купаем, - сказал скопец сухо.

- Насильство употребить - так будет жаловаться, да и что толку в таком человеке! А подкупить - так кто же за какие деньги согласится оскопиться? Ну, вот хоть тебе, хоть сколько тысяч давай, согласишься ли ты!.. У нас, брат, кто только уверовал да убедился, так только тех принимают, да и то надо креп­кую веру иметь. Нужно силу иметь - крест этот взять, а нет силы - не бери!..

- Ну, а как же вон у вас маленький, 11-летний скопец очутился? Неужели и он уверовал да убедился?

- И он уверовал, - настаивал упорно скопец, - и он понимает; грамоте учился по Писанию. Скопителя не вы­дал! - прибавил он в виде аргумента.

- Ну, хорошо, если вы хотите вести девственную жизнь, так неужели нельзя удержаться без оскопления? - возражал я Андреичу.

- Это вольному воля! У нас есть скопцы и нескопле- ные, и много таких, что и в мире живут, и семьи имеют; одно только - с женами уж после того не живут; таких еще больше. А мы - монахи: таких немного, - заметил он про себя.

- Вот я читал в ваших стихах, - снова спросил я, - вы часто женщин срамите и позорите блудницами нечистыми и другими названиями, а между тем по Св. Писанию жен­щина такой же человек!

- Это мы не женщину. в нашей вере есть тоже женщины, и мы зовем их сестрами, а в стихах другое разумеется.

- Что же такое?

- Власть нынче несправедлива, - проговорил скопец, - везде предательство и подкуп, и несть правды на земле!

Андреич вообще любил впадать в обличительный тон. Он восставал на всякие удовольствия, песни, пляски и осо­бенно ненавидел театры. Разгорячившись, он даже забывал свою солидность и начинал представлять, как актрисы ло­маются и румянятся, и не называл их иначе, как - «срамо­та!» Ко всему плотскому он относился с пренебрежением:

Плоть крепка, -

Задай ей трепка!

говорил он скопческими стихами. Андреич притом считал свои изречения и мнения верхом мудрости и остроумия. По натуре это был туповатый, но упорный малый.

Раз он попросил у меня французское руководство. «Зачем вам?» - спросил я.

«Учиться буду». - «Да на что вам французский язык?» - «А вот записку когда напи­сать». - «Да ведь ее разберут всегда!» - «Может, во Фран­ции буду, - так говорить!» Я пожал плечами и дал, чтобы развязаться. К удивлению моему, недели через две Андре- ич как-то добрался разбирать слова и начал зазубривать перевод. Он целые дни лежал на своей печке и твердил разные названия; я его иногда встречал в синих очках и с французским руководством где-нибудь в углу двора, про - хаживающимся чрезвычайно важно. Скоро он начал даже хвастать своим знанием. «Мурир!» - говорил он, затап­тывая таракана. «Сеня, выгребите шарбо», - говорил он пред наставлением самовара, или: «куда это у меня кор­дон задевалась!» - сообщал он, отыскивая веревку. Раз он особенно важно пришел ко мне в комнату и серьезно про­изнес: «донер муа.» Но затем как-то улыбнулся, сконфу­зился и исчез. Только через четверть часа возвратился он и объявил «креион», что по его означало карандаш. Ока­залось, что он, идя, позабыл это слово.

Комическая сторона Андреича и его напыщенная важность были заметны и для других скопцов, и они ча­сто над ним трунили, что, однако, не мешало им жить крайне дружно. Братство и полный коммунизм вполне осуществлялись в этой семье. Они друг друга утешали и друг другу помогали; все это производило впечатление очень оригинальное. Присутствие некоторого довольства, опрятные платья братцев, их женские манеры, утончен­ное обхождение на вы, сентиментальная нежность друг к другу, названия «братец, братчик, братишка», их сосре­доточенные ласки на маленьком скопце «ангеле» - все это веяло миром-согласием, показывало, что скопцы всей ду­шой сосредоточились в своей семье и здесь искали утеше­ния и радости. Их участие особенно выказывалось, если кто из них хворал. Помню, я раз застал скопцов в одно утро, когда они окружали красивого и молодого Ивана, их сотоварища. Он лежал на печке под шубой и сообщал, что его ночью преследовали бесы. Как видно, это была галлюцинация после радения. Тихо и задумчиво стояли около него братцы с грустными лицами и слушали благо­говейно, как больной повествовал им пророчески, что он гнал «его» далеко, далеко.

Скопцы жили очень уединенно и не сближались с остальными арестантами, но обходились со всеми крайне вежливо и старались всем угодить. У них был, например, самовар, и они давали его всякому, кто ни попросит, не­медленно. Бывало, только поставят себе, но кто-нибудь об­ратится к ним, и они вытряхают угли и отдают. Были у них также часы, и наружные часовые постоянно справлялись, скоро ли смена, причем всегда стучали к ним в окошко, и скопцы постоянно предупредительно отвечали им. Но и этого мало: скоро часовые привыкли стучать и справ­ляться о часах по ночам; иногда скопцы не спали целые ночи, потому что промерзшие солдаты стучали через пять минут, но и тогда не выражали они никакой досады. «Ведь солдатик-то тоже замерзнет; надоест стоять-то!» - объяс­няли они гуманно причиняемое им беспокойство.

Несмотря на гонения и самые нахальные насмешки арестантов над их скопчеством, они держались с досто­инством и всегда отвечали молчанием, как будто ничего не слышали. Бродяги в особенности преследовали их, на­пирая на то, что будто скопцы на следствии показывают всегда, что их оскопил неизвестный бродяга. Более все­го доставалось скопцам, когда они ходили с общими аре­стантами в баню; но скопцы все выносили стоически. Они показывали вид, что стояли выше насмешек. Страдание и терпение они считали долгом. Ожидая приговора, они сообщили мне, что «скопцу подобает страдать безропот­но», что ему не позволяется уйти ни с каторги, ни с ме­ста ссылки, хотя бы и был к тому случай. Действительно, когда один бродяга сообщил, что он видел в бегах скопца, они крайне изумились и заметили, что теперь его никто из своих не примет, так как он опозорил себя.

Преследуемые, гонимые, подвергаемые насмешкам, скопцы должны были тем крепче и нежнее привязаться к своему братству. Искренно и страстно любили они друг друга, не имея других привязанностей в жизни. И эта «еван­гельская любовь» была, быть может, самой симпатичной и чарующей стороной, которая своей прелестью привле­кала к ним прозелитов, искавших мира и утешения в вере от несправедливого, мятежного и враждующего света. По крайней мере, это можно было видеть на наших молодых скопцах. История одного из них, молодого Ивана, с умным и задумчивым лицом, была очень трогательна.

Мать Ивана была крестьянка-раскольница. С мало­летства она уже внушала своему сыну Священное Писа­ние, наполняла его голову божественными рассказами, толкованием о будущей жизни и рано расположила его впечатлительную натуру к мечтательности и мистицизму. Она его рано выучила грамоте, и он, приходя в возраст, уже задумывался над суетой мира сего и со своими ми­стическими думами часто сидел на полях и в лесах около своей деревни, погруженный в торжественное самосозер­цание. Он чувствовал уже отвращение от мирской жизни; добрая душа его возмущалась притеснениями; грубая и страдальческая жизнь мужика вызывала в нем жалость; веселье и песни его не привлекали; как девственник он презирал окружающий разврат; мир ему казался мрач­ным, несправедливым и развращенным, и он целые часы горько плакал и молился. Ему не у кого было учиться: все думали о мирском; мужики были темны; в сельском духовенстве он разочаровался, и сам мечтал создать себе новую жизнь, мечтал спасти себя и других. Жажда ре­лигиозного идеала охватывала его душу, - но где и кто укажет ему этот идеал?

И вот он отправился на 16-м году искать веры. Он прошел почти всю Сибирь; где мог - он жил приказчи­ком, где - работником; но скоро опять, в своих мучениях, уходил из городов и шел все дальше и дальше. Он натал­кивался на раскольников и подолгу проживал в их скитах. Среди темных, глухих и величественных сибирских ле­сов он присматривался к жизни подвижников, слушал их поучения и горячо молился; но, верно, и здесь мирской и житейский характер смутил и разочаровал его, а он искал подвигов, самопожертвований. Тогда-то он столкнулся со скопцами. Он увидел их суровыми монахами, отвергав­шими мирскую жизнь и наслаждения на самом деле; его поразил и этот пуризм, и эта чистота, и дух братства, в котором сплотились они и который так веял первобытной христианской искренностью. Вероятно, они произвели на Ивана очень сильное впечатление, потому что когда я пробовал разочаровывать его в скопцах, он вспоминал их, говоря: «Ах, какие это добрые! Ах, какие это хорошие и добрые люди, если б вы знали!»

Он сделался самым верным последователем их уче­ния. Нервный, впечатлительный, способный к экстазу, к горьким слезам, к вдохновению, к любви, к самопожерт­вованию, он не остановился на полдороге и, сохранивши свою девственность до последнего дня, пожертвовал ра­достями мира сего и отдался скопчеству.

Теперь он стал фанатиком; жажда пропаганды, обу­чения и спасения других стала его задачей, и таким-то он явился в свою деревню. Молодой, девственный, с пре­красным и симпатичным лицом, с пылающим взором, со страстью мученичествовать, он был пророком среди дру­гих скопцов и казался святым как для прозелитов, так и для остальных крестьян, которые узнавали его. Кто бы мог подумать в нашем остроге, не исключая и меня са­мого, что этот скромный мальчик, тихий и застенчивый, в толстой сермяге и с пестрым платочком на шее, был предметом поклонения и обожания десятков прозелитов и множества крестьян!

Я сам видел, как приехавшие из его деревни мужики, увидя его только в приотворенную калитку острога, стоя­ли без шапок, чуть не в землю кланялись и смотрели на него как-то грустно-благоговейно.

Такова была эта натура, искавшая света и спасения и попавшая в омут скопчества. В остроге он был предметом безграничной любви остальных скопцов; сам Андреич питал к нему уважение и слушался его. Но по всему было видно, что Иван потухал день за днем. Ему было 20 лет, но легкий, ранее выступавший румянец уже не показывался на его щеках; пушок не рос более на грациозной бородке, и он грустно смотрел своими прекрасными, добрыми гла­зами, в которых, казалось, горели муки.

Два остальные, молодые крестьяне-скопцы, подвер­глись не лучшей участи. Один из них был деревенский ра­ботник, бобыль и сирота, молодость которого протекла без утешения, без дружбы, в горькой нужде и на чужом куске хлеба, и вот он тихонько от хозяина, по задворкам, проби­рался в ночные собрания скопцов, где шла горячая пропо­ведь, где называли его братом, другом, и вместе с товари­щами по деревне он решился искать спасения и утешения в скопчестве. Другой, полный и добродушный парень, бежал просто от отца, который хотел его женить насильно. Оба они были даже неграмотны, и видно, что их привлекала только дружба и покровительство скопцов. Такова участь нашего народа, впадающего в раскол.

Но я помню еще одного. Подле бледного и задумчи­вого Ивана я часто встречал на острожном дворе высокого и мужественного пожилого раскольника. Это был человек другого сорта: он не был скопец. Человек необыкновенной начитанности, с громадной памятью, знавший половину Библии наизусть, человек, избороздивший всю Россию и Сибирь в бродяжестве, побывавший на каторге и бежав­ший с нее, в свою жизнь испытавший и изучивший все раскольничьи толки и учения, имевший понятие о совре­менном состоянии раскола, - это был Лаврентий Федоров, философ-самородок, пропагандист и учитель раскола, даровитейший представитель русского народа и русского плебса преимущественно, - личность, о которой я сохра­нил самое светлое воспоминание.

Трудно было узнать, как протекала жизнь этого человека. Он был когда-то сослан на каторгу за раскол. Слышал я от него, что когда-то он жил в Охотске, куда был сослан очень давно, что он оттуда бежал и прошел пустыню, перевалив через Яблоневый хребет с ружьем, географической картой и путешествием Сарычева (59). Раз я слышал, как он описывал арестантам эти страшные скалистые горы и утесы, где перебрасываются горные по­токи и водопады, где хищные птицы реют по вершинам гор, подножия которых заволакиваются бесконечными туманами, сбивающими с пути путешественника. Он ска­зывал, что здесь он чуть не умер с голоду. После того он скитался под разными именами по Сибири и России. Це­лая жизнь, чуть не с 1824 г., у этого человека составляла ряд странствий. Где он не скитался в это время! Мельком я слышал от него, что он жил на вершинах Енисея, куда не проникала до сих пор ни одна географическая экспе­диция; видно было в то же время, что он был не особенно давно в центре России в среде раскольников. Взят он был в Сибири с ручной типографией, которой печатал рас­кольничьи книги и стихи. Я не считал себя вправе рас­спрашивать этого человека и требовать у него отчета в его пятидесятилетней деятельной жизни.

Я познакомился с ним по поводу книг: он ужасно лю­бил читать и поэтому обращался иногда ко мне за книга­ми. Он был знаком и со светской литературой: сказывал он мне, что у него была даже скоплена библиотечка из Карам­зина, сочинений Крылова и других каких-то книг. Крыло­ва он особенно любил и часто цитировал меткие басни. Он был настолько развит, чуток и проницателен, что, читая некоторые литературные произведения, удивлял глубоким пониманием их; он никогда не оставлял книжки не проду­мавши. «Вчера я читал-с и размышлял вечером.» - гово­рил он. Иногда за хорошей книжкой он приходил второй раз: «Мне еще надо тут размыслить», или: «справиться», - добавлял он. Раз у меня не было никаких книг, и я дал ему один журнал. Когда он возвратил мне его, я спросил, что ему больше тут понравилось. «Прометей-с. ах! какая это прекрасная статья». - «Да это языческая сказка.», - за­метил я. «Так-с, но ведь это иносказание», - ответил он, хитро улыбаясь и смотря на меня.

Замечательно было и то, что он при своем старооб­рядчестве не был отнюдь фанатичным: он сознавал и силу просвещения, и его благодеяния. Я высказал сожаление, что разные раскольничьи толки отвлекают народ от образо­вания и школ, так как старообрядцы думают, что светская наука - «порождение сатаны», а между тем темнота народа порождает его предрассудки и несчастья.

- Да-с, - сказал он со своей обыкновенной сосредо­точенностью, - действительно, сие многие могут думать, но в Священном Писании ничего подобного нет; напро­тив, как я изучал Библию, там есть многое о пользе позна­ния. Так, в книге «Бытия» говорится. - И он цитировал мне несколько текстов с ссылками на главы из разных ча­стей Библии и обещал прислать книгу. - Надо только это объяснить народу-с и выставить эти главы, - продолжал он, - не мешало бы издать об этом книгу для простого на­рода какому-нибудь верующему.

Такие светлые и практические мысли являлись у этого самородка.

Прошедши все толки, он обладал самобытностью взгляда и относился ко всем им критически, но в то же вре­мя как будто чувствовал внутреннюю связь всего раскола и старообрядчества: «Все это верующие», - говорил он, - т. е. глубоко убежденные и размышляющие о религии.

- Так неужели, Лаврентий Федорыч, вы ни в одном учении еще не нашли истины? - говорил я ему иногда по­сле разговора о русских раскольнических сектах.

- Нет-с, не нашел.

- Где же, по-вашему, истина-то?

- Есть одна великая истина. это - евангельская лю­бовь к ближнему, а относительно других вопросов - о спа­сении и вере - указано в Библии, только я еще не уразумел, хотя по сие время тщательно изучаю слово Библии.

- Но, помилуйте, когда же вы доищетесь и уразумеете эту истину, когда, как вы говорите, никто не нашел ее и вы сами: вот уже вам 50 лет, а все еще не отыскали!..

- Что же делать! А она там есть!.. Я верую-с!..

И я часто видел его фигуру глубоко размышляющею и двигающеюся медленно по двору острога в своем халатике, подпоясанном молитвенным поясом. (60) Что он думал?.. Может быть, после ночных чтений Библии он все еще оты­скивал это истинное учение для народа. Он носил в душе религиозные муки и сомнения.

Такова была эта личность, все еще сильная и могучая, несмотря на свои 50 лет, сохранившая самую обширную память, какую когда-либо мне случалось видеть, светлый ум, веру в народ, какую-то высокую терпимость и такое любящее христианское сердце, несмотря на самую суровую каторжную и бродяжескую жизнь!

Кто знает, может быть, это была самая богатая сила, самая даровитая личность из всего русского простонародья, целую жизнь искавшая света и спасения! Здесь ли место подобным натурам? Невольно задумывался я. И мне рисо­валось, каким бы преданным, любящим свое дело мог быть молодой скопец Иван в какой-нибудь сельской школе, а Лаврентий Федоров с этим пытливым умом, с этим вселен­ским горем за народ, с этим самородным гением!..

Такие-то люди встречались иногда в старом русском остроге. Из всех этих тюремных жителей, говоря чисто­сердечно, мы не могли бы указать на окончательно бессер­дечных и неисправимых злодеев. Все эти люди в старой тюрьме жили довольно мирной жизнью, руководствова­лись обыкновенными отношениями и были в своей общи­не обыкновенными людьми. Встречая бродяг, каторжных и разбойников, нам не удавалось слышать хвастовства и оправдания всякому злодеянию. Старые каторжные и бро - дяги постоянно оговариваются, что хотя им и случалось воровать и грабить, но от «загубления души Бог избавил». В то же самое время нельзя безусловно утверждать, что­бы в самых озлобленных из преступников не проявлялось человеческое чувство.

Мы старались себе припомнить таких преступников и все-таки не можем указать, в каком бы из них выказыва­лись окончательная бесчувственность и вполне злодейская натура. Были у нас каторжные, подобные Я**, который от­личался множеством преступлений. Самый взгляд этого человека был холодный, оловянный, как будто бесчув­ственный; если бы этот человек зашел среди ночи к кому- нибудь в комнату, то последний, казалось, в одном бы этом ледяном взгляде прочел: «нет пощады!»; между тем мы видели, как этот человек мирно и весело толковал со своими приятелями, смеялся искренним смехом; ему до­ступна была дружба и даже любовь, за которую он посто­янно платился, так как, убегая из тюрем, являлся к своей любовнице, где его постоянно и ловили.

Был у нас Калина, известный каторжный, также за­мечательный убийствами; но и это был смелый, отважный парень, презиравший опасности, но любимый в среде то­варищей. Припоминаю я и Василия Тарбагана, тупого и ограниченного мужичонку, который был, как говорили, убийцей даже своих бродяг: в его бабьей фигуре не было ничего устрашающего, но он сохранял тупую упругость, был бесчувствен по тупости и едва ли даже понимал всю тяжесть своих злодеяний. Казалось, это был самый анти­патичный тип; он даже бывал где-то палачом; но мы ука­жем ниже, что и в нем могли пробуждаться, хоть на мину­ту, человеческие чувства[118].

Рассказывают много про разбойника Коренева, как про настоящий тип злодея. Г-н Достоевский получил при виде его самое дурное впечатление (61); г-н Максимов описывает этого разбойника хвастливым и бессердечным убийцей[119]; но посмотрите его биографию, и вы увидите, что этот человек плакал, когда приятель, каторжный, ока­зал ему помощь в дороге[120]; в остроге собратья-арестанты видели в нем иногда великодушного товарища и рыцаря[121]. Было же, значит, и у этого человека чувство!

И что же тут удивительного: не может же человек быть постоянным зверем, даже среди своих товарищей. Престу­пления этих людей совершались, вероятно, все-таки в кри­тических обстоятельствах, в критическую минуту жизни;

в остальное время жизни они были людьми; человеческие чувства, остатки сердца видны были и у них.

Ведь иногда подумаешь, подумаешь, да и скажешь: да полно, есть ли совершенно-то бессердечные злодеи в человеческой породе?.. Мы, по крайней мере, не беремся отвечать на этот вопрос положительно.

ИСТОРИЯ ЭТАПНОГО СТРАНСТВИЯ ОБЫКНОВЕННОГО СМЕРТНОГО

(Из записок беспаспортного)1

Этапное странствие простого смертного начинается очень просто. Сначала я был приведен в тот прекрасный дом, который называют замком, но который жильцы его величают «чертовиком» и «адом кромешным». Здесь я должен был провести день до высылки по назначению, а на ночь заперли меня в маленькой комнатке.

Это была бессонная ночь. Какая-то глупая, сенти­ментальная тоска охватывает человека, в первый раз по­павшего из вольного мира под замок. Рисуются в вооб­ражении какие-то контрасты, копошится зависть, кипит злоба. «За что же, за что же?» - стучит сердце, а потом снова бессильная, жгучая тоска.

Сборы мои были не велики. Наутро снабдили меня двумя рубахами, зипуном с ярким клеймом, котами, т. е. обувью, и каким-то обширным, как лохань, треухом. При­знаюсь, когда я облекся в этот неуклюжий халат и треух, во мне что-то съежилось: я смутился. Я почувствовал себя разобщенным с остальным миром и ощутил себя как буд­то виновным: это платье наводит чувство стыда и позора.

Я понял, что в таком костюме одно что-нибудь: или человек чувствует себя убитым и раздавленным, или из оскорблен­ного самолюбия в нем разовьется бесконечное презрение к толпе, которой он выставлен напоказ.

С десяток человек нас отдали под конвой трех ин­валидов; это была обыкновенная инвалидная команда, имеющая самый жалкий вид. Обдерганные шинели, обо­рванные лацканы, худенькие, бракованные, сползающие с бедра портупеи, старые, дребезжащие ружья. все это крайне убого. Но и эта команда нам казалась грозной: ру­жья ее были заряжены; солдаты бодрились перед началь­ством, а их испитые и изношенные лица старались хму­риться. Послышалось: «Задние, заряди ружья! Марш!» - и мы потащились по пыльному городу.

Слава Богу! Вот зазеленели и кусты. Только тогда мы оправились и заметили, что лица нашей стражи вполне до - бродушны, а скоро увидели, что они «homo sum», их чело­веческие сердца не лишены человеческих слабостей. Дав­но уже около партии бежала какая-то бабенка с узелком, провожая пересыльного мужа-мещанина. Выйдя за город, она то и дело справлялась о чем-то у солдат. «Погоди еще: вот отойдем к леску!» - сообщал ей унтер. Наконец, по­дошли и к леску; мы остановились, и баба закопошилась в узелке с пирогом; тут же она вынула посудинку, налила солдатам, потом мужу, отерла слезы, поцеловалась и по­клонилась мужу в ноги. Инвалиды выпили. Это и было «nihil humanum».

Сердца инвалидов открылись. Я вовсе не имею наме­рения смеяться над этими людьми: это добрый старый тип, в котором сформировалось много комичного, но и много добродушного. В этих кривых, кособоких, удрученных ста­ростью и крепкими напитками воинах мы часто встречали неподдельное участие и искреннее человеческое чувство. Это были отживающие «могикане», и на других трактах мы встретили уже новых.

Маршрут, предстоявший мне, был не совсем обыкно­венный. Целью была Архангельская губерния.

Благодаря патриархальности, которая сохраняется в отдаленных захолустьях, мы шли довольно свободно. Исчез город со своим официальным видом, с громадным каменным замком в пыльной дали, и теснящее чувство оставило нас. Раскинулись широкие пашни, ярко-зеленые, облитые горячим светом солнца; каждый кустик, каждая травка трепетала жизнью в воздухе; весело бился жаворо­нок; свежий воздух обвевал лицо, грудь. Этот свет, этот воздух, эти яркие колориты обдавали так щедро, после темноты и духоты, что голова кружилась. Зелень казалась ярче, небо синее, воздух прозрачнее; слаще звучала песня лесной птички, и сердце трепетало от полноты впечатле­ний. Мы вступили в темный лес; дохнуло прохладой, те­нью, и нервы отдохнули после ослепительной картины и первых впечатлений. Кругом глухо шумели высокие ели и сосны; старые мхи под ногами: торжественностью и поко­ем веяло здесь. С узенькой дороги мы разбрелись в сторо­ны и незаметно разошлись по лесу. Лес становился гуще. Вековые темные деревья уходили ввысь и старчески пока­чивали головами; громадные колоды громоздились около жилистых корней. Я очутился в трущобе невидимым; «Я один, я свободен!» - шевельнулось во мне на миг, и эта иллюзия была обольстительна. Вероятно, это же чувство охватило и других, и вдруг перешло в шумную радость: молодые наши спутники запрыгали, как молодые олени. Между деревьями, все далее и далее, началось ауканье, крик; изредка мы показывались друг другу и снова исче­зали в глубине леса, а между кустами порой высовыва­лись добродушные старческие лица инвалидов, беззабот­но беседовавших, поддергивавших несчастные портупеи и несших дребезжащие старые ружья. «И неужели эти люди кого-нибудь могут удержать? Ведь теперь мы мо­жем бежать: мы почти свободны», - думалось мне. Но тут снова мелькнули на дороге доверчивые, смеющиеся и нюхающие табак старцы-конвоиры, и я подумал: да спра­ведливо ли платить за снисхождение изменой? Да и кому, куда бежать? И я припомнил тысячи случаев и десятки рассказов о препровождении партий по Сибири. Тысячи народа проходят ежегодно на каторгу с этими убогими командами, и бегства все-таки составляют исключение; за Байкалом можно видеть, как десяток казаков с заржав­ленными пиками едет за толпой, растянувшейся от стан­ции до станции; эти люди часто сами несут кандалы в мешках за плечами; они за две версты до этапа кидаются в перегонку, чтобы поскорее разобрать места в тюрьме. Старые этапные офицеры всегда доверяли преступникам и полагались на их честь, и что же? Арестанты платили за маленькие льготы полным ручательством артели, они сохраняли договор и сдерживали его свято. Конечно, же­лающих бежать ничто не удерживало, но побеги делались только у командиров, которыми арестанты были особенно недовольны. Доброта и снисхождение подкупают челове­ческое чувство, а за порядок ручается общественная сила, гораздо больше действительная, чем самый строгий кон­вой. Тайной этих человеческих мотивов обладали иногда старики; как практики они, конечно, натолкнулись на них случайно. «Да и куда бежать русскому человеку? - дума­лось мне, - да и далеко ли он убежит?.. Даль-то какая! Ширь-то какая! И прежде, чем доберешься куда-нибудь, сколько раз тебя поймают!» И вспомнил я слова бродяг, которых много видал; все они говорили: «Шляемся мы только временно; поболтаешься немного на воле, а даль­ше княжеской поскотины не уйдешь!» Это их поговорка и убеждение. Некуда уйти русскому человеку, да и незачем, потому что в другом месте ему делать нечего. В Киргиз­ской степи он делается киргизом-парией, каких видели на Черном Иртыше; в Коканде и Бухаре - он становится жалким кокандцем, какими делались пленные солдаты;

на Западе он умрет с голоду, потому что ему не под силу кипучая, деловая жизнь Европы. Вспомнил я и наших юношей-эмигрантов, бегущих с Запада назад в Россию.

На ночь мы отдыхали в крестьянских избах на про­селочных трактах. Мы встречали там мирные, патриар­хальные семьи, живущие своей хозяйственной, общинной жизнью. Те же деревенские хижины, примкнутые задом и передом друг к другу; навозные кучи; запах сена и ржи. Я заметил одну перемену в этих деревнях: меня поразила улица, где между десятью домами я нашел пять маленьких кабачков. Это было только что после дозволения вольной продажи вина и в сезон дешевых патентов. Домохозяева не сидели в этих кабачках, но держали их как побочную отрасль хозяйства. Торговля дробилась чрезвычайно, до индивидуальности.

Наряду с бедными деревнюшками рисовалась, как всегда, широкая природа. Роскошные виды открывались по берегам рек; то высились цветные горы с пашнями на отклонах, то темные леса, уходящие вдаль, долины, затягиваемые бледным туманом, откуда слышится сме­шанный крик птиц. Проходим, и резко вырисовывается какой-нибудь рельефный пейзаж - черная пашня, залитая розовым огнем заходящей зари, и резкие, темные силуэты боронящих верхом крестьянина и крестьянки; она сделала полуоборот, и красное яркое пятно легло на ее щеке. Ве­череет. Мошки и комары вьются круглым облаком перед глазами; выступает темная, меркнущая зелень; широкая, мохнатая тень ели поматывает длинными руками; кру­гом мрак и немая тишина ночи, и вдруг громадный костер около поскотины, освещающий белую голову лошади, об­махивающейся хвостом, и за ней фигуру седого старика и кудрявого мальчика. А там сонная деревня с пиликающим огоньком около кабачка, неясный крик, отдаленный говор и тень, пробежавшая по огороду. Все это так знакомо! А днем опять пылающая пашня под жгучими лучами солн­ца, вьющаяся дорога, небритые лица инвалидов, облива­ющихся потом, крестьянская скрипучая телега, везущая арестантские мешки. Убогий, отрепанный ямщик идет подле несчастной клячонки с веревочной упряжью. Мы идем подле и тоже не смеем сесть, хоть облились потом. Больно худа лошадь, больно отрепан мужик, так что смо­треть жалко. Ему тяжела и эта повинность: у него теперь работа стоит. Ну, вот и колесо на грех расклеилось. Не знаю, кто был жальче в этой картине - мы, или он, или конвой?.. Ничего тут не разберешь!

Прошли заштатный городок, где сменили команду. Здесь мы остановились у маленькой инвалидной казармы, где провели день. Команда куда-то временно выбралась. Подле казармы в прихожей я заметил маленькую отго­родку с хилой дверцей, в половину человеческого роста, с тусклой надписью: «Карцер». Она была меньше двух ша­гов ширины и шага три длины; сор, сметаемый отовсюду, покрывал пол. Сюда сажали проштрафившихся и пьяных инвалидов. Стало быть, есть еще худшее помещение, чем то, которое мы испытали. Пришел полупьяный одногла­зый писарь, вызвал какого-то Ергунова, посмотрел на нас свирепо и таинственно пописал Бог знает что в бумагах. Когда мы ушли, я попросил инвалида показать списки. Это было короткое обозначение об отправке такого-то до такого-то города для путеследования туда-то; затем под­робный список вещей казенных и своих. Сколько граф, сколько подробностей! А между тем из рук того же пи­саря вышли списки уже измененными. К моему удивле­нию, я увидел, что мы отправляемся из города Мышина в город же Мышин. Вот те и раз! Сами фамилии были ис­кажены. Черемухин стал Четвертухиным, потом Шерепи- хиным, далее по тракту он стал Шипишкиным, а потом Шишкиным. Это одна из самых скверных сторон нашей патриархальной распущенности. Ей всегда присуща не­брежность, а между тем при нашей бумажной системе от одной описки часто зависит будущность людей. Сколько может быть недоразумений и несчастий из-за этого вра­нья! Впоследствии я узнал, что арестанты нередко пере­сылаются совсем не туда, куда следует, а один солдат по ошибке прогулялся до Астрахани, а потом оказалось, что его надобно переслать в Архангельск.

- Помилуйте, - говорит иногда арестант на дороге, когда перестает уже узнавать свою фамилию даже по со­звучию, - я не Шишки, а Черемухин.

- Толкуй! - отвечает скептически смотритель, зная, что нередко арестанты пускаются на всякие штуки.

- Я не туда следую, а туда-то! - говорит арестант.

- Нечего говорить! Мы сами знаем: у нас доку­мент налицо.

Но если бы и началось на дороге разъяснение недоразу­мения, то нужно посылать справки в отдаленнейшие губер­нии, к месту отправки, а человек безвинно просидит полгода и более в тюрьме. То же самое случается и за потерей от­дельных списков при разборке их писарями. Поэтому я по­нял, что вся судьба наша была в руках полупьяного писаря и что его безграмотность или лишняя чарка могут заставить нас сделать лишних тысячу или две верст. Такие малые при­чины у нас на Руси ведут к большим последствиям!..

На границе одной сибирской губернии нас встретила большая река. Она выбежала из-за зелени, широкая, раз­дольная, с нежной голубой далью, с белыми облаками, проносящимися в глубине. На обрывистом берегу соби­рается переправляться цыганское семейство, с телегой, запряженной громадными волами, на которых облоко­тился старик цыган в белой войлочной шляпе, с прядями черных и седых волос, нависших на смуглое лицо; подле него стройная девушка с пылающим румянцем, с черными широко открытыми глазами, смотрящими вдаль; кругом маленькие, курчавые дети. Эта группа под ослепительным солнцем была как будто выхвачена с итальянской картины. Широко и свежо чувствовалось на этой реке; простором и свободой веяла природа. Перевозчики, однако, торопились перевезти партию. Конвой брякал своими старенькими ру­жьями и тоже торопился отделаться от нас; ему, конечно, было выгоднее поскорее сдать партию и сложить с себя ответственность. Всем мы были в тягость!

Наконец, паром отделился от берега под тихий плеск воды. Нас унесло в эту синюю, загадочную даль. Какая-то грусть охватила меня в виду будущего. Чего-то придется еще изведать в этом дальнем пути? А течение все беспощад­нее отделяло от прошлого и куда-то несло.

Я взглянул на берег; там все еще стояла молодая цыган­ка и смотрела на нас грустно своими большими глазами.

Кончилось наше патриархальное странствие с стары - ми инвалидами. В последний раз накануне мы ночевали в деревне, где добрая бабушка кормила нас масляными лепешками. Наутро мы вошли в городскую тюрьму. В этом городе мы попали на главный этапный тракт в Си­бирь, в который, как в широкое русло, текли все побочные этапные дороги. Перед нами открылся громадный пере­сыльный замок одной из восточных губерний. Когда мы вошли во двор, то были поражены шумом и массой охва­тившего нас народа. Это было то же впечатление, какое испытываешь в первый раз, попадая на дебаркадер (62) петербургско-московской железной дороги: сколько тут разнообразных сцен, людей, и все это мелькает так бы­стро, что не успеваешь запечатлеть их. Остается в голове только какое-то смешение цветов, образов и бесконеч­ного движения. Такое же впечатление производит и пе­ресыльный замок. В этом остроге соединялись партии, шедшие в Сибирь и идущие из Сибири; кроме того, тут были люди, сошедшиеся с разных побочных трактов. Все эти люди были самого разнообразного происхождения. В этой суетившейся толпе видны были и черкесы в больших папахах, смуглые, загорелые, с вращающимися зрачками, черкешенки в чадрах, грузины в высоких шапках; флег­матические эстонцы в зеленых куртках, клетчатых пан­талонах и с фарфоровыми трубками, казанский татарин с грязной татаркой, ярославский мужик в поддевке, чере­мисы, цыгане в ярком отрепье, евреи, чухны и лица в не­мецких сюртуках; затем двигались целые толпы безраз­личного серого народа в арестантских кафтанах; вдали, на другом дворе, видны были еще более серые и уродли­вые люди в треухах и разношерстных куртках из черного и серого сукна, и там, как в аду, гремели цепи: это было отделение каторжных. На дворе, когда я прохаживался, мне бросилось в глаза несколько фигур. Встретился мо­лодой армейский офицер в военной шинели, ссылаемый за растрату сумм: он взял с собой любимый скарб, запа­ковал ружье и был теперь совершенно спокоен, разгули­вая по двору. Подле него была молодая жена - одно из тех простых добрых созданий, которые следуют покорно за любимым человеком и переносят всякие лишения; она со­вершенно примирилась со всеми неудобствами острога. Далее прогуливался какой-то граф или называвший себя венгерским графом, но в сущности француз из Петербур­га, принадлежавший к обществу аферистов, распростра­нявших фальшивые ассигнации; сухой, во французской визитке, в пледе и в черкесской папахе, он сосредоточенно гулял по двору и что-то бормотал: говорили, что он поме­шан. Он шел на каторгу, но не верил и все силился подать куда-то прошение об освобождении его. Тут же, между разными дворянами, терся бойкий и разбитной детина высокого роста с красивым и выразительным профилем, бойко сыпавший словами, поминутно поминавший о Мо­скве и вставлявший французские бон-мо: это был истый бель-ом, личность из тех бойких франтов, какие живут на содержании старых барынь, чрезвычайно развязно ведут себя на общественных гуляньях, распоряжаются в буфе­тах как дома и постоянно лезут всюду, где есть толпа и шум. Но в каком печальном виде был теперь этот франт! На нем был долгополый кафтан, коты; платье, как видно, было в дороге проедено, но он объявлял, что «все укра­ли» - остался только клеенчатый картуз. Однако бель-ом не терял ни присутствия духа, ни манер, ни развязности. Скоро я его увидел толкущимся около кухни с каким- то горшком, когда он громко кричал: «Это - черт знает что! в семнадцати острогах бывал, и только здесь нахо­жу, что ужина недостало!» Он протестовал, как и везде. В Сибири он далеко пойдет при своей юркости. Местами встречались другие фигуры: сухая старая немка с кисе­том, небритый чиновник, помещик, какой-то камердинер, выдававший себя хоть не вполне дворянином, но все- таки обер-офицерским сыном. «Вы не знали на Большой Морской дом князя NN?..» - к кому-то приставал он с во­просом. Далее теснились уже мазурики, воры, бродяги, солдаты и всякий простой люд. Около служб был крик, давка, брань; тут таскали дрова, ведра, ушаты, щи и об­ливали ими друг друга; в остроге была теснота страш­ная; народу скоплялось с прибывающими партиями из Перми до 2 000 человек. Камеры были завалены народом; дворяне теснились в подвале; спали вповалку - и сухая немка-гувернантка, и бель-ом, и молодой офицер с же­ной: разбирать было некогда. Для простого народа, не умещающегося в камерах, поделаны были какие-то лари на дворе. После шума и трескотни я залег в тесной под­вальной камере с тяжелой головой, но шум не унимался и ночью. Я взглянул в окно и увидел бездну арестантов - вероятно, разных служителей и хлебопеков, которые ви­сели на белых стенах острога, прилепившись к решеткам женского отделения. О, любовь, всегдашняя романиче­ская спутница людей, ты и здесь?!

Предстояло путешествие по новому, только что ре­формированному, главному тракту; мы уже прислушива­лись к рассказам тех, которые проехали по нему. «Везут на тройках, скоро, хорошо, да вот имущества не позво­ляют больше 20 фунтов везти по арестантскому положе­нию», - жаловались дворяне. «А у меня, сударь, ящик с иконами!» - горячился помещик. «Нам на железной до­роге, - говорили другие, - запретили ящики брать и само - вары, а так как мы не были предупреждены, то пришлось их бросить, потому что поезд не ждал, а отдать некому». «И как эти самовары пошли кидать - ужас! Вдребезги-с!» - подхватывал энергический бель-ом в длинном кафтане: «Это не совсем удобно: для простых колонистов, отправ­ляющихся в Сибирь, идти без всякого имущества, разо­ренным: плохие задатки для оседлости!»

Нас разбудил в 5 часов утра громкий голос: «Вставай­те, молодцы!» Пред нами стоял новый, реформированный конвойный, красивый молодой солдат в белой щеголева­той рубахе из парусины, с револьвером за поясом, шашкой и свистком на перевязи, в высоких с красными отворотами сапогах. «А-а, вон они каковы щеголи!» - сказал я себе. Посадили нас в большую телегу по четыре человека, ноги в середину телеги; остальных арестантов скрепили сталь­ными, легкими браслетами (наручнями) и связали цепоч­ками с замком; мне удалось сесть со спутниками из дво­рян, и это спасло меня впоследствии от многого, что я мог испытать. Раздался свисток, и поезд двинулся. Конвойный сидел на каждой телеге лицом к арестантам. Несколько те - лег мчалось быстро в клубах пыли; приходилось делать по две и по три станции в день; на ночь останавливались на этапах. По дороге нам встречались поезды, идущие в Си­бирь, - длинный ряд телег с запыленными пассажирами самого разнообразного свойства. Поезды обменивались свистками. Из телег высовывались разные лица и фигу­ры: серые кафтаны мешались с полушубками, с рубахами, треухи - с ермолками и картузами; были телеги с мате­рями и грудными детьми; высовывалась и голая нищета, и разрушенное довольство. На лицах отражалась забота, утомление, - местами тоскливый взгляд назад, в других местах какая-то оживленная беседа и смех тех, кому не­чего жалеть, нечего терять; в одном поезде мы встрети­ли телегу дворян с семействами, ссылаемых по участию в громком деле о фальшивых сериях.

Встреча была рано утром. В шубках с бобровыми воротниками, забрызганных грязью, в помятых модных шляпах поднялись одутлые и утомленные лица из-за по­душек. Вид их был измятый, растрепанный, точно у про­снувшихся игроков, потерявших накануне все, что они ставили на карту. Таково было впечатление, оставленное ими. Когда на обширные этапы прибывала партия, про­стой народ начинал выбивать пыль из рубах и потом стекался к огромному чану обмываться. Скоро двор на­водняли торговки и усаживались в ряд с провизией - с дешевыми яичницами, щами, молоком и прочим, которые разбирались арестантами. А затем препровождаемых за­пирали до утра. В 5 часов опять езда. Поезды мчались в порядке: везде, как видно, строго соблюдались правила; на стенах этапов вывешены были объявления, что для арестантов дозволяется продавать припасы по самым де­шевым ценам местными жителями, которые допускаются к торгам. Все приноровлено; не было распущенности, и конвой был строгий. Однако на одном этапе, где съеха­лась встречная партия, подошел ко мне арестант.

- А что, здесь водку через кого достают? Вы ведь ехали с здешними конвойными, - спросил он.

- Да будто бы здесь можно? Помилуйте! Тут такие строгости!

- Ну, вот еще! мы на той станции доставали сколько угодно.

Иллюзии мои начали рассеиваться. Скоро на каком- то этапе оказалась продающей припасы унтер-офицерша, с полной монополией, а на место дешевых съестных при­пасов продавали корольки, конфекты, орехи, бронзовые запонки, кольца и все неподходящее, но необходимого не было. Открывались и другие стороны, и замелькала старая подкладка. В одном месте мы встретили громадный поезд ссыльных в Сибирь, отправкой которого распоряжался юр­кий и распорядительный офицер. Он постоянно горячился.

Перед нами стояли телеги, покрытые головами, как арбузами.

- Вон там не хотят внутрь ноги складывать, ваше бла­городие, - докладывал молодой унтер-офицер.

- Ах они, канальи! - офицер кидается к телеге.

- Вы кто такие? - слышится визгливый голос, - вы зна­ете ли, кто вы такие? Вы все - выброшенная дрянь, все, все!

Энергичная рука, подпрыгивая, начала шлепать арбу­зы подряд. Офицер был живчик и исполнен сознания своих обязанностей. Он сел на облучок и возвращался с возвратной партией на свой этап. Одет он был по форме, с револьвером и свистком, и поминутно распоряжался за унтер-офицера. На большой торговой дороге постоянно встречаются обозы. По правилам, по знаку свистка, они должны сворачивать с дороги, но ямщики не всегда могут это исполнять: обыкно­венно обоз останавливается, но лошадей отвести в сторону не имеется возможности. Энергичный офицер свистит вме­сте с унтер-офицером. Обоз останавливается; мужик отво­дит передовую лошадь; остальные суетятся.

- О, канальи! Долго ли вас учить? - вспыхивает живчик- офицер и, схвативши бич у ямщика, мчится к обозу. - Зачем нам даны свистки! - вопиет он, поражая направо и налево.

Унтер следует за начальником и разгоняет лошадей, которые кидаются в разные стороны. Неприятель рассеян; обоз представляет необозримый хаос. Ямщики спасаются большей частью бегством или закрываются рукавицами и редко вступают в борьбу, стараясь иногда только отнять бич. Сонных особенно чувствительно задевают на телегах; на одной станции высокий, с седой бородой ямщик схва­тился в борьбу с унтер-офицером, вооруженным бичом.

- Я сам кавалер. отставной. я буду жаловаться! - кричал он.

Это была единственная оппозиция, какую я помню.

Битвы повторялись нередко. Эти выходки показывали, что нравы старых деятелей и старые привычки еще отзыва­лись и в новых деятелях.

У нас так заведено: если строжиться, так строжить­ся; середины не существует. Поэтому от самой голой рас­пущенности легко переходят к произвольным строгостям. На такие мысли наведен я был встреченным на дороге замком П., в котором существовали самые строгие поряд­ки. Недавно только в этом остроге был бунт, а потому его особенно подтянули. Самый бунт, как говорят, произошел оттого, что после некоторой свободы, усвоенной арестан­тами, вдруг прибегли к строгостям, к запиранью на замки. Подобное распоряжение принято было за каприз смотри­теля и за утеснение; произошел протест, следовательно, - бунт. Это отсутствие постоянных правил, эти постоян­ные колебания тюремного начальства и заключают в себе корень всех недоразумений и бунтов.

Мы пришли в замок, когда его уже усмирили и введе - но было множество строгостей. Громадный острог с ты­сячью или более людей был отдан в распоряжение отстав­ному унтер-офицеру, отличавшемуся только выправкой и чистыми пуговицами. Обыски происходили ежедневно; арестанты не выходили из-под замка по суткам; мелоч­ность была страшная: чтобы купить калач, надо было брать записку в конторе острога на пропуск. Распущен­ность или чрезмерная строгость по произволу - это черта чисто русская, оставшаяся от старых наших воззрений. В немецкой тюрьме, даже в самом строгом пенитенциарии, вы не найдете отступления: все по правилам; нет там па­триархальной простоты, нет доброты, пожалованной слу­чайно, из милости, но нет и излишнего утеснения сверх правил, нет произвола. Вы знаете, чего можете требовать и чего не можете; вас ограничат, но не утеснят сверх за­кона. Встречая же распущенность, вы начинаете снача­ла благодушествовать и благословлять патриархальный порядок. Часто, входя в какой-нибудь острог и видя, что все мирно гуляют, все покуривают, вы считаете это дело обыкновенным и дозволенным; вынете и вы папироску, но вдруг подвертывается смотритель, какой-то истрепан­ный, старый чиновник.

- Ты что стоишь с сигаркой? Ты кто такой! Арестант!!! Я тебя скручу! Пошел в камору!..

Вы упали с облаков; вы унижены, оскорблены вслед­ствие вашего недоразумения. Вы поняли, что вас не только ограничат при случае, но и скрутят, да и скрутят-то черес­чур. У нас везде вкоренилось убеждение, что когда отдают кого-нибудь в подчиненные, то начальник может с ним все сделать, что угодно, - «и дуги гнуть, и лучину щепать». От­того горячий этапный треплет арестантов по щекам с пол­ным сознанием своего права. Заведующий на пароходе отправкой арестантов начальник недавно еще при нас от­правлял партию. Отправлявшиеся на арестантской барже дворяне хотели обратиться к нему с просьбой об отведении им особой каюты. Просьба их, может быть, была тут не­уместна, но совершено законна. Один из препровождаемых дворян начал так: «Извините, господин полковник, на осно­вании статей.» - «Без статей! - загремел начальник, - го­вори без статей: что нужно?» - и затем пошла гроза.

«Без статей»! Это - общий вопль рутинеров по всей России. Без статей!.. как будто это не величайшее оскор­бление закона! И ежели часто подобный произвол прак­тикуется на простом вольном человеке, то что же остается ожидать арестанту? По взгляду старых служак, с ним все позволительно - все, даже самое несправедливое. Сколько раз я слыхал в тюрьмах жалобы арестантов начальству на дурную пищу, на излишние стеснения:

- Ваше высокоблагородие, от этой прижимки нам жизнь не в жизнь! - говорят они.

- А кто же вам, милые други, велел попасть сюда! - отвечает он. - На то и тюрьма, чтобы худо было!

Пренаивное смешение понятий образовалось в этих головах. Они охотно по собственному произволу усугу­бляют меру законного наказания, не допуская ропота на том основании, что они начальники, и в то же время за­бывают, что мера наказания назначена законом, что они сами только подчиненные и что, следовательно, не их дело рассуждать, за что попал и кто велел. Этого самородным философам не рассудить вовек.

Старые воззрения на бесправность арестанта глубоко впитались в наши нравы. «Ты кто такой? Арестант!» - слышат постоянно заключенные. С грустью приходится задуматься, что эти нравы могут проникнуть и в новые тюрьмы, и тогда ни чистота помещения, ни новые здания, ни новая обстановка не помогут делу. Когда на арестанта - все равно, при пенсильванской или осборнской системе, - будут кричать: «я тебя выпорю!» да «в дугу согну!», - дело останется в прежнем положении.

Нам пришлось предпринять водяное путешествие по Волге, и ежели капитан Гулливер путешествовал в клет­ке, то мы странствовали в курятнике. В самом деле, ежели вы видели с высокого берега Волги сзади пассажирского парохода баржу, покрытую сверху проволочной сеткой, то она должна была наверное напомнить вам «курятник», как ее и называют арестанты. Новая арестантская баржа име­ла крытую палубу, обнесенную легкой, но крепкой сеткой; внутри ее были три каюты для препровождаемых людей, наверху каюта офицера и службы для команды. Как ни уютно было все устроено, но каюты ломились при пере­возке больших сибирских партий. В них было два яруса коек или деревянных выкрашенных нар, между которыми тянулся маленький проход. Шум, звон кандалов постоянно гудели кругом. При постоянном наплыве грязного народа, при сырости, развелись мириады блох, которые не позво­ляли ночами ни на минуту уснуть. Еще хорошо, что днем люди выпускались на палубу. Здесь мы посматривали на вольный мир сквозь вуаль проволоки; вольный мир и за этой вуалью был хорош. Рисовались плывущие красивые берега, то утесистые, то утопавшие в зелени; мелькали сады, качающиеся на волнах рыбачьи лодки, лепящиеся по берегам деревни, голубая даль воды и летняя синева неба с тающим белым облаком - все было обольстительно. Впереди бойко бежал красивый зелененький пароход, вы­кидывая белые клубы дыма. Я вспоминаю и свои прежние странствия на этом пароходе, вижу издали как будто знако - мую публику. И изящный помещик в 1-м классе с серебря­ным несессером, занятый постоянно бритьем и переменой рубах, и купец около буфета с дешевой сигарой во рту, и немка-гувернантка, и черный грузин около смазливой гор­ничной, и мечущийся отец-дьякон в широкой шляпе, ко­торую беспрестанно прожигают падающие уголья. Видно, как там кипит жизнь: смех и веселье долетают оттуда. Сот­ни сцен и лиц возникают в памяти. Но вот пароход под­бегает к пристани, и арестантам надо идти, по правилам, в трюм, который запирают железной дверью.

Теперь приходится смотреть только в маленькое око­шечко. Волжские пристани, как известно, красивы, но те­перь они еще более привлекательны. Вот широким амфи­театром раскинулся городок, путающийся в ярких зеленых садах над голубой, светлой рекой, и все это залито осле­пительным светом. На берегу стоит какая-то группа моло­дежи и разряженных женщин в цветах и летних шляпах; рядом молодой медико-хирург в белом кителе детски сме­ется, показывая свои перламутровые зубы. Сколько здесь света и жизни! Как хорошо живется в это лето! На берегу между тем высыпали пассажиры. Я просовываю свою го­лову в окошечко и нахожу, что она пролезает с плечом: это психическая страсть заключенного пытать выходы, хотя и без всякой цели.

Застучал пароход, и мы, вдали от взоров публики, опять выползли из трюма. Новые картины берегов мелька­ют сквозь темную сетку. На барже стоит этапный офицер, молодой, солидный человек из новых, и разговаривает с каким-то дворянином.

- Теперь у нас все новое: баржа превосходная - трид­цать тысяч стоила; люди у меня все с револьверами, трезвые, на подбор; служба у нас легкая. Да теперь все изменяется-с: вот земство введено в нашей губернии.

Офицер, как видно, был прогрессист, и я приготовил­ся выслушать парламентский спич, но, как нарочно, под­сунуло унтер-офицера сообщить, что какие-то арестанты не идут в каюту.

- Ах, канальи! Вот я им покажу.

Молодой человек быстрой походкой побежал к корме. На другом конце баржи послышался энергичный крик и треск, похожий на разбивание пистонов.

- Ну что с таким народом поделаешь! - говорил, воз- вратясь, раскрасневшийся молодой человек, - впрочем, я их мигом усмиряю; у меня народ надежный, да я и сам опыт­ный человек, - важивал целые партии от Казани: подтянешь их, знаете, к цепи.

Я не стал даже слушать офицера.

- Я знаю, как с этим народом делаться! - говорил мне раз очень молодой и добросердечнейший юноша из кадет­ского корпуса, - у меня кто забунтует во время дежурства, - я и прикажу его связать калачиком: небойсь, присмиреет!

И юноша веровал в действительность своего «калачи­ка». Когда ограничили употребление телесного наказания и рукопашной расправы, у нас появились взамен «калачики», крепкое сковывание, «колодки», «карцеры» и т. п., в кото­рых люди, привыкшие к розге, искали замены.

Когда наступил вечер и по тихой реке разлилась широ­кая заря, а на пароходе высыпала публика, военная команда на носу баржи составила хор с бубном и разлилась веселы­ми песнями. Это составляло немножко резкий контраст с грустными пассажирами баржи, но зато была истинная лю­безность для парохода.

- Вот у меня, - говорил прогрессист дворянину, - по­смотрите, какие молодцы: они у меня и рыбу ловят по пути, и хор я из них составил, и на пароходе они выгружать по­могают, - словом, что хотите.

Был блестящий и светлый день, когда мы подплывали к Нижнему. Летнее солнце особенно роскошно блестело; на берегу красовались деревни с чистыми постройками, издали напоминая то швейцарские домики, то голланд­ские живописные мызы; река была загромождена сотнями барок и барж, подошедших к ярмарке. Мы долго лавиро­вали между ними, пока пароход наш не подбежал к при­стани, уставленной другими веселыми пароходами. Вид пристани и города был праздничный. На палубе парохода суетилась разряженная, аристократическая публика. Все это было оживлено, весело гудело.

Длинным рядом, окруженная конвоем, с глухим зво­ном кандалов и с мешками за плечами, двинулась наша партия. Это были люди в грязных рубахах, в пыли, в грязи, покрытые заклейменными кафтанами. Я взглянул на них и вспомнил выражение: «Они имеют что-то злодейское». Еще бы: после стольких бессонных ночей и расписанные такой грязью! Я шел таким же оборванным в средине тол­пы, и во мне что-то неприятно щекотало. Тяжело ведь идти среди улиц большого города, среди массы свободно­го народа с клеймом! С этим даже преступник не может примириться: он злобствует. Я все еще не мог отвыкнуть от мысли, что на нас смотрят, ругаются над нами. Но на самом деле на нас никто не смотрел. Лица так же смеялись и улыбались: все были так полны самодовольства. Мы проходили мимо элегантных пассажиров парохода, и нас не замечали. У великосветской публики не открылся даже ни разу кошелек, чтобы бросить монету проходившим ни­щим женщинам с голыми детьми. За партией заковыля­ла какая-то уличная торговка и подала копейку ребенку... У этих людей есть еще сердце!

Солнце приятно светило только для более счастливых, но оно беспощадно жгло ссыльных. Когда поднималась партия на набережную с мешками, с людей лил пот градом, жажда томила страшно. После всего этого нам пришлось под жгучим зноем еще просидеть часа два около пересыль­ного этапа. Молодой офицерик, очень элегантный на вид, ни за что не хотел принимать партию, так как по счету у аре­стантов не хватало казенных вещей. Дело это было очень обыкновенное. Некоторые арестанты говорили, и не без основания, что они не получили всей одежды, записанной в арматуру (63); иные, может быть, проели ее при бедности, иные оборвали, а обувь часто кидали за негодностью: имен­но так поступил и я со своей. Молодой формалист долго сердился, обещал обо всем донести начальству и наконец решился вытребовать препровождавшего нас ранее этапно­го офицера. Этапный приехал, и нас, наконец, впустили в пересыльную, где после жары, утомленные и бессильные, мы разлеглись на грязные нары. Дипломатические пере­говоры кончились между этапными благоприятно, а для полного удовлетворения вызвали несколько арестантов, у которых не досчитывали одежды.

- Ну, что? драл? - спрашивали арестанты воротив­шегося из экспедиции в нашу казарму товарища.

- Ничего! - отвечал беспечно краснощекий и улы­бающийся парень, - помирились! Мне наш-то шесть штук дал, однако здоровых! - прибавил он иронически, коснув­шись до подбородка.

- Ну, и слава Богу! - отвечали арестанты.

Хотя отведенная казарма на этом отдельном этапе была темна и грязна, зато выкупал все обширный двор, по кото­рому можно было целый день прогуливаться. Посредине этого двора была устроена лавочка, куда допускался част­ный торговец. Это было уже нововведение. Лавочка была то же, что «cantines» при французских тюрьмах, то есть мелоч­ная продажа для арестантов. В ней мы нашли французские булки, колбасы, сыр, сардинки, конфекты, орехи, мармелад, но, к удивлению, не было ни мяса, ни яиц, ни хлеба, то есть того, что необходимее и доступнее всего для арестантов, так как им выдается всего 10 коп. на прокорм.

- Почему же этого всего нет? - спрашивали мы.

- Да оттого, что не дозволено: иначе арестанты будут на руки деньги просить и казенной пищи брать не будут.

- Так что же? ну, и пусть кто хочет покупает.

- Гм!.. Это, говорят, нельзя: невыгодно смотрителю!

Разговор тут как-то прервался. Мы увидели, кроме

того, что цены в этой лавочке были высокие и что держал ее монополист-подрядчик. Несмотря на то, что лавочки эти необходимы и полезны, но при таком положении они не за­меняли даже прежних арестантских майданов, которые сда­вались обществом острога на торгах майданщику, и деньги шли на общину. Майданщик обязан был иметь все необхо­димое и продавать по дешевой таксе: новые «cantines» не от­личались этими удобствами; лабазник эксплуатировал аре­стантов, как хотел. Тем не менее и это было нововведение. В иных замках делались и другие либеральные уступки: так, например, дозволяли покупать и курить табак. Впрочем, при этом встречались постоянные колебания.

- Вот в Казани, - сообщал нам один арестант, - было дозволено покупать табак, да один из арестантов бросил та­баком в часового; так опять запретили.

Это нам напомнило другой виденный нами уездный замок в Пермской губернии, где смотритель из-за того, что кто-то плеснул кипятком на солдата во время ссоры, ото­брал у арестантов все самовары и запретил пить чай. Вот это называется уничтожением зла в корне!..

После обеда в наш этап прибыла громадная партия с московской железной дороги. Партия шла в Сибирь, была утомлена и жаловалась на тесноту и духоту в вагонах. Если мы припомним вообще тесноту в третьем классе ва­гонов, то поймем, что в арестантских бывает еще потес­нее. Сверх того, там выход не позволен. (A propos, отчего бы не прогуляться кому-нибудь из газетных репортеров в этих вагонах? В Англии этим не брезгуют и посещают всевозможные притоны.)

Прибывшие шумели на дворе и толпились около «cantines»; мелькали, как всегда, пальто, кафтаны; встре­чались серые куртки в цепях. Это были люди только что из московского и петербургского замков, из залы суда; лица были для меня новые. Я присмотрелся к дворянам. Тут был интересный помещик из Полтавской губернии, толстый paterfamilias с большими усами и величественной фигурой. Он объявил, что страдает за «хама». Далее было семь человек дворян: какие-то молодые юнкера с Кавказа, офицер и проч. - все они объявили, что сосланы за дер­зость против начальства.

Это обыкновенная дворянская рекомендация; настоя­щие причины ссылки всегда скрываются. В Сибири вы всегда встретите в маленьких городах подобных людей, в солдатских пальто, в старой военной фуражке, с фиолето­вой физиономией, в лице бойкого с рыжими усами детины, который вламывается к проезжему и бойко начинает:

- Сам благородный человек. несчастье. бури жиз­ни. влекомый судьбой. на Кавказе на балу батальонному командиру, вступясь за даму, нанес дерзость, и т. д.

Он довольствуется двугривенным и вежливо расшар­кивается. Между теми же дворянами был молодой человек из Москвы, кудрявый, в усах, в щеголеватом пиджаке и с лаковым саквояжем через плечо. Несмотря на его изыскан­ный вид, товарищи отзывались, что это жалкий человек и голый бедняк, у которого, кроме изысканного туалета и не­преодолимой страсти к комфорту, ничего не было.

- Что будет он делать в Сибири: погибнет! - говорили некоторые, жалея его.

А молодой человек в шитом халатике с кистями и в легоньких туфлях, с душистым мылом под мышкой меж­ду тем торопливо бежал в баню. Это был тип gentеlmen convicta, как их называют в Австралии. Между смурым народом видны были разные камердинеры, маркеры, смаз­ливая горничная с чем-то завязанным в носовой платок, единственным ее имуществом. Она краснела и начинала кокетничать, чтобы кто-нибудь угостил ее чаем; это был первый шаг; далее в партии судьба ее известна: сначала грошовый комфорт, а потом продажа любовником или проигрыш ее в карты другому; таков уж обычай. Женщи­ны в партиях подвергаются всевозможным соблазнам, и почти все под конец имеют любовников.

Впрочем, я случайно познакомился с одним из про­стых русских людей, шедших в Сибирь. Когда я проходил в женское отделение, где пожилая полька-шинкарка обра­зовала род кафе, то есть продавала чай около громадного, шумящего самовара, я услышал, как кто-то дернул меня за плечо. Я оглянулся и увидел пред собой скромную, по­чтительную, даже умоляющую фигуру человека в холщо­вой рубахе, с выбритым широким подбородком, с усами и с лицом, поражавшим необыкновенной бледностью. Это был кто-то из новоприбывших.

- Извините, ради Бога, - начал он, - я вас хотел только на минуту спросить: вы из восточных губерний идете?

- Да.

- И о Сибири слыхали?

- Слыхал.

- Простите, я вас задержу только на одну минутку. Позвольте вас угостить чайком. Сделайте одолжение!

Он засуетился, начал подстилать какой-то платок под меня; потом развязал узелок, в котором было завязано два рубля, взятые на дорогу; горячился, требовал чаю, навязы­вал мне непременно стакан, совал кучу сахару и все спра­шивал, чего я хочу. Пересыльный был рассеян; голова его кружилась, как будто он только что вырвался из острога на свет и был в тумане; мысли его путались, и в то же вре­мя он был как будто обрадован, искал что-то высказать. Видно, что это был новичок на этапе, что он был готов и раскутиться на два рубля, и отдать их кому угодно, и что кинутый на широкую дорогу, озадаченный, потерянный, он искал утешения. Насилу я его успокоил и обещал со­общить все, что знаю о Сибири.

- Я из военных писарей, - быстро сообщал он, - по­пал под суд за погрешность: меня уговорили подскоблить, чуточку только подскоблить, - прибавлял он, - я не знал, что из этого выйдет худо. Я долго сидел в Москве и осужден на поселение в Сибирь. Мне тридцать лет; я умею писать, пишу хорошо-с. Но что такое Сибирь? Куда я там денусь? Есть ли там хоть какая-нибудь работа? Может, я пропаду там?

И тень мучительной, загадочной тоски пробежала по его лицу. Я поспешил сказать ему, что опасаться нечего, что Сибирь та же Россия, что там несколько губерний, что, как писарь, он там не пропадет, а может пристроиться и в воло­сти, и в городе; сообщил несколько подробностей.

- А, а! - с жадностью хватался он за слова, - так вы го­ворите, я не пропаду? Там можно будет и писарем пристро­иться? А ведь я ничего этого не знал; говорят: «Сибирь», а что такое Сибирь?.. там, думаю, гибель!

И детская какая-то радость и надежда закопошилась в нем: он начал путаться, лепетать и благодарить. Это, впро­чем, и понятно: у нас большинство людей идет в ссылку - и не знает, что такое Сибирь. С местом ссылки не знако­мят предварительно, как это стали делать в ирландских тюрьмах пред отправкой в Австралию. Русский простой человек представляет себе Сибирь иногда рудником, ино­гда городом, а чаще всего он видит неизвестность, черное пятно впереди, какую-то темную пропасть и зловещее бу­дущее, полное неведомых мук.

- Там гибель! - говорят все они.

Я проходил между смурыми кафтанами, и на всех ли­цах одинаково видны были те же блуждающие, загадоч­ные взоры, тот же след безнадежности и неизвестности. Этот народ был с бледными лицами, по которым пере­бегала какая-то тень истомы, как будто след недавнего кризиса болезни. У них было вчера еще горькое проща­нье, и пережита была сильная внутренняя борьба; каза­лось, последняя слеза еще дрожала на глазах, последний звук прощания еще не замер в сердце. А какое это тяжелое прощанье! Я помню, как при мне отправлялся в ссылку с родины старый отставной солдат. Он жил в Костромской губернии, выслуживши тридцать лет беспорочно, бывал в походах и был закален жизнью; под конец он жил на по­кое в деревне, имел старуху-жену, с которой прожил сорок лет; жизнь его была завершена. Какой-то несчастный слу­чай его подкузьмил: к нему, как он говорил, на дворе под­бросили воровские вещи из-за вражды. Седой, как лунь, добродушный, прямой, рассудительный, он был честен в высшей степени, в чем я убедился, живя с ним. После при­говора он все на что-то надеялся. Изредка он отрывочно размышлял: «Под старость где придется умереть-то! Будь я один - все равно, да старуха. с нею сорок лет жили. я ее не возьму! Кто знает, что там будет. А обидно, трид­цать лет!..» и т. д.

Наконец, в одно утро его вызвали и приказали сей­час собираться в партию. Я сидел подле него: вызов был неожидан. Старик сложил покорно старый армячок, рука­вицы, рубаху - молча, только руки затряслись да лицо по­никло; а потом встал, скрепился и пошел между арестан­тами твердой поступью. Седые волосы откинуты; лицо как будто спокойное, торжественное; он произносил: «Про­щайте, братцы! Прощайте, братцы!» Хоть на него никто не обращал внимания, но голос был глухой и глубокий, как вздох, а в глазах туман. Так прощаются только уми­рающие. Другие ссыльные также хоронят всю жизнь, все прошлое, а сколько тут дорогого оставлено! Только вдолге, после подавленной боли, разразится это чувство страшной истерикой на ночной койке. А покуда его надо выносить, перемочь, задушить. Один из романистов за­хотел изобразить выезд каторжных из Петербурга, кото­рые поют цинические, удалые песни. Что мудреного! И я слыхал эти песни в острогах, иногда под звон кандальный. Они громко поются, потому что надо очень громко петь, чтобы заглушить то отчаяние, которое клокочет внутри; надо, чтобы слова, мотивы были противоположны по смыслу действительности, чтобы отвлечься от того, что чувствуется в сердце и щемит надрывающей болью. Прон­зительный хохот, дикая удаль и сумасшедшая пляска не­сется в громе звуков - выше, громче, а там надтреснула нота, оборвалась струна от резанувшей боли. В какой-то опере придворный шут поет веселый мотив и пляшет, а в звуках дрожат слезы: он потерял дочь, - а ведь эти люди теряли еще больше!..

Наступила и наша отправка. Мы долго сидели около военной канцелярии во дворе старого дома, с ободран­ным балконом, с покинутым помещичьим садом, полным рдеющими яблоками и запущенной зеленью, среди кото­рой валялись зацветшие бутылки от клико - остаток быв­ших пиршеств. Инвалидные солдаты сидели в ожидании офицера и от нечего делать философствовали.

- И отчего это один человек родится хилым и сла­босильным, а другой здоровым? - задавал рассеянно во­прос один из них.

- А это недаром, - говорил другой, - коли он хилый, бессильный, нездоровый, зазорный - значит, что и Бог от него отступился, значит он грех в себе имеет, али родите­ли его имеют.

Откуда только берется такая философия у русского человека?.. Пришел наконец офицер, молодой, элегант­ный, рассеянно взглянул на партию и отправил ее часов в двенадцать. Мы пошли по Нижнему: день был ярмароч­ный; улицы были оживлены и полны народом; блестящие экипажи неслись то и дело; залитые золотом мундиры, разряженный люд, цветы, шляпы, ленты, зонтики так и мелькали. Мы двинулись на главный базар, где простой народ и торговцы хлынули к партии. Масса народа со­вала подаяния со всех сторон: несли булками, калачами, которыми завалили целую телегу с ехавшими больными; мелкие торговцы и торговки несли, что могли, - сушеные плоды, пучки луку, горсти изюму, грецкие орехи; все это сыпалось в полы. Торговки бежали за партией и догоняли ее, как будто спешили исполнить долг; сибирки и купцы совали арестантам копейки; попадались гривенники и пятиалтынные, случались и двугривенные, но не более. Больше всех дал пьяный рекрут около солдатской казар­мы: он вынул арестантам рублевую бумажку. Когда старо - ста разделил, вышедши из города, подаяния, то оказалось человек на двенадцать рубля по три серебром на каждого. Приходится иногда, говорят, и больше. Арестантским пар­тиям прежде давали больше всего в Москве, и ссылаемые в Сибирь говорят, что они отсюда выносили прежде по 30 и 40 руб. на человека. Помощь эта - немаловажна на доро­гу, но, не будучи организована и отдаваемая в распоряже­ние каждому, она быстро расходуется. Простой народ еще до сих пор свято сохраняет привычку подавать арестанту. По мелким деревням за Нижним постоянно отворялись окна с краюшками хлеба и булками. Скоро у крестьян- старообрядцев под Нижним мы имели случай испытать неоцененную их заботливость об арестантах, когда мы задыхались от жажды. На самых глухих трактах я имел случай видеть участие даже беднейших и несчастней­ших жителей. В одной северной полуголодной губернии, проходя деревню, мне страшно захотелось есть; я пошел разыскать лепешку, чтобы купить ее; хлеб был с мяки­ной, очень плох, но лепешки были житные, хотя тоже с шелухой. Они составляли, однако, лакомство у крестьян в праздники и пеклись в небольшом количестве для семьи.

Подойдя к одной избе, я спросил, не продадут ли лепешки (шанешки); старая, полунищая женщина посмотрела на меня, потом отрезала четвертушку и подала в окно. «Про­стите, батюшко! - сказала она, - это для ребятенок остав­лю». Я хотел отказаться, но, чтобы не обидеть, дал три копейки. «Что вы! С вас нельзя брать: грех!» - заговорила старуха и стала отбиваться. Так я и ушел, оставив день­ги на подоконнике. Простой народ старается прокормить «несчастного», но при его бедности, конечно, собираются только гроши. Вообще о благотворительности мы, конеч­но, должны сказать, что гораздо плодотворнее выражение ее в «покровительственных обществах» (Societes de pa­tronages) и в снабжении тюрем большими средствами; тем не менее при известных условиях жизни частная помощь в критические минуты сохраняет свое значении. Арестан­ту выдают в остроге семь копеек: на это не пороскошни- чаешь! Ближе к народу стоят купцы: они свозят иногда к празднику съестные припасы для арестантов - кадки капусты, соленые огурцы и т. п. К сожалению, случается, что свозится именно то, что негодно и залежало во время зимы из собственного хозяйства: «Дескать, арестантики и этим будут довольны: где им!..» Смотрители такой про­визией пользуются при выдаче порций вместо свежей. Бывают случаи и такой русской благотворительности: какой-то купец в одной восточной губернии пожертвовал не очень давно 200 или 300 пар кандалов для арестантов. Пожертвование это, конечно, было в пользу казны, но ку­пец нарочно адресовал его на имя острога. Какой смысл имела эта бесчувственная выходка, я не знаю; но среди арестантов она произвела эффект. Одни, молодые, раз­разились проклятиями; но опытные, любящие смотреть на свои дела с объективной точки зрения, очень забавля­лись. «Вот одолжил! Чтоб ему ни дна, ни покрышки, ха, ха, ха!» - заливались они.

Теперь мы опять повернули на побочный тракт и под надзором инвалидных солдат пошли пешком. Первая станция была особенно мучительна. Мы вышли довольно поздно и прошли около 36 верст до ночлега. Солнце пекло невыносимо; дорога была песчаная; ноги тяжело брели по песку, а некоторые из нас тащили еще кандалы. Сапоги на­чали сбрасывать. После тяжелого перехода на пути давали отдыху не более пяти минут, потому что вышли поздно, а солнце все более и более припекало; голова кружилась; ноги подкашивались; пыль лезла в горло, и жажда томила невыносимо. Чаще и чаще тянуло пить, что, впрочем, бла­годаря частым, почти сплошным, деревням под Нижним, было делать довольно сподручно. В это-то время выска­кивали из домов староверов женщины с холодным квасом и давали возможность хоть немного освежиться партии. Но только немного проходили, как жажда еще сильнее мучила, и мы опять искали колодца. «Погодите, погоди­те, немного, - говорили солдаты, - вот сейчас будет де­ревенька: староверы живут. Тут будет один дом; они уж всегда встречают арестантов, никогда не пропустят. У них и лавочка около дому выстроена; квас отличнейший, хо­лодный!» И только что начинали подходить к дому, как действительно краснощекая, сильная молодуха вытаски­вала громадное ведро с холодным, ледяным квасом и с де­ревянным ковшом. Посуда эта была нарочно приготовлена для проходящих; свою они держат для себя. «На здоровье, на здоровье, батюшки!» - кланялась молодуха и уходила. И как предусмотрительно и скоромно все это выполня­лось! К вечеру жара начала немного спадать, и мы очув­ствовались; ощущалось только утомление и разбитость. Когда стемнело, мы вошли в Балахну. В каком-то особен­но приятном свете представился мне этот тихий городок, или я устал и был отуманен. Веяло кругом тишиной и прохладой; веселые дома, необыкновенно красивые лица детей и женщин кинулись в глаза. На тенистом бульваре еще прохаживалась публика. В остроге мы заснули, как убитые. На другой день мы отдыхали: здесь была дневка. Городок и самый замок был скромный и патриархальный; около острога виднелся бульвар и зелень; в остроге, до­вольно чистом, текла скромная жизнь; к нам доносилось пение священника из маленькой острожной церкви, лег­кий дым ладана, а кругом тихо качалась и лепетала зелень. Покой, забвение и тихая грусть веяли кругом, как на мир­ном сельском кладбище.

Отдохнувшие и свежие, мы двинулись далее. Только теперь я заметил, что мы находились среди густого насе­ления, около самого центра России. Деревни были особен­но часты, местами выдвигались красивые рощи дубов и кленов. Еще вчера мы проходили мимо очаровательного фруктового сада, из которого пахнуло таким букетом цве­тущих лип, яблони и сиреней. Этот сад, как мы узнали, благоприятно расцвел на соленой почве, а владелец его испытывал уже горькую участь заключения в Нижнем. Около деревень были засеяны колосистые поля. В одном месте под горой открылся ослепительно зеленый покос; близ дороги стояли в ярких рубахах мужики, и в муску­листых, засученных руках их блестели поднятые косы. «Вот бы кого заставить поработать! - замечал кто-нибудь из них, - это карманников!» Это относилось к нам. Но это было несправедливо: в партии было несколько людей в оборванных пальто, но мазуриков не было: состав пар­тии был более скромный. На телеге больных ползал су­масшедший нищий, которого препровождали из Нижнего до ближайшего уезда; подле сидела вологодская зырянка, ходившая в Пермскую губернию на заработок, но заболев­шая там сухоткой и отправлявшаяся умирать на родину. От этой молодой, 19-летней женщины остался только ске­лет; глаза слезились; она едва ползала. Скоро ее по болез­ни оставили в маленьком городке на пути; там она, веро­ятно, и умрет. Шла в партии другая зырянка, здоровая и выносливая баба, тоже из Пермской губернии, бывшая на заработке и просрочившая паспорт. Еще шел костромской парень, ушедший в бурлачество и живший в Перми в мар­керах. Пропустивши срок паспорту, он работал на приста­нях и после облавы полиции взят был с целой ватагой дру­гого беспаспортного народа. Он был в старом суконном пальто, в портах, босиком и почему-то в оковах. Далее шел мальчик 14-ти лет из Петербурга, живший в учении у кра­сильщика, заболевший и очутившийся без вида, - бойкий парнюга, с большой рыжей головой, в одной старенькой рубахе с манишкой и в коленкоровом картузе. Он постоян­но баловал и рвал наручни к досаде конвойных, которые все его пристращивали, но пристращать не могли. Еще шла какая-то авантюристка, солдатка Аришка, бегавшая постоянно от мужа и часто гулявшая по этапу. Наконец, несколько мужиков: это были лица, пересылаемые к обще­ствам. И таких людей пересылается у нас громада.

Под вечер мы приблизились к маленькой деревне с черными избами.

- Где же этап? - спрашивали мы.

- А вот в конце деревни.

Мы остановились около маленькой, гнилой избуш­ки, полувросшей в землю; подле находился хлевок шагах в шести; это был как будто дворик. В скосившейся, раз­валившейся избушке была темнота: ее едва освещали два узенькие слуховые окошка, перегороженные крест накрест железными прутиками. Это была низенькая и узенькая клетка, шагов в восемь длины; кроме того, она была отгоро­жена, и за перегородкой жил старик-нищий, карауливший этап. Печь стояла черная; стены закопчены сажей; на полу грязная солома; тут приходилось разместиться 12-ти чело­векам да еще конвою.

- Как же мы тут влезем? - спросил кто-то.

- А как-нибудь влезем! - ответил солдат.

И, действительно, влезли. И вспомнил я анекдот, рас­сказанный на дороге. Солдат рассказывал про необыкно­венных пчел, водившихся в его губернии.

- Вот какие пчелы! - говорил он, сжимая два кулака.

- Ну, а ульи? - спрашивали его.

- Что ульи? Ульи - обыкновенные!

- Как же такие пчелы-то вылезают?

- Да у нас хоть тресни, а полезай! - с энергией про­молвил рассказчик.

Ночь в этом маленьком катухе была, действительно, неприятная! Люди разлеглись подряд, тесно сжавшись друг подле друга, на грязной соломе; дверь заперли на за­мок, как следует по уставу; часть солдат ушла в хлевок, а человека три остались с арестантами; один из инвали­дов сидел, примкнувшись к дверям, на кукорках, и зажег лучину. После летней жары воздух сперся; тучи комаров и мошек нахлынули и вились около голых тел; лучина чадила около дремавшего солдата; насекомые кусали и жалили: заснуть было невозможно; в каком-то бреду рас­кидывались тела; в ушах звенело; дыхание сперло; каза­лось, это была агония асфиксии. Такой этап находился в центральной губернии, в 60-ти верстах от богатейшего го­рода! Таким он оставался и в руках земства, которое уже существовало в этой губернии.

Мне в первый раз доводилось видеть внутреннюю Россию с ее густым населением, с ее садами, усадьбами и деревнями. Я знал ее только по книгам. Теперь мне вдо­бавок еще пришлось видеть «обновляющуюся Россию». Здесь на меня повеяло воспоминаниями давно прочитан­ного, чего-то идеального, мечтательного. Вот эти поме­щичьи дома, сады, усадьбы, которые столько раз рисова­лись и Пушкиным, и Гоголем, и Тургеневым. На красивых дрожках прокатила по дороге седая, сухопарая помещица, с желтым сморщенным лицом, держа в руках роскошный букет оранжерейных цветов. Открылся в тени помещичий дом, и за решетчатой оградой на крыльце стоял старичок в халате с трубкой и длинным чубуком, какие теперь, ве­роятно, нигде не встречаются; перед ним без шапки, по старой памяти, стоял крестьянин. Старичок был помещик, но как он осунулся и поседел после 19 февраля! (64) Вот и пруд и сад с душистыми яблонями, с темными арками и аллеями. Не здесь ли бродила мечтательная Татьяна? Не здесь ли разыгрывались похождения героев Тургене­ва? Там, на обрыве, под этим старым дубом слышались трепетные речи любви; здесь, на берегу, мечтали о Гете и Шиллере; в той беседке звучал поцелуй, по темному саду в полумраке таинственно пробегали тени, а из окна слад­ко замирала соната Бетховена, и страстно дрожал женский голос итальянской мелодией. Пустынен теперь стоит этот сад: зацвел пруд, покрытый когда-то лебедями, и старая липовая беседка покачнулась, и романический балкон на доме, ободранный, полуразрушенный, смотрит старым чепцом, надвинутым на плешивой старушечьей голове. Старые Лаврецкие (65) стоят с горькой думой над этими развалинами. Может быть, новые сцены разыгрываются здесь из романа «Молодая и старая Россия», и идет совре­менная драма; а может быть, иная жизнь уже копошится и проникла сюда; может быть, рассуждают и тут о совре­менных вопросах, и в эту минуту в прохладных библио­теках посреди кучи газет слышится спор юнцов и лихо­радочно бьющийся пульс новой жизни. «А хорошо бы теперь взглянуть, что тут делается!» - мелькнуло у меня в голове. А партия бренчит и проходит мимо нового, блестя­щего летнего домика с отворенной стеклянной дверью на балкон, выходящей в цветники.

- Вот хорошо бы теперь в этаком доме побывать! - коварно обращаюсь я к длинному, шагающему подле меня приказчику из Юрьевца, идущему за какую-то продер­зость начальству в Кострому.

- Да, очень бы теперь приятно в привилегированном доме с прекрасными девицами привилегированные танцы танцевать, вести привилегированные разговоры и пить вина лучших сортов! - говорит он, вздыхая.

Этот милый коробейник и приказчик своим живым юмором постоянно развлекал мои думы. Откуда он при­обрел столько мудреных слов? «Ну, вот мы и отдохнем теперь с прокламацией» (т. е. с прохладой), - говорит он, располагаясь на травку на растахе. Идти легче. Вечер­няя прохлада охватила свежестью. Дорога стала песча- нее; бор становился гуще; выше поднимались вершины синего леса; места дичают, и скоро охватило нас вели­чественной тишиной и покоем: повеяла «темная дубра­вушка». Люди шли бодрее. «А что, не гаркнуть ли нам, господа часовые?» - говорит удалый арестант Соловьев из костромских крестьян, русский гулящий человек, по­бывавший везде, от Сибири до волжских пристаней, ве­селый и неунывающий.

И - ах, ты чернобровая моя да с крапинами

И за что ты меня высушила?..

вдруг звонко подхватил Соловьев, и голос его заметался, зазвенел с самой беззаботной удалью и полился по роще. Понемногу это настроение перешло к партии: затянули хор, а два молодых, живых солдата сбросили шинели, обня - лись и начали выкидывать ногами. На минуту живые чув­ства охватили и конвойных, и конвоируемых, и никто бы не узнал теперь, что это партия. А между тем на каждом шагу мелькает «обновляющаяся Россия». В городках по­падается земская управа с новой золоченой вывеской. По тракту видно, как проскачут бойкие земские деятели и сеятели на красивой, уютной тележке с бубенчиками, в гарибальдийке, в пенсне, с деловым видом, и скроются в облаке пыли. Это уж не то, что старый становой в колыма­ге! Попадаются мужики и старосты с большими медными бляхами. Проехали какие-то сельские власти в приличных сюртуках; один из них с важной бородой.

- Кто это такие? - спросили мы попавшегося мужика.

- Писарь с приказчиком палку с набалдашником оты­скивают: вчера проездом потеряли.

Побывал я раз случайно за билетом на подводу около земского собрания. Проходили какие-то молодые чинов­ники, осанистые, гордые, в вицмундирных фраках, ко­торые сидели на них так же ловко, как и на чиновниках особых поручений; физиономии в независимых бородках и усах. Сбросив пальто, чиновник небрежно взбивал назад волосы и входил развязно. Писари были молодые мальчи­ки, одетые прилично, с хорошо завязанными галстучками. Я стоял в прихожей с благоговением и припоминал сло­ва либерального старичка, когда-то мне сказанные: «Ведь это, батюшка, сельфговернементом пахнет!» Даже на нас отразилась новизна: и плакаты на подводу под больных были новенькие, чистенькие, желтенькие. В одной деревне при покупке яиц я пристал к мужику.

- Что ваши земские порядки? - спросил я.

- Какие? - отвечал худенький, отрепанный мужи­чишка.

- Ну, известно какие: ведь у вас теперь земство. вы­боры есть в собрании.

- Не могим знать.

- Да как же, братец!.. - начинаю я объяснять, - теперь у вас и раскладки другие, и повинности иначе исполняются.

- Не могим знать; нам это неизвестно.

- Ну, вот мировые судьи, чиновники новые.

- Это действительно, что чиновники есть новые!

Мужик ничего и не слыхал о земстве; а может быть,

это и исключение. В другой раз на красивом обрыве около помещичьей деревни, когда пришлось покупать молоко, я спрашиваю:

- Ну, как ваша барыня? Вы ходите к ней в усадьбу?

- Добрая барыня: сахару детям дает! - говорит баба.

- Что же, это очень хорошо!

- Да, вот только покос при заделе.

- Ну, это дело другое!

Деревни попадались хилые. Те же черные, закопчен­ные избы; в лавочках, однако, продают корольки, колбасы и папиросы. На дороге посреди лесу встречаются щеголь­ские экипажи - легкая коляска с целым цветным букетом дам в шиньонах, одетых по последней моде и болтающих по-французски. Я иду и на дороге нахожу недавно кину­тый французский билетик, клочок газеты, коробочку от английских спичек с надписью «London, Piccadilly», и т. п. Да, мы все-таки в центре цивилизации; кругом дает себя знать другая жизнь: шутка ли. с улицы Пикадилли спички! А вот на этой же дороге иная сцена: встречаются какие-то бессрочно отпускные солдаты. Около них целая ватага баб, вопиющих о чем-то. Оказывается, какое-то дело о краже сарафана этими проходящими. Бабы угро­жают, обещают приехать с обыском. Бессрочные идут по нашим стопам и, когда крестьяне удалились, начина­ют друг друга обыскивать. Сарафан находится в мешке одного подгулявшего отставного. Начинается хлоп, хлоп! А потом идут и учреждают суд: товарищи очень возмути­лись поступком негодяя.

- Что нам теперь делать с ним? - говорили они, - надо его заковать да сдать в партию. Этого мы не потер­пим: он позорит.

- А не лучше ли, братцы, своим судом? - вступаются некоторые.

- И то, братцы, своим судом, потому как пойдет он под суд, должен лишиться всего, всей своей службы, а лучше.

- Это лучше! - подтвердили многие.

- Так согласись своим судом? - обратились они к виновному.

Полупьяный солдат, угрюмый и тупой, покачал го­ловой.

- Ну, как хочешь. худо будет тебе!

- Ведь тебе же лучше будет! - кто-то уже начинал убеждать, - сейчас нарежем прутьев! - как будто в виде утешения говорил оратор.

- Эх бы я как принял: с удовольствием! - восклицал какой-то молодой.

- Согласись! Потом ведь все забудем: ничего тебе не будет; и поминать не будем! - умоляли другие.

- Это как есть. потом молчок, братцы!

Шли дальше; желание судить разгоралось.

- Пятьдесят только. согласен?

- Двадцать! - глухо проговорил виновный.

И вот на большой проезжей дороге, в то время, когда партия стояла в стороне, растянули тело на самом том месте, где валялся лондонский пакет от спичек, - и свер­шился русский самосуд. О, ежели бы в это время проеха­ла аристократическая коляска с шиньонами - какой пас­саж! Я лежал в эту ночь на этапе и долго не мог заснуть, ибо, хотя этап уже был новый, но летний, удушливый воздух как-то теснил меня; а в голове теснились земство и несчастный этап в хлеве, мировые судьи и расправа на большой дороге, коляски, шиньоны, улица Пикадилли и ужасный свист розог. черт знает какой сумбур! Все это мешалось в голове; а голова была тяжелая; глаза не под­нимались.

Днем мы двигались между красивыми аллеями. Это была дорога в центральной губернии, но она была пу­стынна, потому что проезжие ехали на пароходах. Между зеленой листвой тянулась телеграфная проволока. Нам не удавалось, однако, идти под тенью аллей: порядки были строже; инвалиды, хотя патриархальные, но с большей требовательностью.

- Не расходитесь, не расходитесь! - говорили они, - идите посреди дороги.

- Зачем же посреди? - говорили мы, - тут солнце печет.

- Нельзя: такой устав; партии приказано посредине идти.

- Никого ведь нету; и вам самим жарко! - возражаешь им.

- А вдруг генерал проедет!

На стенах казарм висели предписания и циркуляры, примеры случаев при препровождении арестантов с 1845 г. Когда мы на одном этапе улеглись спать, старый бравый унтер-офицер показал значительное понимание дела.

- Ну, - говорил он молодому солдатику, - знаешь ли ты теперь науку? Что такое солдат?

- Солдат есть имя общее. - залепетал рекрут.

- Ну, ну, - снисходительно бормотал старик, - так ска­жи же, какие наши враги внешние?

- Француз, немец, турка, - говорил молодой солдат.

- Ну, вот! Ну, а какие же враги внутренние? - спросил опять старший.

Я приподнялся с койки. Молодой солдат молчал и был в затруднении. В самом деле, ведь этот вопрос немалый: он разрешается газетами, - думал я.

- А внутренние враги: вот мы их ведем! - вдруг ска­зал важно и тихо унтер-офицер.

Внутренние враги в это время мирно храпели на на­рах. И в самом деле, подумал я, ведь этот сложный вопрос проще, чем о нем думают. Сколько у нас публицистов, ро­манистов старалось определить и разрисовать, что такое и кто такие внутренние враги. И все они более ничего не ска­зали и пришли к одному заключению.

По дороге из-за лесу выдвигались теперь уютные, маленькие желтые этапные домики, едва вмещающие че­ловек десять. Наружный вид их был опрятный; внутри на­ходились небольшие крашеные нары; кругом домика ров и перекидной мостик. Издали для проезжающих казалось: просто, это беседки. Тут мы и остановились ночевать. На стене иногда были надписи и каракули о личных впечат­лениях, например: «пей воду, как гусь, лежи, как свинья, живи здесь черт, а не я». Но всего было невыносимее по­сле путешествия под светлым небом, после чистого воз­духа, после некоторой свободы попадать дня через два в темные остроги, торчащие в каждом уездном городе. Спу­скаешься как будто в какой-то подвал, в колодезь среди ясного летнего дня. Снова обшаривание карманов и тела, грубые солдаты и смотрители.

- Все, все оставляй здесь, - говорит усатый фель­дфебель, покуда мы стоим под мрачными воротами замка пред кордегардией, - и табак, и спички, и ножичек; все будет сохранно.

Сохранно, однако, не бывает, особенно табак. В мел­ких острогах смотрителями служат или отставные унтер- офицеры, или мелкие канцелярские писцы. Строгие из них проявляют власть неумолкаемой бранью с перекатами по всему острогу, более же снисходительные ограничивают свою власть тем, что сбирают по три копейки и по пять с рыла на табак, и сами доставляют водку и т. п.; тогда они совершенно уже живут с арестантами за панибрата. Эти мелкие смотрители в зените своей власти обыкновенно лежали на нарах в солдатских кордегардиях, покуривали махорку и толковали «о нонешней службе» с солдатами; при падении же авторитета они служили на посылках у арестантов, маклачили у них «на цигарку», играли с ними в пинки, бегали за водкой и нередко сами таскали «па­раши». Такими «благонадежными унтер-офицерами», как они называются на официальном языке, до сих пор снабжены все мелкие уездные остроги. Такие люди, бой­ко распоряжающиеся простым людом и крупной бранью, быстро разрешают все уголовные вопросы, над которыми задумываются лучшие мыслители и юристы.

У нас, что ни острог, то устав; правила, применяемые в них, до бесконечности разнообразны: то курят табак, то не курят; в одном месте поют песни, в другом строго запре­щают. Это особенно бесило нашего спутника, певуна Соло­вьева: только что он расположится под вечер около окошка затянуть песню, как вдруг часовой крикнет:

- Эй ты! У нас это не положено: чичас в карцер; нельзя петь!

- Нельзя, ваше благородие? - иронически-робко про­износит Соловьев. - Ну, так позвольте хоть высморкаться!

В иных местах запрещают иметь даже самовары. Стро - гости до того доведены, что людей не отпускают на колодец за водой, не заковавши в кандалы; а это - люди вольные, иногда не осужденные еще.

- Нельзя ли воды? - как-то я обратился на кухню одного острога.

- Подождите, батюшка, немного, - говорит смирный крестьянин, - вот третий раз сегодня иду на заковку: без этого не отпускают; все ноги стер!

Народ, сидящий в этих провинциальных замках, смирный, неопытный; это большей частью крестьяне, по­саженные на сроки, или люди, высылаемые по пригово­рам обществ. Они сидят, томятся и скучают без всякого дела. В то время, когда стараются привить труд в тюрьмах и делают усилия в больших и видных замках, в мелких уездных тюрьмах держится неотмененный, старый устав, по которому все орудия труда, как-то: шило, ножик - от­бираются и строго запрещаются: по уставу запрещено дер­жать острые орудия. Мысль эта, по-нашему, произошла из того же источника, как и догадка запрещать самовары, чтобы люди не могли обваривать друг друга кипятком. Между другими неудобствами во время пути арестанта опутывает тысяча формальностей. Для одной поверки ка­зенного белья, т. е. пары рубах и кафтана, в каждом городе приходится сходить в полицию, в губернское правление; та же поверка производится в остроге смотрителями при входе и при выходе; кроме того, поверка производится конвоем и каждым этапным начальником - и при всем том белье все-таки не уберегается. Иногда даже тоска возьмет от этого пересчитывания.

- Степан Петров, рубаха есть? Порты есть? Коты есть? - читает офицер, путаясь в списках.

- Ну, ты, Анна Меньшикова, штаны есть? Шапка есть?

- Она - баба, - отвечают арестанты.

- А, ну, хорошо. Ермил Филимонов, юбка есть?

Каптур есть?

- О, Господи помилуй! - шепчут арестанты.

Но не все же «грязь и овчинные тулупы», как говорит граф Гаранский (66). Вот и я увижу реформирующийся за­мок в губернском городе К. Снова предо мной «обновляю­щаяся Россия». Замок был с обширным помещением: здесь был особый корпус для женского отделения с чистым дво­ром, детское отделение с особой надзирательницей и учи­тельницей, особый корпус для одиночного заключения «с секретными». Камеры освещались лампами; арестанты хо­дили в парусинных пальто. Порядок тоже начинал водво­ряться. В особой столовой во время обеда читалось Еван­гелие и молитвы. Жизнь, однако, при многолюдности была шумная и оживленная. В особенности на меня приятное впечатление произвела столовая, где утрами располага­лось несколько вычищенных самоваров, столы, накрытые салфетками, хорошие булки, сливки и принадлежности к чаю. Арестанты сидели группами и вели оживленную беседу. Дело это очень обыкновенное. Во всех острогах есть продажа чаю и майданы; здесь это проявилось весьма опрятно. Такие майданы лучше держать открытыми даже и для надзора. Но однажды в острог внезапно заехало какое- то старое начальствующее лицо. Оно ожидало встретить всех за замками, в унылом и удрученном состоянии, но на сей раз застало за чаем. «Что это - трактир?» - возопило оно. Продажа чаю с тех пор была ограничена. Из новых порядков, как я узнал, вводилось многое. Пробовали осно­вать школу для арестантов, и сюда ходили с особой охо­той секретные. Общие арестанты, впрочем, также любят учиться и читать; во многих острогах они выучивают друг друга грамоте, читают с жадностью романы, путешествия. К несчастью, о библиотеках в тюрьмах у нас нет и помину. Школа, после горячего порыва, была оставлена, и началь­ство охладело, а может быть, и сам учитель. Кроме того, в замке хотели вводить ремесла, но и это было только в плане. Дворянам предлагали заняться переплетным мастерством, но дворяне были на сей раз оригинальные: временно они занимались клеением цветных коробочек и безделушек, а в остальное время ржали, в буквальном смысле; для них было развлечением - под вечер на крыльце изображать же­ребцов. Состав их был следующий: штабс-капитан, слу­живший в гусарах, промотавшийся, переживший у разных помещиков приживалкой и наконец укравший воротник у собственного портного, человек, впрочем, почтительный и услужливый; тут же находился дворянин без чинов, по­ступивший по воле в солдаты и потом удравший из полка; два юноши-семинариста, попавшиеся на церковной кра­же, и молодой чиновник - за растрату казенных денег, ру­блей 400, которые он прокутил по молодости.

В реформирующейся тюрьме повеяло и при мне «но­вым духом». При мне была прислана смотрителю книга Галкина о тюремном вопросе (67). К ней был приложен рисунок пентонвильской тюрьмы; смотрители, конечно, полюбовались. При мне же приехал из С.-Петербурга на видный пост молодой и либеральный чиновник, вежли­вый, предупредительный, получивший высшее воспи­тание и в теории исповедующий реформу; он посетил острог. Новый чиновник вежливо и мягко обошелся с аре - стантами, где каждый предъявлял просьбу о своем деле. Весь этот народ сидел до решения дела по году, по два, по три и более. Чиновник все записал в книжечку и обе­щался справиться. Он посетил камеру с малолетними, и ему понравился крестьянский ребенок лет 9-ти, дикова­тый, угрюмый, но необыкновенно серьезный. Тот, кто не видал крестьянских детей, сосредоточенных, усвоивших рано серьезность среди горьких лишений, деловой вид и взгляды взрослого, для того крестьянские дети очень любопытны. Молодого чиновника заинтересовал ребе­нок: он стал к нему ездить чаще. В наших общих острогах дети получают ужасное воспитание. Я видел в Юрьевце мальчика лет 14, взятого за поджог. Это по характеру был, что называется, enfant terrible - забитый и озлобленный сирота; он начал мстить крестьянам, и когда его взяли в острог, то обхождение с ним сделалось еще хуже. Харак­тер ожесточился. Мальчик показывал необыкновенный, буйный и упорный характер. Когда его садили в карцер, он бил стекла, не стеснялся оковами, и его ничем не могли усмирить. В остроге он с какими-то плутами предпринял отважнейшее предприятие - проломать стену, пролез под печкой и обокрал острожный цейхгауз. Удаль, бесстра­шие и хладнокровие его удивляли окружающих, и даже грубые люди смотрели на него как на феномен. Его при­говорили в каторгу, и этот ребенок, может быть 15-16-ти лет, надел гордо кандалы, подвязал с искусством подкан­дальники и с чувством достоинства вышел из острога и пошел в Сибирь.

Молодой чиновник справился и о делах заключенных.

- Ну, что? - после спросил я арестантов.

- Да что!.. - ответил то же, что и стряпчий, - где дело находится.

- Ну, а вам что же еще нужно?

- Известно, мы просили, чтобы скорее решили.

- Да ничего он не поделает с нашим губернским прав­лением! - прибавили некоторые решительно.

В воскресные дни видно было из окна, как женское отделение посещал комитет разряженных дам; шелко­вые платья их шелестели; они приезжали опекать своих «malheureuses». У нас между женщинами острога, среди грубого обхождения, есть усвоившие совершенно муж­ской, упругий характер и всю циничность обращения, на которой может оборваться всякая тюлевая филантропия. Была в этой тюрьме, как рассказывали, оригинальная жен­щина - крепостная горничная, взятая за бродяжество. При входе в острог она объявила, что она генеральша и графи­ня такая-то и уверенно предложила справиться об этом. Говорят, что она мастерски выдерживала свою роль и не позволяла ни малейшей фамильярности. В том же замке сидел, несколько лет тому назад, князь, обревизовавший две центральных губернии; теперь он, говорят, служит писцом у стряпчего и - странное дело! - человек ничего не имеет, кроме внушительной физиономии.

Снова дорога. Показалась лесная северная губерния. Села стояли дальше друг от друга, дорога длиннее, поля пустыннее, а усадьбы попадались уж очень редко. Около одного городка мы ночевали в избе крестьянина, отдан­ной под этап. Чтобы выполнить повинность, крестьяне здесь нанимают избу у какого-нибудь бедняка, который с торгов принимает ее за самую дешевую цену. Между прочим, мы останавливались у сирот - мальчика с не­сколькими девочками, которым отдали выполнение этой повинности ради хлеба и милостыни. В избе, в которой мы на сей раз ночевали, помещалось крестьянское семей­ство из бывших крепостных. Изба была черная, закоп­ченная, грязная; кругом вповалку валялись дети; хозяй­ка жаловалась на болезнь мужа. Отец был сухощавый, с больным и удрученным видом, мужичок лет под 40; он постоянно кашлял и хилел от чахотки в последнем раз­витии. Как мы узнали, это был «обломок крепостного права», вынесший всю тяготу его. Жизнь оканчивалась уже на воле. «Вот жалко! Работать не могу, силы нет. а тут семейство». Но это старая повесть. В этой же избе ночевал, по случайному стечению обстоятельств, другой «обломок крепостного права» с противоположного полю­са. Это был барчонок из богатой помещичьей семьи, за­мотавшийся недоросль, ссылаемый теперь в отдаленную губернию за буйство, под надзор полиции. Напившись водки, барчонок пел фривольные французские куплеты и выделывал самые цинические выходки. Целую ночь он не давал никому спать. Шедшие с ним арестанты сообщили о нем несколько подробностей. Из очень богатого дома в О. губернии, он получил домашнее светское воспитание с французским языком и манерами, но без всякого чело­веческого развития. Избалованный дворней и барством, мальчишка поступил недорослем в юнкера и, получая груду денег от родных, повел разнузданную жизнь. Ми­лые увлечения начались разбитием трактиров и закон­чились дуэлью, за что молодой человек и был выгнан из службы. Очутившись без дела, барчонок начал таскаться по столицам, ездил осматривать погребки за границу, от­плясывал канкан на шпицбалах и наделал кучу долгов с балетной танцовщицей. Это стоило рыхлой и нервной ма­тушке нескольких истерик. Долги были уплачены, а сын­ку положили проживать в год тысячи две, что ли, чтобы жить скромно. Дитя проводило все время со страшными скандалами в отместку родителям, так что родительница падала в обморок при одном известии о нем; его называли в семье «enfant terrible». Деньги, однако, все-таки высыла­лись. Мальчишка стал себя считать героем. Посреди по­стоянных безобразий накопилась целая куча уголовных дел, от которых надо было отплачиваться. И вот это дитя 19-ти лет, благодаря своеволию и деньгам, истаскалось, изразвратничалось и имело на своей шее 18 уголовных дел. Барчонок уже этим хвастался и говорил, что он по­святил свое время на то, чтоб пытать терпение правосу­дия. Он рассчитывал постоянно на деньги. Запутавшись, он попал, наконец, в тюрьму, избил там смотрителя и те­перь был выслан под надзор в глухую губернию. Это был настоящий сын крепостнической среды, плод бессодер­жательного воспитания, барского баловства, беспутного мотовства и праздности.

Сосланный барчук не унимался и в дороге; скан­дал всякого рода доставлял ему истинное удовольствие; причинение беспокойства и неприятностей другим было его наслаждением. Поэтому на дороге, посреди этапов и солдат, в бедных крестьянских семьях, в тюрьмах между арестантами, как рассказывали его спутники, он совершал те же скандалы и был истинной язвой всех, с кем сталки­вала его судьба. Капризный и тщеславный, он то кидал деньгами, развращал и соблазнял бедных людей, то хва­стался дворянством и лез в морду. Напившись водки и по­битый в драке солдатом, он в этот же вечер валялся в избе и горько плакал, что «сволочь не понимает его положения, что это может чувствовать только дворянская кровь». На­утро он вымаливал шкалик водки опохмелиться, а к вече­ру опять напивался. Наконец, он опротивел и арестантам, и самим конвойным, которых он соблазнял деньгами, а по­том подводил под ответственность и выдавал начальству с каким-то злорадством. В этом случае у него не было даже той честности, которая водится у простых арестантов. Получая постоянно деньги из наследства, он будет долго продолжать свои безобразия и наделает много еще бед. Подумаешь, сколько тут было изведено тысяч на это ба­лованное дитя, сколько крепостного труда и пота унесено, сколько денег и теперь достается в руки его!.. И этот субъ­ект ничего не мог нанести людям, как только бездну горя, несчастий и оскорблений!..

Мы оканчивали путь. Теперь тянутся беднейшие се­верные губернии. Купить хлеба у крестьян почти было невозможно, и приходилось спрашивать у сельских по­пов. Близко, близко, кажется, до цели, но здесь несколько сот верст приходится идти дни, недели. До города, обык­новенно, доехать на почтовых трое суток; по этапу прихо­дится пройти месяц с неделей. Через каждые два дня сиди в деревне целые сутки. Утомительно, тоскливо, однооб­разно! И люди идут так месяцы, а в Сибирь достигали прежде даже через год. Каково было терпение солдата, прошедшего таким путем недавно в Астрахань по ошиб­ке, а потом пересланного в Архангельск!

В это время арестант в полном распоряжении конвоя.

И сколько на побочных трактах натерпится арестант! Сколько тут патриархальной распущенности, небрежно­сти и пренебрежений к закону! Каким образом, напри­мер, проходит с нами пересылаемый за беспаспортность к обществу гражданин в кандалах? Идти три-четыре ме­сяца в оковах. это что-нибудь да значит, и где это на­писано?.. а молодой парень бежит да побрякивает. На глухих трактах у нас случается, что заковывают в одни кандалы двоих за недостатком кандалов. Бывали еще не­давно этапы, где-то в западном крае, в захолустье, - эта­пы, где, чтобы не убежали арестанты, на ночь клали на ноги бревно с прорезанными отверстиями, из которых нельзя выдернуть ноги. Мало ли, что, однако, бывало!.. бывали при полициях «кляпы» и мало ли чего! Сколько, кроме того, произвола и мелких оскорблений вытерпли- вал беззащитный арестант на глухой дороге! За что этого хватили в шею? За что этого треснули в морду?.. за этим русский человек уже не гонится. А этот произвол как раз­вращает самих людей, которые им пользуются! Я не забу­ду одного из последних эпизодов моего странствия, когда я чуть было не прогулялся в железах. Отправлял партию в одном городе красивый и элегантный молодой чело­век с большими усами и с прекрасными приемами, - как видно, светский лев губернских гостиных. Он осмотрел партию и приказал вытряхнуть из мешков имущество. Белье было положено перед ним на пол. Он стал на него небрежно каблуками, мерно покачиваясь, и начал что-то расспрашивать, потаптывая с пренебрежением арестант­скую нищету. «А вас надо заковать!» - обратился он ко мне и к другим молодым людям, которых он никак не мог заковывать. Ему робко объяснили, что мы мирные люди, идем к своему обществу и шли без оков вот уже несколь­ко сот верст по распоряжению начальства. О статьях за­кона, вследствие ранее виденных уроков, мы боялись говорить (сказано: «без статей»). «Ну а я закую: так сле­дует!» - сказал джентльмен, видимо, наслаждаясь нашим смущением. Конечно, легкие наручни только неудобны и нестрашны, но это было беззаконие, и мы знали, что за этим пойдут уже толчки, оплеухи и сотни унижений. Сердце невольно сжималось, лица бледнели, а маленький властитель нашей судьбы тихо нежился и услаждался на подножии из арестантского отрепья. Однако он только не­много понежился властью и все-таки заковать не решил­ся. Это услаждение властью, из которого вытекает часто произвол, это чувство маленьких Фиеско (68), мечтаю­щих о своем могуществе, много мешают нашей жизни. Кичиться властью, баловаться ею и превышать ее - ведь это черта наших старых нравов. Этот произвол, концен­трируемый на арестанте, широко, однако, разливался и в других сферах жизни. Вспомним, сколько в газетах мы встречали случаев о расторопных полицеймейстерах со старыми привычками держать кулак наготове, сколько еще есть Сквозняков-Дмухановских (69), которые дерут не одних унтер-офицерских жен, но задают баню и куп­цам, чтобы только доказать свою власть, сколько встре­чается становых, квартальных и будочников, обольщен­ных властью, желающих быть всевластными царьками и проявляющих свой произвол над бедным, безграмотным и не знающим закона народом. «У нас гордость властью начинается уже с того, - говорил мне старый учитель, - когда рассыльный мужичок, приглашенный в ратушу, бе­рет в правую руку рукавичку (это было тонко стариком подмечено) и с рассыльной сумочкой чрез плечо уже не сторонится прохожих». Это понятие о власти идет далее и широко разливается во всех слоях: оно отражалось и в матери-командирше, держащей на послугах роту супруга, и в уездной почтмейстерше, читающей своим знакомым письма, проходящие через руки ее мужа по службе.

В моих заметках я не жалуюсь ни на что, не обличаю ничего. Дело тут не в обличении, не в частностях, не в исключениях. Это - нравы сложившейся веками жизни, плод исторического порядка вещей, вышедшего из целого склада прежних учреждений и понятий, от которых мы не можем еще оторваться. Изменяясь вверху и снаружи, они остаются в глубине, в корне нашей жизни нетрону­тыми. Я видел эти грубые нравы, как они обрушиваются в самых низших сферах жизни над бесправными людьми. Они, продолжая существовать под всей внутренней под­кладкой нашей жизни, губят иногда многие лучшие за­чатки наших реформ, делая из них одну внешность. Об этом стоит задуматься.

ОБ ИЗУЧЕНИИ ХАРАКТЕРОВ ПРЕСТУПНИКОВ В НОВОЙ ИСПРАВИТЕЛЬНОЙ ТЮРЬМЕ

С преобразованием тюрем и введением новых на­чал исправительного наказания судьба преступников, их жизнь и характеры, без сомнения, будут обращать на себя уже гораздо более внимания - исследования жизни пре­ступников, анализ их нравственной природы будут при­надлежать не одним частным исследователям и писателям. Если литература до сих пор доказала, как необходимо та­кое изучение преступников и какие заботы должны быть употреблены при этом, то одна из благородных миссий ее окончена и остальное предоставляется разрешить испра­вительной практике.

Европейская исправительная система давно уже обра­тилась к более тщательному изучению преступника, и ее заботы охватывают широкую область всех преступлений.

Исправительный элемент входит в Европе не только в наказания второстепенные, не только по преступлениям, где личность показывает неокончательное падение и по­дает еще надежды явиться снова годной и безвредной для общества, но распространяется на все уголовные наказа­ния и охватывает массу преступников самых безнадеж­ных, по прежним понятиям, - самых серьезных. Наблю­дения и опыты уже доказали, что самые жестокие, самые испорченные преступники могут преобразовываться и улучшаться по мере доставления им более нормальных условий жизни, по мере воспитания в них лучших при­вычек, по мере умственного и нравственного их развития. Главной целью пенитенциарной науки и всех систем ис­правления является изыскание тех средств, которые могли бы лучше влиять на перевоспитание преступника и испра­вить в нем те недостатки, пороки и наклонности, которые были привиты к нему дурной обстановкой.

При этом в основу всякой системы исправления само собой должно лечь основательное изучение личности, что­бы лучше узнать те недостатки характера, которыми она страдает, и те хорошие свойства ее природы, которые при развитии и воспитании человека должны составить проти­вовес его порочным наклонностям и дурным инстинктам. Исследование характеров заключенных поэтому должно играть главную роль во всякой исправительной системе: без этого невозможно никакое исправление, никакое нрав­ственное влияние. Тюрьма в этом случае представляет то преимущество перед частными исследованиями, что в ней может быть сосредоточено гораздо более сведений, при содействии правительства и общества, о личности пре­ступника и свойствах его преступления.

Пенитенциарная наука пока еще не обладает опреде­ленными, твердо установившимися правилами относи­тельно перевоспитания преступников, и тюремная практи­ка еще не выработала никаких приемов для ознакомления с личностью и распознавания ее нравственного характера. До сих пор не выработано ни определенных оснований для размещения преступников в тюрьме по уровню их нрав­ственности, ни правильной теоретической систематиза­ции преступлений по их родам.

Вопрос о классификации преступников в тюрьмах по уровню нравственности до сего времени остается спорным в теории и на практике; те же недоразумения, как и везде, возникли и у нас по поводу 3-го параграфа объяснитель­ной записки к официальному проекту тюремной реформы, указывающему отделять людей испорченных и закосне­лых в преступлениях от менее испорченных сотоварищей. Какая мерка, какой критерий должен быть в этом случае применен к человеческой испорченности? - вот вопрос, ко­торый возник в этом отношении. И пришлось обратить­ся к тем комбинациям, которые давно уже обсуждались и применялись в западной тюремной практике и теории.

Распределять преступников по категориям престу­плений: воров к ворам, убийц к убийцам и проч. - было давно принято эмпириками и грубой практикой, но это оказалось неудобным и даже вредным. Род преступления, положим, и один, но причины преступления и нравствен­ное настроение преступников могут быть до бесконечно­сти различны. Убийца, защищавший честь своей жены или свою, бесконечно разнится от убийцы из-за денег, для гра­бежа, для удовлетворения дурных наклонностей, различие тут видно уже с первого взгляда. «Оно, конечно, убивство, да ведь надо его сообразить, убивство-то!» - говорит один из подсудимых мужичков при посещении острога в рас­сказе Щедрина (70). Второй недостаток этой системы: при таком размещении люди одной профессии, легче сближа­ясь, составляли воровскую ассоциацию и укреплялись в своем призвании.

Другая комбинация, которой можно бы держаться в тюрьмах, именно разделение арестантов по срокам за­ключения, точно так же неосновательна; самый испорчен­ный человек может попасть за ничтожный проступок, а человек более нравственный, вынужденный обстоятель­ствами, совершит серьезное преступление; но уровень их нравственности будет разный.

Как ни смешивай преступников, все-таки окажутся люди испорченные среди менее испорченных и в состоя­нии будут неблагоприятно действовать на последних. Ка­ких соображений в этом отношении ни строили теорети­ки, они не пришли к точным, исключающим ограничения, оговорки и сомнения, заключениям.

Некоторые западные пенитенциаристы (как, напри­мер, Кроуферт) порешили, наконец, что классификация по нравственности невозможна, и склонились или к келейно­му разъединению арестантов, или к системе абсолютного мюэтизма, т. е. к запрещению преступникам говорить и сноситься между собой. Но так как в общих мастерских все-таки нужно, и при системе молчания, устроить какое- либо распределение по нравственности, так как дурной пример и здесь может обнаружиться, то вопрос так и остался открытым.

По вопросу о классификации мы не можем не заме­тить, что он оставался неопределенным не потому, что не могло быть никакой мерки для различения нравственного уровня в преступниках, а потому, что признаки для опре­деления нравственности были недостаточны и слишком поверхностны, - что насчет преступников не находилось в прежних тюрьмах никаких сведений и не предпринималось никакого ознакомления с ними. В тюрьмы обыкновенно не присылалось никаких документов насчет преступника, кроме указаний его преступления и срока заключения, а во многих местах так и совсем ничего не означалось[122]: при старом судопроизводстве в России сообщение подробных сведений было и невыполнимо. Между тем с введением исправительной системы непременно должны быть до­ставляемы возможно подробные сведения о преступнике. В этом случае основным и важным подспорьем могли бы служить уже уголовные процессы каждого преступника: при помощи этих процессов могут быть лучше всего изу­чены обстоятельства, сопровождавшие преступление, его побуждения и, наконец, поведение преступника во время суда. В этом случае речи адвокатов, выясняющие жизнь и мотив преступления, могут оказать важную услугу в от­ношении всей последующей судьбы преступника, тогда как теперь они приносят иногда лишь ничтожную пользу, потому что усилия адвоката защитить личность часто да­леко не выкупаются приговором, имеющим в виду не одну нравственную оценку личности, но и много других побоч­ных соображений (например, буквальный смысл закона, примерность наказания для других и т. п.). В настоящее время все речи защиты после процесса совершенно теря­ются, тогда как они могли бы еще долго быть полезными: как бы ни была пристрастна обрисовка преступника ад­вокатом, она может быть поверена всегда фактами само­го процесса; кроме того, слова защиты останутся все-таки указанием на лучшие стороны в характере преступника, а такие сведения могут послужить наилучшим руковод­ством для лиц, заведующих исправлением. Самый важный в этом случае пункт - мотив преступления; он всегда ясно указывает ту долю соблазна, ту страсть, которая овладела личностью и повела к свершению преступления; он может определить и то направление, в котором должно действо­вать исправление.

Определение характера может быть также сделано от­части и по внешним признакам самого преступления; для определения опасности характера преступника могут быть приняты более или менее отягчающие или облегчающие вину обстоятельства в юридическом смысле. Такие при­знаки указывает, например, Бентам: «.характер человека кажется более или менее опасным, - говорит он, - смотря по тому, больше или меньше имеют на него влияния предо­храняющие мотивы в сравнении с силой мотивов соблаз­няющих» (71). Поэтому к признакам опасных характеров, которые могут служить отягчением (aggravation) вины, то есть выражать степень испорченности, он относит - «при­теснение слабого», так как это показывает, что человек лишен был чувства сострадания, и доказывает отсутствие в нем мотива чести; «отягчение бедственного положе­ния» другого лица, т. е. увеличение несчастия личности больной, несчастной и бедной; «пренебрежение к автори­тету, к которому естественно человек должен был питать уважение», «жестокость без всякой надобности», «обду­манность, то есть совершение преступления под влияни­ем моментально вспыхнувшей страсти или после долгого обсуждения»; подговор нескольких лиц и, наконец, обман и нарушение доверия. Последний признак Бентам относит к глубокой испорченности натуры[123]. Нельзя не заметить, что, кроме того, должна быть принята во внимание сила обстоятельств, вызывающих на преступление, а также и степень умственного развития личности. К числу обсто­ятельств, смягчающих и дающих более благоприятные указания на характер, Бентам относит: 1) отсутствие злого намерения; 2) самоохранение; 3) предварительный вызов; 4) сохранение дорогих связей; 5) переход через границы необходимой защиты; 6) подчинение угрозам; 7) подчине­ние авторитету; 8) опьянение; 9) детский возраст. Все эти внешние признаки могут служить до известной степени характеристикой личности.

Подобные же общие указания мы можем найти при разборе самого рода преступления. Разграничивая, на­пример, преступления против собственности от пре­ступлений против личности, мы увидим, что разница их обусловливается разностью и в чертах личного характера; так, личность, способная на кражу, совершенно отличает­ся по складу своего характера и наклонностям от челове­ка, готового на явное насилие. Каждое из подразделений этих преступлений также указывает на особенность лич­ности; эти частные роды преступлений, носящие имена кражи, плутовства, убийства и проч., могут разделяться на особые категории, указывающие еще новые особен­ности в направлении характера: кража, например, может быть простая, кража, сопряженная с хитро задуманным планом, кража, сопряженная с известной смелостью и раз­рушением преград, кража случайная и кража по профес­сии, мошенничество, мазурничество, подделка докумен­тов - все эти разветвления характеризуют такие страсти и такие частные наклонности, которые ясно указывают уже на степень и род нравственной испорченности. Подобные частные характеристики различных родов преступления могут быть, кроме того, дополнены сведениями об эконо­мическом благосостоянии, общественном положении раз­личных лиц, совершающих преступления, и степени их образованности и т. п.

Вообще схемы и характеристики известных престу­плений, собранные на основании уголовной статистики, этнографических исследований о жизни «преступных и опасных классов», наконец, наблюдения, накопленные в самых тюрьмах, должны быть приняты тюремным началь­ством во внимание при характеристике преступников. На основании всего этого может быть создана положительная систематизация родов преступлений, характеризующая нравственность и могущая служить подспорьем при ис­следовании преступника[124].

Совокупность всех признаков, извлеченных из уго­ловных процессов, как и из характеристики каждого рода преступлений, применяемая к данным личностям по сход­ству признаков, может служить уже первоначальным диа­гностическим определением степени преступности. Это ознакомление укажет нам довольно точно, где мы должны искать испорченности личности и на что направить пре­имущественно исправление; те же признаки будут указа­нием и при классификации преступников в тюрьме. Что касается этой классификации, т. е. размещения людей в тюрьме, то она должна иметь одну цель - предупреждение порчи преступников и устранение дурного примера, кото­рый могут подать наиболее испорченные, ожесточенные и буйные при применении тюремных правил. В этом случае первое различие должно быть сделано по характеру лич­ностей: люди буйные, страстные, раздражительные, ока­зывающие сопротивление, должны быть, конечно, строго отделяемы от остальных во избежание соблазна. Относи­тельно нравственности и психического состояния могут быть также сделаны особые подразделения.

В этом случае французский академик Феррю предла­гает следующую классификацию:

1) люди вполне разумные и развитые, но крайне раз­вращенные (des pervers intelligents), у которых дурные дей­ствия были обдуманы и предусмотрены;

2) люди и порочные, но ограниченные (des vicieux bornes), которые делали зло по неразборчивости и по ин­дифферентизму к добру;

3) люди глупые и неразвитые (desneptes), которые сами не знали, чему они подвергаются.

Психическое состояние этих родов преступников, без сомнения, должно быть принято к сведению при классифи­кации по палатам, но только в таком случае, если эти лица заявили свою испорченность уже в тюрьме и чем-нибудь на­рушали дисциплину: по роду преступления и нравственно­му состоянию преступников едва ли необходимо примене­ние излишних строгостей, если преступники подчиняются общему правилу тюрьмы[125]. Феррю предлагает к каждому роду прилагать особую дисциплину.

Относительно проведения дисциплины лучше всего поступает ирландская система (72): она пропускает пре­ступника сквозь все ряды дисциплины и, приноровля­ясь к его поведению, оставляет в тех условиях, какие не­обходимы для выработки характера и предупреждения беспорядков. Ирландская система, как известно, первые восемь-девять месяцев оставляет вошедшего в тюрьму в отдельном помещении. Это время употребляется на озна­комление с личностью, на ее обучение и на предваритель­ное дисциплинирование. При тех разумных средствах и способах сношений, какие здесь применяются, это уеди­нение, конечно, ничего не имеет вредного.

Нельзя не заметить, однако, что классификациям по уровню нравственности до сих пор в деле исправления придавалось слишком преувеличенное значение, которо­го они в сущности не имеют. В первое время тюремной реформы считали единственной причиной деморализации общее содержание и заразу (contagion) преступников друг от друга; теория из этого по противоположению вывела, что для предупреждения этой деморализации необходимо если не совершенное разъединение, то строгое распреде­ление по категориям; но сваливать всю вину, все бесчис­ленные недостатки прежних тюрем только на одно общее заключение было крайне односторонне; причины демо­рализации преступников в прежних тюрьмах были очень сложные: здесь играли роль праздность, нищета арестан­тов, их лишения так же, как и крайне дурное обращение с ними и отсутствие надзора.

В новых исправительных тюрьмах эти недостатки, слу­жившие прежде только к развращению заключенных, сами собой предупреждаются уже введением труда и ежеднев­ной работой, не дающей времени для частых разговоров, наконец, постоянным надзором и разобщением преступни­ков на ночь. Занятые целый день работой, школьными заня­тиями и т. п., они имеют меньше шансов к дружественным беседам, и, таким образом, опасность близких сношений во многом предупреждается; по крайней мере, в ирландской системе, где применены все исправительные эксперименты, все добрые влияния и тщательный надзор, преступники со­держатся по классам без строгих классификаций, а между тем не приходится слышать жалоб на то, чтобы преступни­ки заражали друг друга.

Во всяком случае, как мы сказали, разделение по уровню нравственности достижимо даже по внешним признакам преступлений, когда о них существуют в тюрьме подробные данные. Собрание подобных данных о нравственности преступника, сверх указанных выше ис­точников, может быть дополнено и другими сведениями, почерпаемыми начальниками тюрем от их родственников, знакомых, начальников и т. п. Но ознакомление по уго­ловным процессам с преступниками, даже помимо целей классификации их в тюрьме, должно составить важную задачу: оно должно послужить основанием всех сношений и влияний на преступника в тюрьме, пока не будет иссле­дован его характер и его наклонности во время близкого личного знакомства.

Ознакомление с характером преступника в тюрьме совершается, конечно, нелегко: сразу нельзя узнать лич­ности, входящей в тюрьму; точно так же трудно получить о ней понятие и из официальных ее расспросов: личность в этом случае под влиянием наказания является улиткой; поэтому это ознакомление должно быть совершаемо дол­гим опытом и наблюдением во все время заключения. Не­обходимы расспросы о наклонностях человека к извест­ным занятиям, его призвании, степени образования и т. п.; все это может быть принято к сведению для приноровле- ния преступника к работам в тюрьме, к обучению его и для определения ему здесь места и рода занятий.

Точно так же чрезвычайно полезно исследование лич­ности преступника и в санитарном и физическом отноше­ниях, на что обыкновенно мало обращается внимания в тюрьмах. Такое медицинское исследование каждого вхо­дящего в тюрьму необходимо для определения его физи­ческого строения ввиду приноровления к тем или другим работам, ввиду исследования его телесных или нравствен­ных болезней, которыми может обусловливаться характер личности, ее душевные расположения и страсти, наконец, исследование физиологическое, которым определяется темперамент человека.

Введение подобных ведомостей и регистров необхо­димо и для того, чтобы постепенно следить, какое влия­ние имеет на здоровье субъекта тюремное заключение. Дальнейшее ознакомление с личностью преступника и с его характером во время заключения должно идти уже на­ряду с самым исправлением. В этом случае мы устраняем слишком отвлеченный и теоретический вопрос, который служил предметом спора европейских пенитенциаристов: какое заключение способствует более изучению харак­тера - одиночное или общее. В этом отношении можно сказать, что как в том, так и в другом из них преступник может обнаружить и известную скрытность характера, и откровенность, смотря по приемам обхождения с ним и уменью его исследовать.

Признаками для суждения о нравственном характере заключенных при исправительной системе служит общее поведение их в тюрьме. Для этого во французских тюрьмах ведутся так называемые бюллетени нравственной стати­стики (bulletin de statistique morale); в других европейских тюрьмах и пенитенциариях мнения о поведении преступ­ника составляются по тому терпению, с каким он выно­сит наказание, по его повиновению и послушанию или на основании штрафов, которым он подвергается. Впро­чем, такая мерка, в особенности, при одиночной системе, слишком пристрастна, так как при неестественных муках одиночного заключения всякий характер, всякий человек, независимо от его нравственности, может быть доведен до раздражения, озлобления и т. п. Один из лучших способов суждения о поведении представляет ирландская система, где оно измеряется числом баллов, которыми определяет­ся: 1) общее поведение в тюрьме, 2) прилежание в школе и

3) прилежание в работе. Такие баллы дают преступнику право на некоторые отличия, как и на постоянные облег­чения, сопряженные с переходом из класса в класс, чем обусловливается сам срок наказания. Кроме того, в ир­ландских тюрьмах ведутся особые списки выговорам и общий список о характере - «General Character book». В эту книгу записывается преступление, на основании кото­рого последовало осуждение, - наказание, все сведения о прежней жизни преступника, сообщенные из других тю­рем о его характере, исправительные наказания, которым он подвергался, число выданных ему марок (определяю­щих поведение и прилежание к занятиям) и другие особые замечания[126]. Такие сведения дают средства в ирландских тюрьмах к довольно полному ознакомлению с характером исправляемой личности и суждению об ее исправимости. Затем изучение характера преступника продолжается по­стоянно во все время пребывания его в тюрьме.

Выходя из опытных исследований и научных обоб­щений, что большинство преступлений совершается по неумению или невозможности заработать честно кусок хлеба, вследствие праздности, невежества, дурных привы­чек и деморализации, система исправления поставила сво­ей целью введение обязательного труда в тюрьмах, обу­чение ремеслам, обучение грамоте, умственное развитие арестанта, предоставление ему некоторого образования и привитие лучших привычек. Труд, обучение и известный порядок жизни в тюрьме признаны обязательными для всех арестантов уже потому, что этим обусловливается нравственность и спокойствие тюрьмы; они в этом случае являются не столько наказанием, сколько естественной по­требностью нормальной человеческой жизни и естествен­ных ее отправлений. Эти общие исправительные и педаго­гические меры полезны каждому преступнику: каждый из них может приобрести здесь способность к какому-нибудь ремеслу, выучиться грамоте, приобрести сведения, необ­ходимые для жизни, воспитать лучше привычки и попол­нить недостаток развития.

Это воспитание, носящее общий характер для всех, тем не менее может быть приноровлено и к потребностям каждого в отдельности. Для применения труда в тюрьме в этом случае необходимо руководствоваться индиви­дуальными отличиями, особенностями характера, как и потребностями личности в жизни. Здесь должно при­ниматься в соображение, к какому труду личность более способна, где она может выказать более таланта, какой труд соответствует ее призванию; наконец, всегда должен быть предпочтен тот труд, который всего более соответ­ствует общественному положению лица по выходе его на свободу, т. е. который даст ему всего более обеспечения. В лучших тюрьмах с этой целью введено возможно боль­шее разнообразие работ и обучение им. Даже в одиноч­ных тюрьмах предлагается в этом случае замечательное разнообразие выбора. Деметц считает до 78 ремесел, до­ступных в уединении, Беранже - 90. В таких тюрьмах, как Моабит, существует обучение множеству ремесел: здесь есть ткачи, столяры, сапожники, портные, токари, резчи­ки на дереве, часовщики и т. п.; для надзора за работами существуют особые инспектора и мастера, обучающие ремеслам. В Англии для обучения арестантов несколько лет тому назад в Портлэнде и Дартмуре были основаны особые рабочие классы (special service-classes). В ирланд­ской системе приучение к труду также составляет основу воспитания. В одной из лучших тюрем в Валенсии, как со­общает Ганкинкс, при входе арестанта предлагают ему во­прос, какому ремеслу он желает выучиться, и предостав­ляется на выбор до 40 ремесел; в этой тюрьме существует даже печатная машина («Spain as is»).

Вообще все европейские тюрьмы положили главным образом труд в основу исправления. Кроме подготовле­ния к честной жизни, к приобретению средств на свобо­де, кроме предоставления возможности изучить наиболее выгодные производства для получения лучшего обеспе­чения в жизни и, следовательно, ввиду больших гарантий от преступления приучение к труду в тюрьмах должно содействовать всего более к образованию самого характе - ра и к созданию привычки трудиться, а не сидеть без дела. Морализующая сторона труда состоит в том, что преступ­ник получает при этом понятие, что «в жизни ничего без труда не дается», что труд есть естественное призвание жизни и ее потребность.

Во время занятий преступника, всего, конечно, легче в то же время уследить, насколько охотно он трудится, на­сколько увлекается работой, и по этому составить понятие об его призвании и степени исправимости.

Вторым могучим средством исправления личности является воспитание, а потому школа есть непременное условие современной исправительной тюрьмы. Она же служит источником образования характера и его смягче­ния. Известно, что большинство преступников - жертвы невежества, неразвития, грубости и отсутствия твердых нравственных принципов; поэтому все исправительные системы одинаково сознали необходимость обучения и нравственного влияния. Обучение и умственное развитие в этом случае должно идти наравне с ремесленным. Чем больше будет развит преступник, чем больше обогатится он сведениями насчет окружающей природы, человече­ского общества и человеческих отношений, тем тверже во­друзятся в нем основы нравственности. Никакая мораль не сравнится в этом отношении с развитием сознания. Вот почему в лучших тюрьмах Европы не ограничивают­ся одной грамотностью: в Германии, например, в Брух- сале, кроме чтения и письма, преподаются арифметика, черчение, рисование, география, начала естественных наук и сельское хозяйство. В Моабите существует для за­ключенных пятиклассная школа; кроме того, заключен­ным предоставляется разнообразное чтение; при тюрьме устроена библиотека из 1 500 томов, содержащая книги по географии, истории и по многим техническим знани­ям, которые более всего интересуют заключенных.

Но нигде более не обращено было внимания на об­разование, как в Ирландии; зато там получены и блиста­тельные результаты в деле исправления. Обучение здесь начинается с входа в тюрьму, еще во время предваритель­ного уединенного заключения. Это время особенно благо­приятствует умственным занятиям и сосредоточенности заключенных: поэтому нигде лучше не воспользовались уединением, как здесь. Во время этого отделения арестанта от остальных и, так сказать, во время первого ознакомле­ния с ним для него отперты широко двери школы, причем обучение производится сообща; предметы преподавания не ограничиваются обучением чтению, письму и счету. Священная история, грамматика и география преподают­ся одновременно; география особенно занимает внимание арестантов. На умственное развитие заключенных обра­щается серьезное внимание.

Это развитие тем важнее, что им обусловливаются нравственное влияние и нравственные убеждения. Мно­жество безнравственных наклонностей существует в человеке по глупости, по легкомыслию, по непривычке сознательно отдавать себе отчет в своих поступках. Пре­подавание поэтому должно сосредоточиваться преиму­щественно на искоренении заблуждений ума и ложных понятий о жизни. Это было как нельзя лучше понято ирландскими преподавателями; поэтому ими сообщают­ся по возможности наиболее здравые научные понятия о социально-экономических вопросах. Этим путем устраня­ются или, по крайней мере, преодолеваются многие пред­рассудки, вредные для блага рабочих классов. «Ложные понятия о рабочей плате, - говорит один из ирландских преподавателей, - о повышении и понижении цен на жиз­ненные потребности, о конкуренции в торговле, о желез­ных дорогах и машинных работах составляют несомнен­ный источник пауперизма и преступлений. Искоренение подобных мнений в возрастающем поколении есть задача первейшей важности для общественного благосостояния» (отчет Гарана). Нет сомнения, что получение таких сведе­ний и выяснение понимания общественных отношений всего лучше убеждает в нравственных истинах. Необ­ходимость и плодотворность такого реального обучения была признана даже ирландским духовенством, которое сознает невыгоду одного церковного влияния и его одно­сторонность. Один из тюремных капелланов, Кауней, го­ворит по этому поводу, что одиночное заключение в Мо- унтджое в связи с религиозным обучением в продолжение двух-трех месяцев влияло еще на поведение уединенного преступника, но невероятно, чтобы религия могла надолго сохранить такое решительное влияние. «Бедные арестан­ты, - добавляет он, - не призваны Творцом для жизни со­зерцательной; поэтому душевное их состояние и требует замены ее другими занятиями»[127]. Такое влияние светского образования на нравственность показывает всю высоту его значения и всю его необходимость. Поэтому влияние школы и образование преступников должны составить не побочное, но основное исправительное средство.

Превосходный пример того, каким образом путем научного и практического приема могут быть проведе­ны нравственные доктрины, представляет преподавание в смитфильдском учреждении для приготовляющихся к выпуску арестантов (Smithfield Reform. Institute). Пре­подавание здесь преимущественно состоит в лекциях, читаемых по вечерам для взрослых арестантов. В этих лекциях не только касаются научных истин, но анализи­руются и обыкновенные житейские положения, между- человеческие отношения и нравственные обязанности. Лекции состоят из примеров гражданской жизни, из раз­личных биографий и обсуждения поступков людей с их последствиями. Перед слушателями ясно рисуются раз­личные положения личностей, объясняются их действия; им указывается на согласие между внутренними закона­ми воли и внешним положением действующего лица. При этом широкая картина ложится на душу арестанта, а за­тем, с участием собственного мышления, он анализирует те или другие практические правила, которые логически вытекают из всего им продуманного. В этом случае нрав­ственный вывод является пред ним неизбежным, как ма­тематическое положение, и нравственность таким путем глубоко входит в сами убеждения личности. При обсуж­дении всех этих практических и нравственных вопросов в то же время до того затрагивается любознательность и интерес слушателей, что арестанты сами принимают участие в обсуждении их; они припоминают примеры из собственной жизни и в этом случае исполняются лестно­го сознания, что самостоятельно могут дорабатываться до известных нравственных истин и подтверждать даже их собственными примерами. При этом между препода­вателем и слушателем образуется то сближение, та не­принужденность отношений, которая способна оказать самое благотворное нравственное влияние. «Постоянные личные сношения обучающего с арестантами, - говорит Гольцендорф, - особенно способствуют к исследованию, объяснению и обсуждению испытаний в жизни каждого отдельного арестанта, прошедшего его времени, побуж­дений к преступлению, наконец, надежд на будущность и его душевных влечений».

Мы видим, что в этом случае школа является превос­ходным средством для сближения с преступником, для изучения его характера и для плодотворного влияния на его ум и нравственное чувство. Никто лучше не может вы­полнить это, как способный педагог, богатый педагогиче­скими средствами и психологическими знаниями; никто не может заслужить такого доверия и уважения, как учи­тель, обладающий умственным преимуществом, стоящий высоко по своему беспристрастному взгляду, полный вы­сокой любви и веры в человеческую природу. Отношения такого педагога будут всегда гуманны, взгляд его на пре­ступника - вполне человечен. Вот слова одного знамени­того педагога Ирландии, приобретшего завидную славу и опытность в управлении смитфильдским заведением. «Арестантский преподаватель должен удовлетворять двум условиям, - говорит он, - во-первых, он должен постоянно помнить, что с арестантами нельзя обращаться небрежно, так как они взрослые, а не дети; во-вторых, не давать им никакого повода замечать, что подозреваем их во лжи или нечестности. Я бы желал напомнить каждому, как учите­лю, так и преподавателю, что его обязанность заключается не в одном лишь обучении чтению, письму и счислению: высшая его обязанность состоит в том, чтобы ознакомить­ся во время обучения с постепенным развитием характера его учеников и со всеми оттенками их наклонностей. Он должен исследовать прежнюю их жизнь, познать надежды их на будущность, причины их веселья и печали, желания и стремления их; он должен поддерживать в них разумные ожидания успеха в новой, предстоящей арестанту жизни, который, преисполненный надежд и хороших намерений, с нетерпением ожидает освобождения своего»[128].

Из этого понятно, какая высокая и благородная мис­сия лежит на преподавателе в тюрьме. Добрыми отноше­ниями и советами этот педагог может достигнуть такого уважения, каким пользуется знаменитый преподаватель в Смитфильде - Орган - между арестантами. Он повли­ял глубоко на нравственность своих воспитанников; он устроил между ними кассу для взаимного вспомощество­вания; при выходе склонял многих дать обет не пить вина; он отыскивал им места при выходе из заведения. Многие из арестантов по выходе из тюрьмы долго поддерживали письменные сношения с ним и просили советов своего друга и наставника в жизни. «Этот человек, - как отзыва­ются о нем в Ирландии, - сделал более, чем целые обще­ства» (73), - и такая оценка не выше его.

Ввиду такого важного значения обучения и воспита­ния преступников, школе в ирландских тюрьмах, как и во многих европейских, посвящается ежедневно несколько часов. Даже при постоянных работах в Смитфильде, сверх 9-часового утомительного труда, вечерние лекции занима­ют 2 часа, а упражнения в чтении и письме 1 час 45 минут до отхода ко сну.

Вот почему, ввиду того важного и почти первостепен­ного влияния, оказываемого на исправление обучением в школе и преподаванием, желательно, чтобы в нашем новом тюремном уставе школе было отведено больше простора и времени, чтобы в ней происходили ежедневные занятия, а не урывчатое обучение по праздникам и воскресеньям. У нас такое обучение и умственное развитие тем важнее, что масса нашего народа еще безграмотнее, еще неразвитее и предрассудочнее, чем масса народа где-либо на Западе.

Нет сомнения, что, кроме преподавателя, изучение жизни преступника, его характера и близкое знакомство с ним должны составить обязанность в тюрьме также и всего остального тюремного начальства, следящего за дисципли­ной исправительного заведения. Начальство тюрьмы долж­но приобрести глубокое доверие и уважение арестанта; а этого достигнуть можно только человеколюбивым обхож­дением с ним и старанием возбудить в нем прежде всего до­брые инстинкты, находящиеся всегда в душе каждого чело­века. Нужно стараться, чтобы ваше доверие к нему и доброе расположение послужило импульсом к его исправлению.

К сожалению, до последнего времени у нас никак не могут согласить мысль о человеколюбивом общении с арестантом с мыслью о дисциплине. Прежние тюремные начальники понимали, что человеколюбие и доброе обра­щение несовместимо с дисциплиной, и всю свою заботу прилагали только к тому, чтобы ввести и поддержать дис­циплину, а тюремную дисциплину полагали только в бес­прекословном повиновении арестанта, в распоряжении по произволу его жизнью и смертью. Старые смотрители ду­мали, что арестант им отдается в крепостную зависимость: «как дурно ни обращайся с ним, он все того заслуживает»; самое дурное обращение они считали справедливым, а свою волю - законом. Потому-то не существовало такого униже­ния, такого позора, такой несправедливости, какой не выно­сил бы арестант в старой тюрьме. Смотрители острогов при назначении своем обыкновенно думали, что от них ничего не потребуется, кроме строгости, что они могут управлять­ся так, как знают; затем всю тактику свою они сводили к строгости и жестокости наказания. Самые возмутительные грубости, сами невежественные выражения были делом обыкновенным. «А что с ними иначе поделаешь?.. Где мне всех их знать?! Вы думаете, это люди? Это скоты!» или: «Ты кто такой?! Арестант!.. я тебя выпорю! Я тебя в дугу согну! Я что хочу, с тобой то и сделаю!» Вот почему при этом роде постоянных репрессалий в старом остроге арестанты сами вооружались против начальства, пускались в самую оже­сточенную борьбу за свое существование, и часто застав­ляли смотрителей сдаваться. Эта борьба иногда представ­ляла ужасную анархию острога, а победа арестантов вела к совершенной распущенности в тюрьме, подобно тому, как власть смотрителя служила к произволу и неестествен­ным стеснениям. Старая тюрьма не представляла никаких гарантий для арестанта. Жалобы его не выслушивались; когда он жаловался на дурное содержание, ему обыкно­венно отвечали: «На то и тюрьма, чтобы было худо» или: «А кто велел вам попасть сюда, милые други», как будто этим оправдывались все злоупотребления тюрьмы и как будто дело тюремного начальства разбирать, «кто велел по­пасть!» Обхождение с арестантами было самое грубое: па­раграф тюремного устава «о добром и человеческом обхож­дении» как будто бы был вычеркнут; арестанту постоянно кололи глаза, что он преступник, что он человек погибший. Такое обращение более всего способствовало развращению личности. Постоянно дурное мнение о человеке служило к тому, что он сам наконец уверялся, что он - величайший негодяй, и уже не думал более подняться. Он старался все свои недостатки оправдать тем, что он - погибший, а потому начинал бравировать этим. Крайняя деморализация наших тюрем поэтому скорее всего объяснима этим дурным обра­щением с арестантом; а такое обращение было естественно при невежестве и неразвитии прежних смотрителей[129].

Не так должно смотреть на соблюдение дисциплины в тюрьме исправительной: под дисциплиной здесь разумеется соблюдение тех правил, какие указаны уставом тюрьмы и законом. Представляя правила и закон тюрьмы, смотритель должен объяснить каждому из преступников, что выполне­ние этих правил неизбежно обязательно для преступника так же, как обязательно и неизменимо и для самого началь­ника. Отличив закон от произвола, заключенный будет по­нимать сам - это хорошо. Все споры, недоразумения и непо­слушание, происходившие в старых тюрьмах, проистекали именно от того, что вследствие постоянного произвола смо­трителей сами законные требования впоследствии прини­мались за произвол. Для ознакомления с правилами тюрь­мы в заграничных тюрьмах обыкновенно вывешиваются в комнатах арестантов регламенты, определяющие поведение арестанта. Такие расписания существуют в Моабите, в Ма- засе, в лозаннской тюрьме и других. По ним арестант видит условия дисциплины, санкционированные законом.

Точно так же произвол смотрителей может быть лег­ко устранен введением регистров, куда заключенные, по примеру английских преступников, могут вписывать свои жалобы и претензии. Само собой разумеется, что эти жа­лобы время от времени должны просматриваться высшей тюремной администрацией. Устранение произвола может быть гарантировано только одним этим. Нужда и жалобы арестантов должны быть всегда принимаемы к сведению: во французских тюрьмах, например, в Мазасе, арестантам предоставлено передавать, в запечатанных пакетах, письма к судьям и административным лицам. Жалобы арестантов ничего не имеют деморализующего: они всегда поддержи­вают в них веру в справедливость; поэтому они и должны быть внимательно обсуждаемы.

Самая дисциплина исправительной тюрьмы должна отличаться от всякой другой дисциплины: это - дисциплина не военная, как у нас привыкли понимать; это - дисциплина педагогическая. Смотрители тюрем должны отличаться не­обыкновенной предупредительностью, вниманием и мягко­стью обращения с преступником; утонченно-внимательное и вежливое обращение с заключенным - отличительный признак европейских пенитенциарных тюрем: оно соблю­дается даже при самых строгих уставах уединения. Во всех европейских пенитенциариях начальники тюрем ежеднев­но обходят заключенных и вежливо и предупредительно опрашивают их; во французских тюрьмах, которым пер­вым принадлежит честь изгнания телесного наказания, не только всякое грубое обращение, но даже слово «ты» не допускается начальствующими лицами в отношении к аре­станту; на такое обращение указывает Видаль (Vidale) даже в военных тюрьмах Франции, как, например, в Метце.

Вся исправительная европейская система сводится к следующим правилам: 1) она признает в преступнике впол­не человека со всеми его натуральными способностями, а поэтому предписывает вполне и человеческое с ним обхож­дение, требующее тем более гуманной осторожности, что это - человек больной и раздраженный; 2) измеряя преступ­ника обыкновенной человеческой меркой, она силится соз­дать нормальную жизнь в тюрьме на более рациональных началах, устраняя все вредное, все неестественное для че­ловеческой природы и доставляя более средств для разви­тия лучших человеческих способностей; 3) она стремится к развитию его нормальных способностей и возбуждению лучших инстинктов обыкновенными педагогическими средствами, причем не теряет надежды на исправление каждой личности. «Опыт и свидетельство тюремных чи­новников доказали в Европе, что ни в одном преступнике не следует предполагать неспособности к исправлению». Даже приговоренные к казни и обреченные на вечное за­ключение исправляются[130].

Ввиду всего этого исправительная система должна возможно лучше разузнать личность, воспользоваться все­ми оттенками ее характера для приобретения ее доверия. Такое доверие, такое сближение с человеком, конечно, не может быть достигнуто ни приказанием, ни грубостью: они могут быть достигнуты только крайне деликатным обхож­дением, знанием человеческого сердца и, главное, верой в лучшие наклонности человека. Не отчаивайтесь в людях, не показывайте им вида, что считаете их совершенно ис­порченными, иначе они уже не будут стыдиться дурных страстей своих и недостатков; дескать, все равно, коли нас считают такими!.. Нет! Покажите, что вы их лучше считае­те, чем они есть; покажите веру в их исправление, затронь­те в человеке благородные мотивы: они есть в душе самых испорченных; и, поверьте, что вы лучше добьетесь цели! Таковы правила, на которых должно держаться исправле­ние. Уважение человеческого достоинства должно соблю­даться в тюрьме, как и везде. «Всякий, кто бы он ни был и как бы он ни был унижен, - говорит Ф. М. Достоевский в “Записках из Мертвого Дома”, - хотя и инстинктивно, хотя и бессознательно, а все-таки требует уважения к своему че­ловеческому достоинству. Арестант сам знает, что он аре­стант, отверженец, и знает свое место пред начальником, но никакими клеймами, никакими кандалами вы не заста­вите забыть его, что он человек. А так как он действитель­но человек, то, следственно, надо с ним и обращаться по- человечески. Боже мой! Да человеческое обращение может очеловечить даже такого, на котором давно уже потускнул образ Божий» (74). Эти слова не мешало бы крупными бук­вами вырезать для назидания смотрителей на стенах наших тюрем. Слова эти, выведенные из опыта, тем важнее, что они относятся к русскому арестанту. «Я видел, - добавляет г-н Достоевский, - какое действие производило человеко­любивое обращение на этих униженных: несколько ласко­вых слов - и арестанты воскресали нравственно»[131].

Действительно, ничто не может оживить, сделать бла­годарной природу человека, как самомалейшее сочувствие во время его несчастья. В это время человек выскажет все, что накипело в его душе; он выяснит причину своих не­счастий и историю своего падения. И для этого не нужно много: достаточно было гуманному начальнику морской тюрьмы спустить непокорного, озлобленного арестанта с цепи, усадить рядом и заговорить с ним в первый раз по- человечески, - и он изложил ему свою исповедь, выложил свою душу с едва сдержанными рыданиями, как рассказыва­ет один из исследователей петербургских тюрем, г-н Ники- тин[132]. В рассказе Щедрина «Добрая душа» старый озлоблен­ный каторжник рыдает перед простой старухой, принесшей ему рубашку после наказания. Таким образом, мы видим, что искренность и умение вызвать человеческое чувство в душе падшего человека доступно было даже простым лю­дям; чего же не сделает человек, обладающий воспитанием, человек высоко гуманный, с теплой душой и проникнутый глубокой верой в человека и его обновление!

Вот почему необходимо, чтобы назначались для управления тюрьмами люди вполне образованные, обла­дающие столь же развитым умом, как и развитым серд­цем, - люди, полные преданности делу и сознания своего честного и высокого призвания.

С реформой тюрем в России в особенности жела­тельно введение гуманного обращения с преступником и изгнание старых привычек, которые все еще могут отры­гаться и в новых тюрьмах.

Об этом прежде всего, по нашему мнению, нужно позаботиться реформе, так как это - внутреннее ее содер­жание. Для всего этого мы полагаем необходимым, чтобы при назначении начальников и смотрителей тюрем был положен известный образовательный ценз или специаль­ный экзамен.

Вместе с тем желательно, чтобы у нас были примене­ны те же заботы к специальному образованию смотрите­лей и наблюдающих за преступниками, как это делается в Германии и Англии. В Германии и Пруссии, как извест­но, хлопочут теперь об устройстве семинарий, в которых будут подготовляться люди, готовящиеся для службы при тюрьмах; их намерены снабдить общим образованием, внушить необходимость терпения, снисхождения к пав­шим питомцам, наконец, доставить им известные психоло­гические познания. Бывший директор моабитской тюрьмы по этому поводу приготовлял целую программу воспита­ния. Наконец, уже в настоящее время уровень образования смотрителей и тюремных чиновников в Европе столь зна­чителен, что они основали в 1864 г. в Германии общество для того, чтобы делиться своими наблюдениями, и имеют свой литературный орган («Blater fur Gefangaisskunde»). С преобразованием тюрем в Ирландии весь тюремный штат был заменен новым, причем лица, назначаемые в тюрем­ную службу, определяются не иначе, как выдержав шесть месяцев испытания. В течение этого времени губернаторы каждой тюрьмы ежемесячно доносят об их способностях и поведении. Для того чтобы образованию в тюрьмах дать надлежащее назначение, ирландское правительство выбра­ло двух старших учителей (Headschoolmasters) и дало им средства на объезд всей Англии с той целью, чтобы они исследовали метод и способ преподавания взрослым в раз­личных учебных заведениях. Все эти меры дали уже пре­восходные результаты для дела исправления и перевоспи­тания преступников в европейских тюрьмах.

В России точно так же желательно, чтобы с введением тюремной реформы открыты были особые лекции для смо­трителей при тюрьмах (хотя первоначально в Петербурге), знакомящие их с пенитенциарной и педагогической наукой, чтоб создано было образование кандидатов на тюремную службу при центральных тюрьмах, предпринято было из­дание специальных руководств для смотрителей и чтобы, наконец, были привлечены наиболее способные педагоги для преподавания арестантам.

<< | >>
Источник: О. А. Платонов. Русская община в тюрьме и ссылке / Сост., авт. предисл. и примеч. С. А. Иникова / Отв. ред. О. А. Платонов. — М.: Институт русской цивилизации,2015. — 752 с.. 2015

Еще по теме Ищущие спасения и света:

  1. 7.6. Вознаграждение за спасение судна, оставленного экипажем
  2. Константин Станюкович Вокруг света на «Коршуне»?
  3. 7.5. Использование средств, поступивших за оказание помощи и спасение на море
  4. Первый признак всякой правды есть искренность. Правда не боится света
  5. В. А. Серков. Спасение на море. Правовая регламентация. 1989, 1989
  6. 2. Спасание людей
  7. Особенности российской правовой культуры
  8. § 271. Lex Rhodia de jactu
  9. 1.4. Краткая характеристика методов техникокриминалистической экспертизы документов
  10. § 2. Виды аналогии
  11. Отделение шестое. О подкидывании младенцев
  12. Мартин Лютер
  13. Статья 428. Оставление погибающего военного корабля
- Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Риторика - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридическая этика и правовая деонтология - Юридические лица -