ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ИЕРОМОНАХА ИЛЛАРИОНА
Господа судьи, господа присяжные заседатели! 10 января нынешнего года отец Илларион, иеромонах Александро-Невской лавры, был найден в своей келье окончившим жизнь насильственным образом от чужой руки.
Ровно через месяц, сегодня, 10 февраля, передвами находится на скамье подсудимых человек, который приносит повинную голову в совершении этого убийства. Казалось бы, что с этой минуты задача ваша становится очень проста и несложна: остается применить к подсудимому то наказание, которое он заслужил по закону. Ho такой взгляд, по моему мнению, не соответствовал бы ни важности вашей обязанности, ни достоинству правосудия. Вы, представители суда в настоящем деле, не можете быть орудием ни в чьих руках; не можете поэтому быть им и в руках подсудимого и решить дело согласно одним только его показаниям, идя по тому пути, по которому он вас желает вести. Вы не должны безусловно доверять его показанию, хотя бы оно даже было собственным сознанием, сознанием чистым, как заявляет здесь подсудимый, без строгой поверки этого показания. Сознания бывают различных видов, и из числа этих различных видов мы знаем только один, к которому можно отнестись совершенно спокойно и с полным доверием. Это такое сознание, когда следы преступления тщательно скрыты, когда личность совершившего преступление не оставила после себя никаких указаний и когда виновный сам, по собственному побуждению, вследствие угрызений совести является к суду, заявляет о том, что сделал, и требует, просит себе наказания, чтоб помириться c самим собою. Подобного сознания в настоящем деле нет, а есть сознание другого рода, которое подходит к разряду сознаний, вынужденных самою обстановкою дела и теми обстоятельствами, при которых оно дано.B самом деле, вглядевшись в дело, вы увидите, что сознание подсудимого далеко не чисто, что в нем есть некоторые примеси и что, во всяком случае, он говорит не полную правду, заявляя на суде, что показывает одну истину как перед богом и перед начальством, так и перед нами.
Для этого необходимо рассмотреть вкратце обстановку дела и прежде всего взглянуть на личность потерпевшего от преступления. B показаниях монахов, проживающих в Лавре, она охарактеризована довольно ясно: человек старый, сосредоточенный, суровый, живший постоянно одиноко, умевший в многолюдном монастыре создать себе совершеннуюпустыню;видающийся в 10 летраз слюдьми, которые живут в одном коридоре с ним, позволяющий себе, в виде развлечения, покормить булками маленьких певчих и лишающий самого себя даже и этой малости, словом, человек угрюмый, замкнутый в себе, идеальный, если можно так выразиться, монах. Этот одинокий человек, постоянно запертый в своей келье, ни с кем не сходившийся, не подает никаких признаков жизни в течение целого вечера, ночи и половины следующего дня, не возбуждая ничьего беспокойства, что указывает, как вообще мал надзор за тем, что происходит в коридоре. Ho, наконец, все-таки беспокойство возбуждается — смотрят в щелку, видят ноги, думают, что с ним дурно, посылают за доктором, отворяют дверь и находят, что он мертв, убит; тогда является полиция, следователь и начинается следствие.Подробный акт осмотра указывает на все подробности исследования, и я считаю излишним напоминать их.Укажу только те вопросы, которые прежде всего возникли у лиц, исследовавших это дело, и вы увидите, как полно и красноречиво отвечала на эти вопросы самая обстановка найденного. Прежде всего, что это такое? Убийство,очевидно. C какою целъю? Разломанная шкатулка, раскрытые комоды, разбросанная одежда — все это прямо говорит о совершении преступления с целью грабежа. B какое время? Отцу Иллариону после вечерни, следовательно в 5 часов вечера, в 6-м, были принесены дрова и вода для самовара; затем у него найден самовар, почти полный водою, в чайнике, налитом доверху, заварен чай, чашка суха; видно, что, вернувшись от вечерни, он заварил чай и не успел напиться. Итак, приблизительное время совершения убийства— около 6 часов вечера. Затем, обстановка убийства также довольно ясна: убийство совершено колющим орудием, нанесен ряд очень сильных ран, вызвавших обильное истечение крови, повлекшее смерть, и, как удостоверяет осмотр ран, нанесены они человеком, подошедшим сзади.
Видны даже переходы, которые имела борьба между убийцею и покойным; кровь особенно скопилась вдвух местах: в одном месте ее довольно много, и тут же находится колотый сахар, нож, которым кололи, и самовар — очевидно, что тут место нанесения первого удара. Затем масса крови около двери и отпечатки окровавленных рук на самой двери и на ручке замка. Очевидно, что кто-то хотел уйти в эту дверь. Ho уйти всего необходимее было покойному отцу Иллариону; итак, он дошел или дополз до двери, и здесь ему нанесены вторые удары; борьба была очень сильная; у покойного выдернута почти вся его весьма длинная борода, клочья которой валялись по всей комнате; он оборонялся, потому что окровавленный нож, которым наносились раны, найден согнутым перпендикулярно к своей ручке; самые кисти рук покойного изрезаны; очевидно, что он хватался за нож, которым наносились удары, и хотел его вырвать. Наконец, из обстановки видно даже, что делал подсудимый после убийства, видно, что он стал рыться в комоде, выдвинул все ящики, взял сапожный тупой нож и стал им взламыватьшкатулку;вы знаетеизакта осмотра, что на чашке медного подсвечника оказалась налитою кровь, что, наконец, рубашка, о которую убийца вытирал руки, имеет двоякого рода пятна: бледно-розовые и посредине их ярко-красные пятна крови. Это показывало, что убийца мыл руки и что он должен был быть ранен; свежая кровь натекла на подсвечник и оставила следы посредине каждого розового цятна и на ручке ножа, которым производился взлом. Эти данные привели к тому, что убийца ранен, что убийство совершено в такое время, когда никого в коридоре не было, и совершено человеком, подошедшим сзади, следовательно, человеком своим, которого не опасались.Соображаясь с этими данными, сыскная полиция начала производить розыски. Между прочим, узнали, что накануне убийства в монастыре ночевал Иван Михайлов, человек, приезжавший просить о месте, не получивший его
и уехавший назад. Послали за ним на станцию Окуловку. Когда агент сыскной полиции явился на станцию, то нашел подсудимого «гулящим», нетрезвым и прячущимся; на нем оказались панталоны ижилетпокойного отца Илла-.
риона, а в кармане панталон золотые монеты и в том числе двадцатифранковые; у брата его найдены часы покойного, а у него самого — другие, также принадлежавшие отцу Иллариону. Он путается, он испуган, у него ранена рука. Ero берут. Что он может сказать, какое дать объяснение? Ему остается только одно — сознание. Сказать, что вещи получил от кого-нибудь другого — надо указать, от кого; сказать, что не был в Лавре — нужно указать место, где был. Ни человека, ни места он указать не может. Упорно молчать — но кругом так все сложилось, что молчать нельзя! Остается сознаться—и он сознается. Поэтому я и называю сознание его вынужденным обстоятельствами дела, оно было неизбежно; но раз оно вынуждено, мы не можем вполне доверять ему, мы должны отнестись критически K главным его частям, именно к тому, что касается преступного намерения. Вы слышали, подсудимый говорит, что мысль убить отца Иллариона пришла ему внезапно, вдруг, что грех его попутал, что сам он не знает, зачем шел, но шел без всякого намерения убить отца Иллариона, словом, он старается доказать перед вами, что, входя к отцу Иллариону с словами: «Боже наш, помилуй нас», он вовсе не знал, что через несколько минут должен выйти из этой кельи убийцею. Я думаю, однако, что это не так, что мысль об убийстве явилась вовсе не внезапно, что он имел возможность в течение некоторого времени оценить и взвесить ее, или изгнать ее из своей головы, или удержать — и избрал последнее. Я думаю, что указанием на присутствие заранее обдуманного намерения служат как данные дела, так и некоторые нравственные соображения.Во-первых, посмотрите на отношение подсудимого к отцу Иллариону. Он говорит, что шел к отцу Иллариону сам не знает зачем. Ho допустить такое толкование, неосновательное и неправдоподобное, решительно невозможно. Можно допустить другое — что он шел к нему как к знакомому, у которого когда-то служил коридорным. Отчего же ему, в самом деле, и не навестить отца Иллариона?
Ho вы знаете характер иеромонаха Иллариона.
Он был такой чедовек, который не любил, чтобы к нему ходили, человек, который держал себя вдали от всех, а тем более,конечно, от коридорного. C какой стати коридорный, который уже не служит и случайно остался в Петербурге только потому, что поезд, на котором он хотел уехать, ушел раньше, чем он мог собраться, пойдет к отцу Иллариону, о котором он и не думал, проживая два с половиною дня в Лавре? Почему из всех петербургских знакомых он избирает отца Иллариона? Отчего он не идет, например, к Лаврову, с которым был хорошо знаком и который писал ему докладную записку? Отчего он не идет к иеромонаху Нектарию, который рассказывает, что считал его хорошим человеком, нередко паивал его чаем, рекомендовал его на железную дорогу и вообще до сих пор относится к нему более благосклонно, чем прочие? Уж если идти в монастырь для того, чтобы посетить кого-нибудь, то скорее всего ему следовало бы посетить отца Нектария. Наконец, он мог посетить тех сторожей, живших у ворот, у которых он ночевал две ночи. Напротив, он идет тайком, минуя сторожку и никуда не заходя, прямо в келью покойного. Для чего же он туда идет? Какое отношение может иметь к нему отец Илларион, этот замкнутый человек, не интересующийся даже тем, что делают более близкие ему, окружающие его лица? Никакого. Затем посмотрите, как выбрано время, когда совершается преступление. Выбрано именно то время, когда, по монастырским обычаям, в коридоре никого не было. B коридоре было всего шесть келий: одну занимал монах Григорий, в двух других жили два приезжих архимандрита, две были в этот день пустые, а в одной жил отец Илларион. По монастырским правилам, приезжие архимандриты должны быть на службе в Крестовой церкви у митрополита. Об этом, конечно, знают все служители. Поэтому знал об этих порядках и подсудимый Иван Михайлов. Кроме того, он мог об этом еще раз слышать от тех, у кого ночевал. И вот, в то время, когда в коридоре никого из этих лиц не было, когда отошла вечерня и когда началась всенощная, к которой не должен был идти только отец Илларион, потому что он был очередной для служения панихид, когда он остался один и нет в коридоре ни архимандритов, ни рясофорного монаха отца Григория, который тоже должен быть у всенощной, — тогда-то и приходит в келыо Иллариона подсудимый.
Отчего же, если он желал повидаться с отцом Илларионом, не отправился он к нему тотчас же, как ушел с железной дороги? Отчего он не пошел к нему в 4 часа, когда ушел с вокзала? Отчего он пошел именно в 6 часов, когда в коридоре никого нет и быть не может? Я думаю оттого, что ему нужно было застать отца Иллариона одного. Затем посмотрите еще на одну сторону дела — на сторону внутреннюю. Подсудимый говорит, что он совершил преступление вдруг, что мысль об убийстве пришла ему внезапно, только тогда, когда он вошел в келью. По его словам, он взял отца Иллариона, человека здорового и высокого роста, за ворот. Тот его оттолкнул. Тогда подсудимый взял «ножичек», как он выразился весьма нежно, и стал его колоть! Ho мы знаем из мнения врача, что это было не так, что раны нанесены человеком, подошедшим сзади, человеком, который подкрался, подобрался коварно. Следовательно, он не брал отца Иллариона за ворот, ибо если бы он схватил его за ворот и ударил, то тот не стал бы поворачиваться спиной и давать возможность наносить удары сзади, но стал бы лицом к лицу с нападающим и начал бы с ним бороться, как это он сделал впоследствии. Затем посмотрите с нравственной стороны на последующие действия подсудимого. Он убил внезапно, убил, сам не зная, как и для чего, его «грех попутал», но, тем не менее, он пролил потоки крови по всей квартире, истерзал старика, вырвал у него по клочьям, в долгой и озлобленной борьбе, всю бороду и, наконец, порешил с ним. Он хотел затем украсть что-нибудь. Он это и сделал. Ho убийца, который внезапно совершает убийство, не стал бы действовать так спокойно и обдуманно, как действовал Михайлов. После убийства, столь неожиданно совершенного, когда убийца опомнится от разгара борьбы, он поспешит убежать, что-нибудь захватив поскорей, потому что все, совершенное им, должно предстать пред ним во всем своем безобразии. Им должен овладеть ужас, он схватит, что попало под руку, и удалится скорей от страшного места, где он внезапно и почти против воли стал преступником. Видим ли мы что-нибудь подобное у подсудимого? Нет, он очень спокойно перерывает все вещи покойного, настолько спокойно, что даже взвешивает, где искать и где не искать. По акту осмотра найден был отворенный ящик комода с бельем, на котором есть капельки крови. Этого ящика он не трогает, так как все белье в нем в порядке, без сомнения, потому, что подсудимый рассудил, что в белье не может быть денег. Зато он открыл и перерыл другие, перебрал все-вещи, оставив многие и взяв только часы и деньги, оставив даже больше 10 руб. медных денег, которые могли его стеснять. Когда отец Илларион лежит рядом — умирающий, истекающий кровью, — подсудимый снимает с себя всю одежду, сжигает ее в печке, надевает одежду своей жертвы, затем уносит свечку и ставит ее в спальню, отгороженную перегородкой от гостиной, в которой, таким образом, становится ничего не видно снаружи, умывает руки и тогда уже уходит, за* перев дверь на ключ, так как она оказалась за* пертою, а ключ унесенным. Таким образом, он обдуманно рассуждает, оценивая все последствия своих действий. Он соображает, что если оставить дверь незапертою, то вскоре после 8 часов могут прийти с ужином и с хлебом, и тогда увидят мертвого,— подымется беспокойство, начнут искать, могут увидеть подсудимого в окрестностях монастыря, могут задержать его и т. д. Поэтому нужно преградить путь скорому исследованию, нужно запереть дверь: придут, постучат и, конечно, оставят до утра, а тогда он будет уже в Окуловке. Вот как рассуждал или должен был рассуж* дать подсудимый, что вытекает даже из его показания. Ta* ким образом, обстановка его действий вовсе не указывает на внезапность умысла, а на предумышленность убийства, где все было известно, все обдумано и взвешено заранее, хотя и незадолго до убийства, и где последующие действия были предприняты спокойно, с полной уверенностью в себе.Ho говоря, что здесь было предумышленное убийство, я обязан указать, каким образом создался, по моему мнению, обдуманный заранее умысел убить отца Иллариона. Подсудимый служил стрелочником в Окуловке, службу свою он там оставил, остался без работы и затем поехал в Петербург, сказав домашним, что едет искать места. Какое же место он может себе найти? Конечно, скорее всего на железной дороге, где он уже служил. Ho он плохо рассчитывает на получение его после оставления первого и потому даже не торопится; спустя лишь два с половиной дня после своего приезда идет он на железную дорогу. Bce это время проводит OH у своих прежних знакомых, у сторожей в Лавре. Здесь он снова припоминает подробности монастырского житья, снова видит все монастырские порядки, опять перед ним темный коридор, дурно освещенный, в котором все живут, как в пустыне, опять этот бо* гатый монах отец Илларион, опять сторожа, которые ни-
когда в коридор не заходят, за которыми нужно каждый раз сходить вниз, чтобы вызвать их наверх... A места не предвидится, денег мало и скоро вовсе не будет, деваться некуда, возвращаться же назад без места не стоит, стыдно даже. Конечно, от мысли об убийстве было еще далеко. B Лавру приходит его приятель Лавров. Зачем? Получил письмо от послушника отца Сергия, что они уезжают в среду в 2Ѵг часа. Следовательно, коридор еще больше опустеет и освободится от части приезжих. Таким образом, он узнает, что в среду вечером, после трех часов, в коридоре останутся только отец Илларион, Григорий да два приезжих архимандрита. Ha другой день он отправляется на железную дорогу с прошением, передает его свидетелю Барро. Барро ему отказал, как и следовало ожидать; между тем поезд уходит, остается подождать следующего и уехать домой. Тут возникает опять в уме обстановка монастыря: архимандрит Сергий уехал, по
слушники при нем тоже, отец Григорий и два архимандрита пойдут в 6 часов в Крестовую церковь, и тогда останется один отец Илларион. Отец Илларион богат, стар... A коридор пуст. Вот когда должна была явиться первая мысль об убийстве. Вот когда подсудимый решился прийти, по его словам, без всякой надобности к отцу Иллариону. Под влиянием такой мысли он и старался никому не показываться. Он говорит, не представляя, однако, никаких доказательств, что время до убийства провел в трактире, находящемся недалеко от Александро-Невской Лавры. Я не думаю, чтобы это было так. Я припомню здесь слова иеромонаха Ювеналия, который показал, что чердак, находящийся в конце коридора и из которого можно видеть, кто уходит из коридора вниз по лестнице и кто приходит, незадолго до убийства был заперт, а после убийства оказался отпертым. He указывает ли это на то, что подсудимый был на этом чердаке, что было удобно сделать тем более, что чердак никем не посещался и о нем даже не все знали, как заявил об этом свидетель Яков Цетров. A с чердака удобно было видеть, когда все уйдут, когда отец Г ригорий и приезжие архимандриты пойдут ко всенощной и когда, следовательно, отец Илларион останется один в своей келье. Затем шла речь о железной балясине. Какого она происхождения — это трудно сказать; откуда она явилась в комнате отца Иллариона —- мы не имеем определенных указаний. Ho мы знаем одно, что ее не было до убийства. Об этом показывают все свидетели единогласно. Конечно, если бы она была в хозяйстве отца Иллариона, то об этом бы показала Панкратьева, которая мыла в келье полы два раза в неделю и которая, конечно, видела бы эту балясину. Откуда же она явилась? Я полагаю, что можно не без основания предположить, что она была принесена обвиняемым с собой. Идя с железной дороги, когда у него явилась мысль об убийстве, он мог ее купить в первой попавшейся лавке со старым железом, которых так много на пути от Николаевской железной дороги в Лавру. Подсудимый пришел в келью, когда отец Илларион остался совсем один, без соседей; тот встретил его сурово и на слова его «боже, помилуй нас!» не сказал ему даже обычного приветствия, а пошел колоть сахар около самовара, где лежали хлеб и нож, всем свидетелям известный. Наступило удобное время для нападения на отца Иллариона. Ho этот нож гораздо лучшее орудие для причинения смерти, чем балясина, и она оставлена. Подсудимый говорит, что он начал наносить раны перочинным ножом. Может быть, какая-нибудь и была нанесена перочинным ножом, но затем они наносились уже большим ножом. Он говорит, что сам защищался против этого ножа, что он вырывал его. Это не так, потому что раны, которые образовались от вырывания ножа на руках, находились у отца Иллариона, а не у подсудимого. Следовательно, отец Илларион вырывал нож, а не защищался им. Вы слышали описание этих ран. Ни одна из них не мельче IV2 и 2 дюймов глубины. Такие раны должны произойти от большого ножа, и, конечно, находящийся пред вами острый, большой нож является тем ножом, которым были нанесены эти раны: недаром он залит кровью и так сильно согнут. Такие широкие раны, из которых одна совершенно перерезывает все горло, неудобно нанести маленьким ножом с узким и коротким лезвием.
Вот каким образом создался умысел подсудимого и вот каким образом он привел его в исполнение. Поэтому я ду? маю, что вы, быть может, отнесетесь к его сознанию с сомнением и признаете, что это сознание неполно, что подсудимый не совсем так сделался преступником, как это он объясняет. Я полагаю, что когда вы представите себе этого подсудимого без средств и без места, идущего без всякой цели с железной дороги, где он получил отказ, к нелюдимому и чуждому ему отцу Иллариону, затем совершающего там убийство и спокойно переменяющего белье, вытирающего руки и выбирающего имущество отца Иллариона в то время, когда рядом снимтотумираетизраненныйиис- терзанный; когда вы представите себе этого человека,рас- читанно запирающего дверь, уходящего и, наконец, гуляющего и пьянствующего в Окуловке, то, я думаю, вы признаете, что у такого человека мысль о преступлении явилась не внезапно, что почва для него была приготовлена, что мысль об убийстве выросла и созрела за несколько часов прежде, чем самое убийство было совершено.
Я обвиняю подсудимого Михайлова в том, что он совершил преступление с обдуманным заранее намерением. Подсудимый хочет доказать, что оно совершено внезапно, без предумышления. Кто из нас прав — решит ваш приговор. Закон считает оба эти преступления весьма тяжкими. Ho не о строгости кары думает в настоящее время обвинительная власть. Есть одно соображение, которое, как мне кажется, в настоящем деле следует принять, во внимание. Подсудимый молод, ему 18 лет, вся жизнь еще пред ним. Он начал ее очень печальным делом, начал преступною сделкою с своей совестью. Ho надо думать, что он не погиб окончательно и, конечно, может исправиться, может иначе начать относиться к задачам жизни и к самому себе. Для этого исправления строгий и правдивый приговор суда должен быть первым шагом. Co сделкой с совестью ему не удалось. Теперь оннаходитсяпредвамии, по-видимому, хочет вступить в сделку с правосудием: признаваясь в убийстве, ввиду неотразимых фактов, он сознается, однако, не во всем, он выторговывает себе внезапность умысла. He думаю, чтобы на него хорошо подействовало нравственно, если эта вторая сделка удастся. Вот почему я думаю, что она ему может и не удаться.
Господа судьи, господа присяжные заседатели! 26 ноября прошлого года в Захарьевской улице совершилось происшествие, кончившееся убийством. Убит был почетный мировой судья Чихачев. Дело это наделало много шуму как в Петербурге, так и в той местности, где действовали и постоянно проживали Чихачев и обвиняемые. Оно вызвало самые разнообразные толки, самые крайние и смелые предположения. B них то обвиняемые рисовались чрезвычайно мрачными, отталкивающими чертами, то Чихачев унижался и топтался в грпзь, как чело^ век, недостойный даже простого сожаления. Ho молва, основанная на догадках и праздных толках, должна кончиться сегодня, в день, когда определится настоящее положение участвующих в деле лиц и когда их действия выяснятся в надлежащем своем свете. Судебное следствие, развило перед вами все существенные обстоятельства дела, в наших судебных прениях мы постараемся разъяснить пред вами их значение и характер, и затем вы постановите беспристрастный приговор, который должен иметь большое значение. Он укажет, возможно ли безнаказанно распоряжаться чужою жизнью под влиянием гнева и ненависти и может ли каждый сам делаться судьею в своем деле и s приводить в исполнение свои, выработанные страстью и озлоблением, приговоры...
Подсудимые обвиняются в том, что они в запальчивости и раздражении, — один убил Чихачева, а другая покушалась убить его. Так поставлено обвинение высшею обвинительною инстанциею — судебною палатою. При та-
ком убеждении остается обвинительная власть и в-насто- ящую минуту. Преступление, в котором обвиняются подсудимые, закон резко отделяет от тех, в которых убийство было задумано задолго, заранее подготовлено и затем хладнокровно совершено. Убийство в запальчивости и раздражении бывает обыкновенно последствием внезапно прорвавшегося наружу гнева, увлечения, ненависти. Эти страстные чувства выражаются в стремлении уничтожить ненавистного человека, стоящего пред глазами. Понятно, что главными и существенными свойствами этого преступления должно считать, во-первых, запальчивость или раздражение как внешнее выражение гнева или ненависти и, во- вторых, намерение убить, желание лишить жизни. Поэтому для того, чтобы в каждом данном случае доказать, что убийство совершено в запальчивости и раздражении, необходимо доказать, что гнев и ненависть действительно существовали, что последняя постепенно развивалась и созревала, дойдя, наконец, до такой степени, что стремление утолить ее заглушило в человеке все остальные соображения. Необходимо проследить ее развитие до того момента, когда она обратилась в гневную вспышку, кончившуюся убийством, и затем разъяснить, насколько в этой вспышке проявилось желание виновного именно убить, уничтожить противника. Сообразно с этим я и буду строить мое обвинение. Прежде всего является вопрос о ненависти, о гневе и об условиях, которые их вызвали. Для того, чтобы судить об этом, надо обратиться к^житейской обстановке участвующих лиц. Эта житейская обстановка есть лучший материал для верного суждения о деле; краски, которые накладывает сама жизнь, всегда верны и не стираются никогда...
Обращаясь к этой обстановке, мы встречаемся прежде всего с личностью подсудимого. Данные судебного следствия достаточно ее характеризуют. Подсудимый был земский деятель, энергический, трудолюбивый, пользовавшийся доверием и поэтому выбираемый на ответственные должности. Это был вообще человек, в честности которого никто не сомневался. Вы слышали, что вопрос о недостатке 3 тыс., который почему-то был возбужден на судебном следствии, объясняется беспорядком в ведений книг, в котором виновен не подсудимый, и никто из свидетелей не решился, хотя бы отдаленным намеком, связывать это ' обстоятельство с его недобросовестно,стью. Ho одной честности и трудолюбия мало, чтобы внушать к себе симпатию. И мы знаем, что подсудимый симпатии к себе не внушал. Он стоял в уезде совершенно одиноко. Против него нередко собирались партии; ему приходилось терпеть нападения и бороться. Ero не любили за его «злой» язык, за его резкость, за его образ действий — крутой, властный, ничем не смягчаемый. Это был человек, державший себя по отношению к окружающим так, что сочувствия ему у них искать было нечего. Он сам здесь признал себя «резким». Он слишком часто и скоро приходил в негодование, слишком несдержанно выражал это чувство. Письма, имеющиеся в деле, представляют многие подтверждения этим сторонам его характера. Для него весь уезд населен «идиотами» или «сволочъю». Он один умный человек, стоящий неизмеримо выше всех, один, способный понимать всякое дело и хорошо вести его. При таком крайнем самолюбии, при пренебрежительном обращении с людьми, при обыкновении смотреть на них свысока, отказывать им в уважении и по малейшему поводу презирать тех, кого не уважаешь, и не щадить их в своих отзывах и мнениях он, понятно, не мог пользоваться особенно добрым личным расположением уездного населения, и представители этого населения, сознавая ёго нравственную безупречность, тем не менее, повидимому, терпели его лишь как необходимое зло. Этот человек женился на девушке молодой, недавно вышедшей из института. Свидетельские показания рисуют нам ее как девушку довольно наивную, подпавшую с выходом замуж вполне под власть и влияние мужа. Это действительно высказывается во всем. Даже из показания самого обвиняемого видно, что она постоянно действовала по его воле, как «самая преданная и самая верная жена», вполне согласная со всеми его мнениями. B ее действиях по делу видно очень мало самостоятельной мысли, самостоятельной решимости. Наконец, ее письма и ее дневник показывают, что она принадлежит к тем, нередким преимущественно среди женщин, личностям, которые умеют плакать, тосковать, страдать, раскаиваться в том, что сделано, и в особенности в том, что сказано, но не умеют, а иногда даже и не хотят сами решить, что же делать? Как найти выход из ложного и тяжелого положения? Им нужны чужая воля, чужой пример... Из ее письма видно, что даже выражения ее* ее стиль, ее приемы являются совершенно теми же, какие употребляет ее муж. Я припомню здесь одно характеристическое выражение подсудимого. Он раза два здесь заявлял, что хотел объясниться с Чихачевым «честно — благородно». B письме подсудимой к Чихачеву встречается несколько раз это как-то странно звучащее выражение «честно — благородно». Ero же повторила она и здесь, на суде, говоря, что хотела доказать Чихачеву, что она была всегда «честна — благородна». Очевидно, она заимствует от мужа все, от образа мыслей и действий до способа выражаться и, к сожалению, браниться... Понятно, впрочем, что человек болезненно самолюбивый, желчный, раздражительный, считающий себя выше окружающих, и не стал бы выносить около себя женщины самостоятельной; только с женщиной мягкого, уступчиво-восприимчивого, так называемого пассивного характера такой человек и может быть счастлив. Мы имеем указания на то, что жизнь подсудимых в течение первых шести лет была спокойна и счастлива, по крайней мере до катастрофы, о которой идет дело, нет указания на то, чтобы они жили не дружно, чтобы их не связывала искренняя любовь. Что обвиняемый любил свою жену сильно, это ясно и из тех неразумных, преступных действий, которые привели его на скамью подсудимых. Свою любовь к нему она доказала тем, что связала свою судьбу с ним до самой скамьи подсудимых. B эту мирную семейную жизнь, однако, стали прокрадываться сомнения. B довольно отдаленном прошлом, семь лет назад, на жизнь обвиняемой легло пятно, оставившее неизгладимое и тяжелое воспоминание. Тогда она была еще молодою девушкою, недавно вышедшею из института, и гостила у своих родственников. Туда ездил человек несчастный в семейной жизни, который горевал о своей разбитой жизни и плакался на свою судьбу, только в этом семействе находя себе утешение. Понятно, что в молодой девушке должно было развиться чувство сострадания к нему. Это чувство, эта доверчивость к несчастию и нежность к обиженному судьбою есть одно из лучших, из завидных качеств молодости. Понятно также, что и Чихачев, искавший теплого, сердечного участия, потянулся, как растение к солнцу, к той, в ком это участие выражалось в наиболее привлекательной и горячей форме, и стал искать преимущественно около обвиняемой душевного отдыха. Всякий, вспоминая свою молодость, конечно, признает, что ничто так не заманчиво в эти годы, как сознавать, так или иначе, приносимую пользу, сознавать, что существуешь недаром, что кому-то
помогаешь и кого-то облегчаешь, возвышаясь, таким образом, нравственно в собственных глазах. И тот, к кому приходит молодость на помощь, кого она утешает, становится для нее особенно дорог и ничуть не тягостен. Здесь легко развивается великодушная дружба и затем нередко и другое, более сильное, чувство... To же произошло и в настоящем случае. Чувство дружбы и сострадания привело обвиняемую к связи с Чихачевым. Излишне приподнимать завесу с их отношений, так как, я думаю, для вас ясно, что это были обыкновенные близкие отношения, которым не предшествовало ни насилия, ни обмана, ни обольщения. Если и было здесь обольщение, TO оно состояло в обстановке, в которой сошлись Чихачев и обвиняемая, в семейственных скорбях одного и в наивном, но заманчивом стремлении другой заставить его позабыть эти скорби. Если и был здесь обман, то лишь относительно силы и значения ощущения, овладевшего ими, вследствие неумения отличить сильное, прочное и глубокое чувство OT мгновенной вспышки страсти. Что здесь не было ни насилия, ни обольщения, видно из того, что обвиняемая созналась, к сожалению, быть может, слишком поздно, что она обманывала своего мужа, рассказывая ему, как будто бы было дело, и скрывая от него неприкрашенную истину. Кроме того, обстоятельства дела вызывают некоторые соображения, убеждающие, что она не могла иметь к Чихачеву иных отношений, кроме совершенно добровольных с ее стороны. Стоит только представить себе ее положение. Она молодая, малоопытная девушка, гостящая .y родных. C нею зачастую ведутся разговоры — вы слышали показание ее родственницы, у которой она жила, — о том, какие опасности предстоят девушке в жизни, как неосторожность для нее бывает пагубна, как нужно быть осмотрительной в отношениях к мужчинам, какие гибельные для чести результаты может влечь увлечение и т. д., и т. п. И вдруг человек насилует ее, употребляет во зло ее неопытность, ее доверчивость, оскорбляет и подавляет ее своею физическою грубою силою. Если бы это было так в действительности, она не могла бы не ужаснуться как самого своего поругания, так и могущих произойти из этого печальных последствий, почти неизбежных по естественному ходу вещей. Чтобы она, ввиду таких последствий, была хладнокровна, спокойна, чтобы она не плакала, не волновалась, не жаловалась, не искала у близких совета, утешения, помощи — это почти невозможно. Нам известно затем многое о характере и, лучше сказать, о бесхарактерности Чихачева. Это был человек слабый, без воли и энергии, любитель красоты, поклонник искусства и женщин. Это был, судя по общим отзывам, человек безусловно добрый и мягкий, снисходительный и робкий, деликатный и далеко не храбрый. Это был, очевидно, один из тех людей, которые по слабости воли умеют всего желатъ и ничего не умеют хотеть. Можно ли допустить, чтобы такой человек, не скрывая того, что он женат, стал обдуманно и рассчитанно обольщать девушку, которая его так трогательно сожалеет, и врываться в ее спальню> чтобы восторжествовать над нею диким порывом физической силы? Там, где существует изнасилование, — там безрассудная наглость, там отсутствие всякого чувства и одна жестокая, злая чувственность, одна животная страсть. Ho разве для удовлетворения даже такой страсти, обыкновенно неразборчивой относительно предмета своих вожделений, могло быть необходимо и неизбежно нападать человеку робкому, доброму и слабому в чужом доме на невинную и порядочную девушку? Одно только и можно допустить, что Чихачев пошатнулся нравственно и, не устояв, был увлечен вместе с обвиняемой общим потоком страсти, овладевшей одновременно обоими ими... Связь их длилась недолго. K Чихачеву приехала жена. гДа и, вероятно, в нем проснулось благоразумие, заговорило чувство долга, и он овладел собою настолько, что решился не продолжать таких отношений, не имевших, к счастию, своим последствием ничего, кроме тяжелых воспоминаний... Он стал простым знакомым и, по своей бесхарактерности и некоторой нравственной распущенности, даже допустил себе сделаться впоследствии посаженым отцом обвиняемой. Брак не вызвал со стороны подсудимого никаких подозрений. Он слишком верил в свою жену. Он сам заявил, что только иногда и то лишь мельком, в весьма туманных выражениях, касался он ка- ких-то «физических», как он выразился, сомнений... Ho ему и в голову не приходило подозревать ее. У нее, однако, старое, печальное воспоминание осталось. Выходя замуж, она, конечно, как это по большей части бывает, искала и выхода из окружающей обстановки, и жизни с любимым человеком. Очень еще молодая и не одаренная решительностью, она могла не иметь в себе достаточной силы, могла не иметь довольно значительного личного мужества, чтобы сказать мужу всю правду. И стыд, и страх могли ей сковывать язык. Это было нехорошо, это было неправдиво, но это было так естественно, так понятно, так простительно... Дело обошлось благополучно. Ho когда у них началась согласная, чистая и честная семейная жизнь, когда подсудимая из роли кратковременной утешительницы Чихачева перешла к роли сознательной и любящейпомощ- ницы своего мужа, то у нее не могло не явиться внутренних упреков за прошлое, за свой обман. У таких впечатлительных натур, какою, по-видимому, была она, такие упреки растут с каждым днем, и чем меньше они находят себе исхода, тем глубже колют смущенную совесть. Обвиняемая, несмотря на свою сравнительную безличность, не могла не сознавать своего значения для мужа. Человек, не любимый обществом, которое он сам презирает, человек, против которого постоянно интригуют ничем не брезгающие противники, отвечая на его резкости так, как отвечал, например, Церешкевич, упрекавший его в «физическом и нравственном безобразии», такой человек должен находить счастье только в семейной жизни, искать утешения только у домашнего очага, где его любят, где ему знают цену, где его слушают... Туда должен он приносить извнесвоегоре и там ревниво хранить свои радости. Она не могла не сознавать, что ввиду разношерстных противников и врагов ее мужа она единственное существо, с которым он может быть вполне и без оглядки откровенен и около которого он исключительно находит необходимый покой. Она не могла не сознавать этого своего значения. И вот, когда, с одной стороны, он любит горячо и верит вполне, у нее B душе постоянно копошится воспоминание, что она обманула этого доверчивого человека, что она его провела, что она не стоит его доверия. Это должно было ее мучить. Я вполне верю ее объяснениям в этом отношении, я радуюсь, что со скамьи подсудимых раздаются объяснения, которые дают право вспомнить о хороших свойствах человеческой природы. Отчего не поверить, что голос совести зазвучал в обвиняемой, наконец, очень сильно, так сильно, что она нуждалась только в толчке, чтобы признаться. Притом ввиду постоянной, неизменной любви мужа у нее могло явиться предположение, что он отнесется спокойно к ее признанию, что он простит ей, что он даст ей облегчить свою наболевшую душу и забудет об ее лжи, давно искупленной и искренностью ее чувства, и верностью ее своему долгу. C другой стороны, у нее должна была существовать постоянно возраставшая боязнь — неизбежный спутник всякой тайны — боязнь, что все откроется помимо нее. Вы слышали, как относилась к ней госпожа Чихачева, и знаете, что она с подозрительным чувством обманутой супруги предполагала существование связи. Ревнивая женщина, не давая мужу, по его словам, никакого проблеска счастия, требовала от него безусловной любви и затем ревновала его ко всем. Вследствие какого-то инстинкта, как выразился свидетель фон Раабен, она возымела подозрение на обвиняемую и, невзлюбив ее, стала делать сцены мужу и, по свойственной многим привычке, приходя жаловаться на свои семейные дела, конечно, не всегда таила свои подозрения от посторонних. To, что ее обвиняет Чихачева, и то, что она состояла в связи с ним, должно было связаться в голове обвиняемой в один факт, и она могла думать, что ее потому подозревают, что Чихачев проболтался жене. Она могла бояться, что все будет открыто мужу каким-нибудь окольным путем. Тогда прощай все — и его уважение, и его любовь, и надежда на прощение, потому что тогда для нее не будет даже того смягчающего обстоятельства в глазах мужа, которое состояло бы в сознании своей вины... Вот разнообразные причины, которые могли побудить ее сознаться. Она это и сделала 22 июня прошлого года. Ho человек, господа присяжные, исполнен противоречий, и рядом с порывами благородных и высоких чувств, рядом с великодушием, желанием раскаяния и жаждой правды гнездятся нередко разные мелкие побуждения, ложный стыд, желание оградить себя от опасности, желание выторговать что-нибудь у судьбы или даже у самого себя, одним словом, — разные сделки с самим собою... Бывают случаи, когда человек отдается порыву правдивости и сознает свою вину. Ho если вглядеться в это сознание, то окажется, что по большей части человек не может удержаться, чтобы не сказать о себе или не вынудить других сказать: «Да, виновен, но заслуживает снисхождения». И затем нередко все дело представляется в таком виде, что кающийся только и заслуживает снисхождения, а виновными оказываются посторонние, другие... To же, полагаю, было и с подсудимою. Она созналась, что виновна, но не вооружилась достаточною правдивостью и добросовестностью, чтобы сказать мужу всю истину. Она сочинила целое повествование, в котором играла роль жертвы, и опрометчиво, в своей полуоткровенности, рассказала мужу такие вещи, которые не могли не задеть его самым больным образом. Она необдуманно подняла в его душе бурю, которую уже не могла утишить и которая увлекла и ее самое, вырвав с корнем из той спокойной обстановки, в которой она до тех пор находилась. Можно представить себе положение человека самолюбивого до крайности, каким был обвиняемый, после того как он выслушал признание жены. Вся предыдущая его семейная жизнь явилась в его глазах отравленною. K каждому воспоминанию о проиІлых счастливых минутах, о каждой ласке жены должна была с этой минуты примешиваться мысль о лжи, об обмане; к каждому порыву нежности примешиваться воспоминание, что эта же нежность могла принадлежать и другому, и чем дальше шел обвиняемый в своих воспоминаниях, чем ближе подходил он к первым дням брака, тем сильнее и сильнее должны были развиваться эти жгучие мысли, и в конце концов все сходится на чувстве негодования против Чихачева. Ho, кроме того, понятно, что когда он узнал от жены, что она шесть лет молчала, шесть лет скрывала такое важное обстоятельство, то в нем поколебалось прежнее его доверие к ней, а с ним пошатнулось и уважение. Это уничтожение доверия должно было вызвать мысль о том, что она, и признавшись, еще скрывает кое- что, что чего-то не договаривает. Подсудимый —- человек жизни, человек практичный — не мог не понимать, что в ее рассказе об изнасиловании есть много неверного, много неправдоподобного. И в нем должно было проснуться тяжкое сомнение о любви жены к Чихачеву, о добровольной связи с ним, могло даже явиться предположение, не продолжалась ли эта связь и после брака — ведь они встречались, могли видеться... Кто обманул до брака и обманул искусно, тот после брака может сделать это еще лучше. Такие выводы, такие мысли могли волновать обвиняемого и тяжелым гнетом ложиться на его встревоженную душу. Он весь отдался сомнениям и стал сам растравлять свою рану, требуя от жены объяснения различных частностей ее связи с Чихачевым, заставляя ее в сотый раз повторять все мельчайшие и не совсем даже чистые подробности. Он сам объяснял нам здесь, как овладело им сомнение, как — то веря, то не веря жене — он с болезненным любопытством расспрашивал ее «обо всем»... Ho всего этого ему казалось мало, недостаточно. Тогда должна была у него возникнуть мысль о поездке в Ашево, чтобы заставить Чихачева сознаться, что он действительно изнасиловал, что он «взял то, чего ему не давали», и заставить жену рассказать все на очной ставке с ним. Перейдя от искренности к враждебному недоверию, начав видеть в жене не друга, а обманщицу, колеблясь и видя в ней то жертву, то предателя, обвиняемый требовал от жены доказательств правдивости ее рассказа. Он говорил здесь, что хотел разъяснить им, т. e. Чихачеву и жене, что между ними не было любви и нет ее, — иными словами, ему нужно было воочию убедиться, что жена не любит Чихачева, что она его презирает, ненавидит... Только ясное выражение таких чувств удовлетворило бы его уязвленное сердце и уменьшило бы его сомнения. Конечно, что обо всем этом в деревенском уединении, мир которого был так неожиданно нарушен, говорилось много и долго, настойчиво и требовательно. И тогда-то, постепенно, между обоими супругами должно было родиться и развиться предположение O том, что лучшим доказательством совершенного отчуждения ее от Чихачева может послужить предложение ему лишить себя жизни. Там, где делается подобное предложение, там нет ни любви, ни памяти об ней, а одна прочно сложившаяся ненависть, которая даже и человеку, подобному обвиняемому, могла бы показаться на первых порах достаточным доказательством правдивости слов жены.
Я не стану повторять историю, которая разыгралась в Ашеве. Ee фактическая обстановка не подлежит сомнению. Здесь достаточно описаны и этот грязный кабак, и комната, перегороженная тесовою перегородкою пополам, и запертая дверь в перегородке, и предшествующие посещению Чихачева дружелюбные объяснения с ним обвиняемого, и, наконец, выход Чихачева из этой конуры — бледного, испуганного, растерянного, почти больного. Для вас важно то, что происходило при этом объяснении. B общих чертах все показания свидетелей и предсмертное показание Чихачева сходятся на том, что после длинного и подробнейшего рассказа обвиняемой о своих к нему отношениях, причем муж был зрителем и слушателем, ему внезапно было сказано: «Вы клялисьпожертвовать для меня вашею жизнью, она мне теперь нужна, отдайте ее мне». Я не придаю значения той части рассказа, где говорится, что на столе лежали револьвер и кинжал или нож. Они могли лежать потому, что были дорожными вещами, взятыми в путь и положенными на стол случайно.. Bo всяком случае трудно предположить в обвиняемых совершенно бессмысленное желание, чтобы Чихачев тут же, при них, порешил с собой. Это всякого навело бы на мысль, что Чихачев коварно убит ими. Ho не подлежит сомнению самое предложение лишить себя жизни. Сами обвиняемые не отрицают его, придавая ему только характер шутки. Ho в таком случае и убийство 26 ноября также может быть объяснено шуткою, только неосторожною. Подсудимый говорит, что отнесся к этому предложению своей жены Чихачеву спокойно, даже со смехом, как к вещи совершенно несбыточной и невозможной. Ho я не думаю, чтобы это было так, и ввиду того, что последовало затем, я полагаю, что для обвиняемого было весьма интересно, чем это кончится и как отнесется Чихачев к сделанному ему приглашению. Если бы предложение о самоубийстве было принято, то это указывало бы лучше всяких очных ставок, что Чихачев считает себя глубоко и безусловно виновным. A если он считает себя виновным до такой степени, что по просьбе чуждой ему в данную минуту женщины добровольно сходит с лица земли, то она сказала правду и одну только правду. И если она нашла в себе настолько жестокой смелости, чтобы потребовать самоубийства, то значит действительно она была опозорена им и между изнасилованием и предложением самоубийства не лежит ничего, кроме постоянной и глубокой, вырвавшейся, наконец, наружу, ненависти и полнейшего презрения; значит, она его никогда не любила, значит, она нравственно была чиста пред мужем и верна ему. Тогда можно ее и простить за ее невольный проступок... Подсудимый говорил нам здесь, что через все это дело проходит, по его мнению, одна нить, связывающая все его поступки, — сомнение. Он вечно сомневался, вечно недоверял, постоянно находясь в борьбе C самим собою. Я думаю, что это отчасти справедливо для первого времени — от признания жены до поездки в Ашево. Ho дальнейшие события указывают на нечто другое; через дело проходит другая нить, приводящая к выводу, что если подсудимый — человек деятельный и честный, TO, G другой стороны, это человек злобный и себялюбивый, в котором мало сердца, которому недоступно чувство настоящей любви, неразлучной с снисхождением, с прощением, с извинением слабостей, ошибок и даже проступков близких этому сердцу людей. Может ли говорить о действительной любви человек, который заставляет свою молодую жену в грязной харчевне рассказывать своему бывшему, давным-давно оставленному и мимолетному любовнику все мелкие и щекотливые подробности их отношений и, горя стыдом, напоминать ему вещи, которые давно следовало выбросить из памяти, рискуя притом всякую минуту выслушать: «Вы лжете, вы клевещете; дело было не так; вы отдались мне добровольно». Человек, который способен проволочить свою жену через все обстоятельства настоящего уголовного дела, подвергать ее терзаниям своих допросов и поруганиям уездной молвы, бранить и бить — и притом не за то, что она виновна, а только потому, что он сомневается, — такой человек связывает свои действия не только нитью «сомнения», но обнаруживает глубоко раздраженное себялюбие, под властью которого, в своих злобных и желчных порывах, он беспощадно и бессердечно относится ко всему, что его окружает, ко всему, с чем он сталкивается... B этом суть дела, на этом основываются все поступки подсудимого. Когда было сделано предложение самоубийства, он не счел нужным разъяснить Чихачеву «шуточное» значение этого предложения — луч- шее.доказательство, что он сам считал его серьезным. Недаром же впоследствии в письме, написанном под диктовку мужа, подсудимая говорит Чихачеву, что «честь женщины смывается только кровью», и советует ему последовать при- Mepy его застрелившегося брата. Чихачев был поражен и совершенно расстроен. Нам достаточно рисовали здесь его характер, чтобы понять состояние его духа в это время. Он был привязан к жизни; хотел жить сам и, делая вокруг себя посильное добро, старался давать жить и другим; он любил красоту, ухаживал за женщинами, занимался живописью, был немножко сибарит, немножко художник, немножко ловелас и, в довершение всего, — мягкий, податливый, нерешительный человек. Ha такого человека предложение лишить себя жизни должно было подействовать чрезвычайно сильно, поразить его, как обухом по лбу, и нельзя поэтому было требовать, чтобы он таил все про себя, не делясь ни с кем своим страхом, своим изумлением, не сказав ни слова даже самому близкому в Это время к нему лицу. Нельзя было ожидать, что OH не примет мер, чтобы по мере сил освободиться от подсудимого, приказав не принимать его. Это и было сделано. Подсудимый удалился к себе в деревню qo всеми своими сомнениями и прожил там две недели. Конечно, ѳн не мог рас* считывать, что его приезд в Ашево и все его последствия могут остаться никому неизвестными и пройдут незаме* ченными. Достаточно припомнить рассказ Церешкевича и представить себе обстановку села, куда приезжает мировой судья и, остановившись с женою в какой-то трущобе, ве* дет, запершись, какие-то разговоры с бледным и испуган* ным Чихачевым, чтобы понять, какие толки должны были пойти уже по этому одному в окрестности. Спустя две не* дели, подсудимый снова является в Ашево к Чихачеву уже с намерением предложить ему поединок. Хотя Чихачев разъяснил, по-видимому, его сомнения положительным отрицанием изнасилования и отказом от самоубийства, «о оскорбленное самолюбие — этот главный рычаг всех поступков обвиняемого — все-таки продолжало влиять, и к нему примешивалось еще чувство ревности, хотя и задним числом. Bce это должно было держать его, отдавшегося своему несчастию с неразумною страстностью, в возбуж* денном состоянии. Вместе с тем он не мог не сознавать, что поездка его в Ашево кончилась весьма странно и даже нелепо. Предложение не принято, а театральная обстановка осталась. История эта разгласится, и к представлению о нем, как о человеке крутом, желчном, неуживчивом, присоединится сказание о том, какую он играл смешную и жалкую роль в Ашеве. Понятно, что вследствие этого сознания ему не могло казаться все поконченным посредством трагикомического ашевского свидания, а нужно было вывести дело из смешного положения и придать ему более определенный характер. Тогда могла, естественно, явиться мысль вызвать Чихачева на дуэль, мысль принести дань общественному предрассудку, очень старому, но не дряхлеющему и не сходящему со сцены. Защитник подсудимого в одной из своих блестящих речей сравнил дуэль с войной. Если бы войны совсем прекратились, если бы наступили годы «жирного мира» — он сказал бы «finis Euro* рае!» 7 как сказал бы то же по отношению к обществу, в котором понятие о чести стало бы столь бесцветно, так заглохло бы, что в защиту его человек хотя изредка н« рисковал бы своим лучшим достоянием — жизнью. Я в значительной степени с ним согласен. Хотя государство не может не преследовать и не карать дуэли, видя в ней преступление против личной безопасности, хотя дуэль не слита органически с правильною жизнею и правильным развитием общества, а имеет в каждом данном случае го- рянечный характер, но нет сомнения, что это явление, вошедшее в плоть и кровь европейского общества и причины которого не устранимы уголовными карами. Иногда, после годов затишья, вдруг происходит ряд дуэлей в разных слоях, и это лучшее указание на то, что болезнь не излечена, что она таится в организме и время от времени прорывается наружу. Нужно много самообладания, много нравственной стойкости, чтобы в крайних случаях не поддаться этой болезни, не дать собою овладеть этому «предрассудку». Ho такой стойкости в подсудимом не было, его характер был иной, и понятно, почему, лихорадочно ища выхода из своего странного положения, негодуя на своего «посаженого отца» и ревнуя его, он сделал вызов. Чихачев, однако, не выслушал этого вызова лично. Он остался верен своему робкому, нервному характеру. Он был еще слишком под влиянием удручающей обстановки первого приезда подсудимых в Ашево, он весь поддался страху преследования и растерялся до того, что на него, как на пьяного, надели шапку и пальто, посадили его в коляску и увезли. Ho еще непоследовательней вел себя подсудимый, держа себя с полным отсутствием какого-либо достоинства. Он не хотел дождаться, пока Чихачеву будет передан его вызов, он вполне удовлетворился ответом Церешкевича и снова дал волю своему гневу. Совершенно забыв всякую сдержанность и приличие, и он, и его жена производят в чужом доме шумный обыск, громко и непристойно ругая Чихачева, и, таким образом, приподнимают еще более завесу над тем, что должно бы быть для всех посторонних тайною. Они сами своим поведением развязывают язык Церешкевичу и дают повод к ряду невыгодных для них толков и пересудов. Чихачева никак нельзя упрекать в том, что он «не хранил свято» тайну своих отношений к подсудимой. Лучшим доказательством этого служит показание фон Раабена о том, что когда была получена телеграмма от Церешкевича, где говорилось, что «они» гонятся за Чихачевым, то все семейные разумели под словом «они» жену Чихачева и близкое к ней лицо. Никто из них не подумал на подсудимых. Значит, Чихачев даже своим друзьям, своим близким никогда не говорил о странных требованиях, о преследованиях подсудимых и о том, что выставляется причиною этих бедствий. Итак, подсудимые своими обысками, своею гоньбою за Чихаче- вым, всем шумом и суматохою, которую они наделали, сами разоблачили свою историю, сами дали богатый материал для досужего любопытства и рассказов. Подсудимый был для Ашева «особа» и, конечно, возбуждал своими действиями общее внимание. Приехал мировой судья с женою, таинственно заперся втроем, потом не был принят, немного спустя опять приехал и опять с женою, а другой мировой судья в то же время, в чужих шапке и экипаже бежал,— производили обыск, ругались, гнались, преследовали... какая обширная канва для всевозможныхрассказов! Для вымыслов и догадок! Надо прибавить к этому еще то, что сам обвиняемый нисколько не обязывал Церешкевича молчать, что, встретившись с ним в Новоржеве, он сказал: «Передайте Чихачеву, что я вызываю его на дуэль», и когда Церешкевич ответил, что Чихачев, вероятно, не станет драться после сделанного ему предложения, то обвиняемый заметил: «Да, это было тогда, а теперь я предлагаю дуэль», подтверждая этим, что было предложено самоубийство. И если сопоставить все сказанное мною о действиях обвиняемых с обстановкою, в которой они действовали, то станет, как я думаю, понятно, что подсудимый, зайдя так далеко, не мог уже удовлетвориться покупкою дуэльных шпаг и непринятым вызовом на дуэль...
Господа присяжные заседатели, вероятно многим из вас известны условия жизни в уезде и вообще уездная об* становка. Известно, какой сон, какое вялое спокойствие царит в уголках так называемой провинции, как мало, в большинстве случаев, занято местное население интересами общественными и живыми вопросами, которые волнуют и занимают жителей столиц и больших городов, и, наоборот, какую особую цену имеют в глуши уезда такие новости, которые связаны с определенным лицом, так сказать, осязаемым, всем лично известным... B особенности возбуждают интерес новости о лице, занимающем какое- либо общественное положение, какой-нибудь видный в уезде пост. Понятен интерес, с которым местное общество следило за похождениями такого человека, как подсудимый, бывший мировой посредник, председатель земской управы, мировой судья, а тем более за поступками, действительно выходившими из ряда обыкновенных. Слух, пошедший после резких и неблагоразумных действий подсудимого, должен был оживить и возбудить все местное общество, скудное новостями, богатое любопытством. Ашевская история с ее подробностями — самоубийством, вызовом и погоней — была камнем, брошенным в стоячую воду, от которого все заколыхалось и пошли расходиться все далее и далее круги, волнуя болотную тишь и гладь. Лучшие доказательства того, как разрастались рассказы и сплетни о подсудимых и Чихачеве, находятся в письмах Церешкевича, по ним можно проследить, как молва к простому предложению самоубийства постепенно присоединила револьвер, потом кинжал, затем стакан яду, наконец петлю, так что бог знает, до каких способов самоубийства добралась бы эта молва, если бы события не дали ей другого материала... Притом, вспомните личный характер и положение подсудимого в уезде. Человек всех ругал и корил, и вдруг у него у самого оказывается больное место, да еще какое больное! Он — который на всех смотрел презрительно — у себя дома поставлен в фальшивое положение обманутого мужа; он — считавший всех идиотами — сам действует совершенно безрассудно; он — этот самолюбивый гордец — унижен, осмеян, обманут... Какой богатый материал для недоброжелателей, которые, конечно, должны были за него ухватиться, захлебываясь от радости, ухватиться и разглашать его, выпуская «чихачевскую историю» в разных изданиях и с новыми вариантами, вроде стакана яду, петли и т. д. Уйти от этих сплетен и слухов было не только трудно, но просто невозможно. Подсудимый— мировой судья; ему по должности приходилось принимать ежедневно приезжавших по делам, объясняться с ними, и все слухи и пересуды, им же самим вызванные, должны были вторгаться к нему в виде намеков, косвенных взглядов, непрошенного оскорбительного участия, лживо-сочувственных вопросов и т. п. И так каждый день! И более мягкий человек раздражился бы при мысли, что в его семейный мир внесен разлад, который всякий считает себя вправе заметить, что его частная жизнь сделалась добычею любопытных глаз и праздных языков. Понятно, как этодействовало на обвиняемогоприегожелч- ности и раздражительности, при том безграничном самолюбии, которое выказывал он не раз. Понятно, что он мог до крайности негодовать на виновника всего этого и, забывая в своем ослеплении про себя, про свой образ действий, начать ненавидеть Чихачева всеми силами души. Он уехал за границу... Я не стану утверждать, что он это сделал с тем, чтобы догнать Чихачева: на это нет указаний в деле. Вероятно, он это сделал с тем, чтобы хоть немного забыться и вырваться из той среды и атмосферы, где ему тяжко дышалось и жилось после всего, что он наделал. Ho это ему не удалось. Иные люди и новая природа не облегчили, не развлекли его. Он унес с собою и за границу свои тревоги и свою домашнюю едкую печаль. Он проводил бессонные ночи и посвященные бесцельной беготне дни за границей, как сам это объяснил здесь. Ho, кроме того, у нас есть один факт, который указывает на его душевное состояние, а именно письмо, которое он писал к Чихачеву из Берлина, из первого города, где впечатления новой жизни должны были обступить его, ПИСЬМО, B котором говорится: «Нет ничего возмутительнее, когда личность, пошлая и ничтожная во всех отношениях, прозябает, не сознавая своей гадости. B вас нет ничего цельного. Вы глуповаты, пошленьки, мерзеньки... Одно только прилагательное применимо к вам не в уменьшительной степени: вы трус! Чем больше вдумываюсь в вашу личность, тем все гаже и гаже она мне становится. Ни одного смягчающего обстоятельства!»
Вы видите, господа присяжные, как быстро развивалась ненависть подсудимого к Чихачеву, как из человека, который, по своим собственным словам, был почти спокойным зрителем очной ставки жены своей с Чихачевым, из человека, который затем предлагал способ серьезно решить дело поединком, он обращается в простого ругателя, стараясь излить накопившуюся злобу хоть на бумаге, и пишет письмо, если можно так выразиться, с пеною у рта. По возвращении подсудимых из-за границы уезд принял
их в свои объятия, и их, конечно, встретило все прежнее---------------
и обстановка, и рассказы, еще более разросшиеся в их отсутствие, котарое объясняли погонею за Чихачевым. Они уединились у себя и снова показываются на свет лишь 26 ноября, в день убийства. Ho у нас есть хороший материал, чтобы судить о том, что они делали в это время. Это дневник подсудимой. B нем, как и во всяком дневнике, надо отличать две стороны: личную и фактическую. Всем личным рассуждениям дневников доверять следует весьма осторожно. Человек против воли, ведя дневник, всегда почти рисуется пред кем-то третьим, пред каким-то будущим читателем, даже каясь в прегрешениях и пылая негодованием против самого себя. Поэтому, мне кажется, что в дневнике вообще трудно найти правдивое изображение личности и ее внутреннего мира; наконец, эта часть co- ставляет такую сокровенную принадлежность каждого, что ее приличнее вовсе и не касаться. Ho факты, выставленные в дневнике, события, указанные в нем, принадлежат исследователю и заслуживают, в значительной степени, веры. Из дневника обвиняемой мы узнаем, что, вернувшись в Андрюшино, муж ее окончательно предается своему гневу; Чихачева нет, сорвать злобу не на ком, отомстить некому, и вот эта злоба и месть обрушиваются на жену. Она начинает горькими страданиями и унижениями искупать ту неосторожность, о которой сама теперь сожалеет, упрекая себя в том, что созналась мужу. Подсудимый всю почти первую половину ноября обращался с женою, как самый неразвитый, ослепленный и бессердечный человек, сменяя это обращение, по какому-то особому настроению, ласками и нежностью... Он не только заставляет ее вновь и вновь рассказывать все мелкие подробности своих отношений к Чихачеву, не только мучит ее по временам своим молчанием по целым дням, не только называет в глаза разными неприличными именами, но замахивается на нее стулом, бьет ее чубуком и наносит удары кулаком, от которых лицо ее заливается кровью. Он подвергает ее медленному мучению выпытывания признаний, так сказать, поджаривает на медленном нравственном огне, и при одном имени Чихачева, около которого, однако, вращаются все пытливые расспросы, приходит в ярость. Очевидно, что этот человек отдался всецело своему страшному гневу. Отсутствие снисходительности и терпимости, ему свойственное, так дало восторжествовать этому чувству, что оно заглушило все проблески других благородных чувств: не видно и следа сострадания к жене, жалости и уважения к женщине... Он или молчит, или бушует один в доме. Ничто его не интересует, он весь отдался своему недостойному, животному гневу, который сам себя питает... Жена его плакалась, по институтской привычке изливалась в дневнике, уличала себя в том, что считает «днями блаженства» дни, когда его нет дома, и, убегая ночью с постели, ложилась на снег в надежде захворать и умереть... Нет сомнения, однако, что не жена была главным предметом его злобы. Она просто попадалась под руку. Это был Чихачев, заводчик всеЫу, в его глазах, злу, заставивший жену стать в такое положение> которое вызвало впоследствии с ее стороны сознание, а со стороны подсудимого необходимость> разъяснить это сознание, наделав при этом ряд несообразностей, которые подали повод к различным сплетням и т. д. Вот против кого должен был питать главным образом злобу подсудимый. Вот чьего имени он не мог слышать, не сопровождая его бранью и побоями той, которая являлась пред ним живым напоминанием о ненавистном человеке. Ho человек, подобный подсудимому в этот период его жизни, не может относиться к своему недругу с каким-нибудь получувством; он должен его ненавидеть глубоко и страшно, а ненависть неразлучна с желанием устранить, уничтожить ненавистный предмет, лишить его возможности физически и нравственно давить и возмущать своим присутствием. И чем недоступнее этот предмет, тем он ненавистнее! A Чихачев был почти недоступен для подсудимого; он скрывался и только, на общее несчастие, постоянно вставал перед ним в его воспоминаниях. Я думаю, что в припадках гнева, во время которых последний истязал жену, у него не могло не быть желания нанести вред еще больший и неизгладимый Чихачеву, настолько более сильный, насколько, по его мнению, Чихачев являлся сравнительно с женою более преступным. Мы видим намеки на это в письме подсудимой к Чихачеву. Оно писано ею самою, но проникнуто мыслями и выражениям» мужа, который его исправлял и редактировал. Из него видно, до какого озлобления дошел он сам, дошла и жена его. Они «не хотят пачкать рук в жалкой и презренной крови Чихачева», им нужно «удовлетворить свою злобу», нужно «избить очень больно», — Чихачеву посылается пощечина, в надежде сделать то же и на деле, его называют «идиотом и бессознательным подлецом», ругаясь над его родственным чувством, ему советуют последовать примеру брата — застрелиться на охоте и т. д. Такое письмо, написанное женою под диктовку мужа, указывает на нескрываемую ненависть, на злобу, которая кипит и льется через край, так что слова «честь женщины восстановляется только смертью» звучат в нем вовсе не простою угрозою. Притом, там, где можно написать такие вещи издалека* там гораздо худшее можно сделать вблизи, лицом к лицу.
Ho такое состояние не может длиться долго — необходим исход, какой бы то ни был. Подсудимъій, очевидно, жаждал встречи с Чихачевым... Дуэль отдавала бы ему хоть на несколько мйнут Чихачева в руки, дуэль застилала бы собою глупую историю в Ашеве и показывала бы, что с ним шутить нельзя... C этим предложением OH и является к Чихачеву. Мы знаем, как оно было сделано, подсудимый согласен в этом с Церешкевичем, фон Раабеном и Поповым... Имел ли Чихачев основание отказываться от дуэли, имел ли подсудимый право негодовать на этот отказ и считать себя затем вправе на все против Чихачева? Если человек оскорбленный может, согласно существующему обычаю, вызвать другого на дуэль, то он во всяком случае должен удовольствоваться тем, что сделал вызов и потребовал удовлетворения. Он принес свою дань предрассудку и показал, что его нельзя безнаказанно оскорблять. Если противник отказывается от дуэли, он заслуживает, быть может, в глазах вызвавшего громкого названия труса, жалкого и мелкого человека, который имеет дерзость оскорблять и не имеет смелости расплачиваться за свои оскорбления. Ho этим и должно все окончиться. Там же, где человеку, отказавшемуся от дуэли, настойчиво и неотступно предлагают ее, где его преследуют, и несмотря на доводы, что он не считает себя обязанным принимать вызов, всячески принуждают идти драться, там будет уже не дуэль, а нечто худшее. Там его заставляют или самого выйти под пулю, следовательно, подготовляют ему убийство, или заставляют против воли посягнуть на жизнь другого, т. e. сделаться убийцею. Bo всяком случае совершается преступление или против него, или его самого заставляют совершить преступление. Я думаю, что всякий, кто не считает себя обязанным принять вызов, имеет нравственное право отказаться, приняв и все общественные последствия такого отказа, а тот, кто станет после отказа насильно, угрозами и запугиванием, тащить его к барьеру, тот станет в положение нападающего. Чихачев не захотел драться. Это его личное дело, не подлежащее нашему суду. Он мог иметь свои основания, общественные, личные... мог думать, что уже поквитался с подсудимым. Наконец — и это главное — он не считал себя виноватым. Этому отказу предшествовал, однако, целый ряд писем, полученных Чихачевым от Церешкевича. Нельзя не пожалеть о той роли, которую играл в этом случае господин Церешкевич. Увлекаемый чувством дружбы, он хотел охранить своего друга от несчастия, а между тем бли$орукгім образом волновал и только пугад его, поселяя в нем излишние опасения своими подробнымиотчетамиотом,что делается и говорится в уезде. Письма эти постоянно держали Чихачева в страхе. Мы знаем, что произошло 26 ноября. Приехав сюда, подсудимый прежде всего отправился в адресный стол и взял справку о Чихачеве, который отмечен был поехавшим в Москву Желая узнать, когда он вернется, и вообще разузнать о нем, подсудимый, как всегда неразлучный с женою, вдруг узнает, что Чихачев здесь и живет у своей сестры. Идя по лестнице к сестре Чихачева, обвиняемые, конечно, были под давлением всего пережитого ими и всех мыслей, волновавших их... Лишь только перемолвили они несколько слов C Чи- хачевым, ему была вновь настойчиво предложена дуэль, и когда он от нее отказался, произошел тот факт, который мы признаем убийством в запальчивости и раздражении.
Мне приходится перейти ко второй части обвинения и разобрать, существовало ли действительно намерение совершить такое преступление, выразился ли в действиях обвиняемых в данном случае умысел убить Чихачева. Я старался подробно выяснить дело и то, что должно было происходить с подсудимым до самого приезда его на квартиру Чихачева. Ненависть его к Чихачеву должна была дойти до крайнего предела. Недоставало только толчка, чтобы эта ненависть, прорвавшись гневной бурей, проявила себя каким-нибудь насильственным, кровавым действием. Этот толчок был дан отказом Чихачева от дуэли; вслед за ним произошло насилие со стороны подсудимого, состоявшее в убийстве. Обращаясь к доводам о том, что он имел намерение убить Чихачева, восстановим то, что произошло в квартире Чихачева. Из показаний свидетелей картина происшествия представляется довольно ярко. Когда подсудимый с своею женою быстро и смело вошли в квартиру Чихачева, последний вышел к ним навстречу, оставив в соседней комнате фон Раабена и Попова. Эти лица услышали разговор о письме; за разговором последовало какое-то предложение, на которое последовал решительный отказ от дуэли со стороны Чихачева; затем наступил момент молчания, смененный движением, шумом, вознею. Произошел, как характеристически выразился здесь дворник Ильин, «бунт». Этот бунт услышали и другие лица. Первое лицо, которое явилось усмирять бунт, был дворник Ильин. Вы помните его оживленное показание, хотя краткое, но очень ясное. Он застал подсудимого стоящим перед Чихачевым, который был прйжат к дивану, и наносящим ему удары. Когда он бросился к ним, чтобы оттолкнуть нападающего от Чихачева, и когда хотел схватить его руки, то почувствовал, что ему что-то поранило пальцы. Тогда он увидел в руке подсудимого нож и закричал об этом. Выбежали Попов и фон Раабен. Последний бросился на подсудимого и стал его оттаскивать от Чихачева, а Попов крикнул дворнику, чтобы он держал обвиняемую. Когда фон Раабен оттаскивал подсудимого, держа его за одну руку, он в то время действовал другою рукою, отталкивая от себя Чихачева, который был в самозабвении и, наступая на него, бессознательно* очевидно потерявшись, наносил удары. Наконец фон Pa- абену удалось свалить подсудимого на диван и обхватить; Чихачев, стоявший тут же, сказал, несколько успокоившись: «Ну, слава богу, все кончено, теперь надо за полицией!» Действительно, для него все было кончено: у него оказались тяжкие и глубокие раны, от которых он на другой день и скончался, протестуя до последней минуты против обвинения, взведенного на него подсудимою... Для определения, было ли в этом нанесении ран желание совершить убийство, надо обратить внимание на орудие, которым нанесена смерть; рассмотреть, когда именно орудие это было пущено в ход, каким образом им действовали, как обвиняемые вели себя потом, и вообще вглядеться B характер их действий. Орудием преступления был нож, хорошо отточенный, довольно массивный, который, по no-. казаниям самого обвиняемого, был с довольно тугою пружиною. Обвиняемый говорит, что когда он был свален на диван, то там он вынул нож, обеими руками раскрыл его и затем не помнит, как нанес удары.
Ho, господа присяжные, я думаю, что вы не поверите этому рассказу. Вы слышали показание дворника. Он первый вошел в комнату, бросился на борющихся и получил раны ножом по пальцам. Что это было до появления фон Раабена, видно из того, что, когда фон Раабен оттаскивал подсудимого от Чихачева, дворник держал уже обвиняемую на другом конце комнаты. B' это время кровь шла у него из руки и испачкала кофту и рукав обвиняемой, следовательно, он был ранен до того, т. e. до того, как Раабен, схватив подсудимого за руки, приказал ему держать обвиняемую. Она стреляла, находясь в руках дворника, уже в то время, когда муж ее был пригнут к дивану
Раабеном, а Чихачев стоял подле. Следовательно, дворник мог получить раны в руку только до участия в деле фон Раабена. Затем, из показаний фон Раабена видно, что он обхватил цодсудимого и держал его крепко, когда они были на диване. Если даже предположить на минуту, что подсудимый мог вынуть из кармана и открыть нож в это, время, то кому же достались бы его удары, если он, как говорит, наносил их бессознательно, как не тому, кто лежал на нем, и раны были бы нанесены не по рукам, которые его обхватывали, и не в грудь противника, потому что он плотно прилегал ею к подсудимому, а только в спину или в бок. Этим противником, против которого мог защищаться подсудимый, был фон Раабен. Между тем фон Раабен, как вам известно, остался невредим, исключая незначительной царапины на руке, а раны нанесены были Чихачеву, который стоял в стороне, около дивана. Каким образом человек, обхваченный и крепко прижатый к дивану, наносил удары не тому, кто его держит, а другому, стоящему около дивана? Наконец, если и предположить, что подсудимый в это время нанес Чихачеву удары, то куда же они могли быть нанесены? Очевидно, в ту часть іела, которая была на одной линии с лежащим на диване, т. e. в гіижнюю часть живота или в верхнюю часть ног, в бедра, а, между тем, раны нанесены в верхнюю часть груди. Подсудимый говорит, что стал наносить удары ножом лицам, которые его держали, сам себя не помня и силясь обороняться. Ho если обороняться, то значит сознавать, что и зачем делаешь. От чего же и от кого обороняться? От лиц, которые его держат, чтобы прекратить драку и передать его полиции, так как Чихачев его уже не трогал. Ho набуйствовать и нашуметь в чужой квартире и защищаться с ножом в руках от грозящего прихода полиции — это такое странное объяснение, которое не заслуживает доверия. Для такой защиты нож был не нужен. Затем, если бы он действительно защищался, то раны и были бы нанесены тем, которые его держали, а не Чихачеву, который стоял в стороне. Припомните, как им вообще объясняется употребление в дело ножа. Он помнит все: как вынул нояі, как раскрыл его обеими руками и даже как держал его лезвием вниз и т. д., а затем совершенно забывает, как и кому наносил удары. Ho обе части его объяснения стоят в противоречии, которое ему и было замечено одним из членов суда. Или он помнил все, или ничего не помнил... Если поверить объяснению, что OH не действовал ножом, покуда не был на диване, то можно ли допустить, чтобы ему дали время не только достать и раскрыть нож, но еще и нанести четыре раны, и притом, по странному стечению обстоятельств, именно тому, кого он не выносит и ненавидит. Bce эти объяснения подсудимого неправдоподобны, и надо их отбросить. Они противоречат истинным обстоятельствам дела. Когда же он наносил удары и когда открыл нож? Этого не могло быть в то время, когда фон Раабен оттаскивал его за одну руку и когда другая была свободна, так как он сам признает, что одною рукою нельзя было открыть тугой, снабженный пружиною нож. Следовательно, он был вынут и открыт еще до того, как фон Раабен схватил его за руку и стал тащить от Чихачева. Чихачев, идучи на подсудимого в это время, в самозабвении ударял его руками, махая ими, и на них оказались следы режущего оружия: на ладони одной руки порез, на соединении кисти левой руки с пред- плечием еще порез и около локтя другой руки два пореза. Очевидно, что в это время в руках его уже был раскрытый нож. Следовательно, главные раны были нанесены до того времени, когда фон Раабен стал разнимать дерущихся. Мы знаем, что фон Раабен и Попов слышали из соседней комнаты вопросы и ответы, затем, как говориг фон Раабен, наступил момент молчания. Потом раздался шум от падения и началась возня и крики, и когда они выбежали, борьба была уже в разгаре. Так и должно было случиться. Возмущенный отказом Чихачева от дуэли, получив тот нравственный толчок, о котором я уже говорил, подсудимый отдался весь своему гневу и почувствовал в себе прилив крайнего бешенства. Известно, что в такие минуты дыхание спирается в стесненной груди, голос иссякает, чтобы замениться затем, после нескольких мгновений зловещей тишины, бессмысленными, дикими звуками, которые все разом силятся вырваться из горла, облегчая болезненно сжатое сердце... B жестоком гневе наступает обыкновенно несколько секунд молчания, характеризующего момент, в который разум быстро исчезает, уступая место животной злобе, и, наконец, ярость разражается — ударами, криками, пролитием крови... To же, без сомнения, было и здесь. Момент молчания, подмеченный свидетелями, обличает именно этот переход от гнева сдержанного к гневу, не знающему никаких преград. Мы знаем, что подсудимый ударил кулаком в лицо Чихачева. Чихачев упал. B эту минуту был самый удобный момент выхватить и раскрыть нож и, пока Чихачев подымался с полу, приготовиться встретить его ударами ножа. И действительно, посмотрите на расположение ран. Обе они на^ ходятся в груди, одна посредине, другая несколько выше и ближе к боку. Одна представляет резаную рану и, проникая в грудь, идет сверху вниз; другая нанесена спереди назад и представляет колотую рану. Если допустить, что. подсудимый нанес удары в другое время, а не тогда, когда Чихачев поднимался после падения, то никак не могли образоваться такие раны. Они были бы обе колотые, если предположить, что он нанес их в то время, когда фон Pa-: абен отгаскивал его за левую руку, и во всяком случае были нанесены снизу вверх, ибо Чихачев был выше его ростом. Чтобы нанести резаную рану сверху вниз, подсудимому нужно было сделаться ростом выше Чихачева. A такое положение могло бы быть только, когда он стоял, а Чихачев приподнимался после удара кулаком. Вторая рана — колотая и ниже резаной — нанесена, очевидно, когда Чихачев, встав во весь рост, бросился на подсудимого, чтобы защищаться. Определив по возможности, когда были нанесены раны, надо посмотреть и на места, куда они нанесены. Человек, в бессознательном состоянии защищающийся от нападения, стал бы наносить раны куда попало. Ho здесь удары были нанесены верною, твердою рукою в одно преимущественно место и проникали глубоко. Они нанесены почти рядом в грудь, около сердца. Наносивший не мог не понимать, что по месту, куда он направляет удары, он наносит смертельные раны. Подсудимый не был в бессознательном состоянии. Где сознательно открывают нож, там не действуют им тотчас же бессознательно. Выхватив нож против человека, которого он первый же ударил и с такой силой, что сшиб с ног,— не значит защищаться, а значит желать нанести ему серьезный вред, большое зло. Ho зло, наносимое ударами длинного и отточенного ножа в грудь, — есть смерть... Защита, может быть, будет утверждать, что тут была простая драка и раны нанесены в пылу обоюдной свалки. Ho драки происходят обыкновенно так: сойдутся люди без всякой предварительной ненависти, выпьют, поспорят по пустому и всегда неожиданному поводу и... подерутся, норовя ударить в лицо, «съездить» в зубы, схватить за волосы, за бороду, «оттаскать» противника... Если причи- нится кому-нибудь при этом смерть, то это несчастная случайность, неожиданная, никем не желанная. Ho там, где перед убийством так долго накипала ненависть, где она постоянно возрастала, там убийство совершено не в драке, которая не предполагает предварительной долгой, заглушаемой и, наконец, прорвавшейся наружу злобы. Кроме того, посмотрите на поведение подсудимых. Убивший другого в драке и узнавший, что вместо того, чтобы «побить», он «убил», придет в ужас, падет духом, не будет знать что делать, особливо если он сколько-нибудь развитой человек. Ho что делает подсудимый? Запертый в комнате, он закуривает папироску, чувствует аппетит, просит чаю, спрашивает, умер ли Чихачев, и, отвечая на вопрос своей жены, что он, а не она его убила, берет на себя заслугу этого дела, а когда ему говорят, что Чихачев умер, провожает его спокойными словами: «Ну, и бог с ним!» Когда человек убивает в драке, он бывает поражен, озадачен, сам убит случившимся, а когда человек убивает другого вследствие глубокой к нему ненависти и когда пролитая кровь завершает эту ненависть, он бывает спокоен, он притихает, чувствует некоторое удовлетворение, как это обыкновенно бывает после всякого страстного душевного движения. Такое удовлетворение своей ненависти и гнева почувствовал и подсудимый. Ero папироска, его аппетит, его «He ты, а я его убил» и его «Ну, и бог с ним» указывают на это. ГІритом, если бы он хотел только драться, то какая же была бы цель этой драки? Он пришел для того, чтобы вызвать Чихачева на дуэль, т. e. или своею жизнию пожертвовать, или убить его. Это ему не удалось. Чего же может он желать затем? Поколотить противника, подбить ему глаза, разбить зубы и за это быть отправленным в полицию, судиться у мирового судьи и, быть может, быть прощенным тем же Чихачевым?! Ho разве такого человека, каким мы знаем подсудимого, мог удовлетворить этот пошлый исход? Разве это довольно было бы для его израненного сердца и омраченной ненавистью души, для его раздраженного самолюбия? Тогда ведь он еще более будет смешон в уездных глазах. Тогда создастся целая легенда о мировом судье, судимом мировым судьею за побои, нанесенные мировому же судье. Нет, здесь не было драки! A не было драки, так было желание убить. Это вывод, по моему мнению, неизбежный.
Ho, быть может, скажут, что Чихачев тоже нападал на подсудимого, наносил ему удары. Можно ли, однако, требовать, чтобы он оставался спокойным и не трогал человека, свалившего его и бьющего ножом в грудь? Можно ли это требовать, в особенности когда этот человек почти насильственно пришел в квартиру Чихачева и когда последний видел пред собою давнего преследователя и смертельного врага? И если Чихачев умирает от ударов, нанесенных ножом в такое место, где смерть почти неизбежна, нанесенных человеком, который давно кипел против него гневом и преследовал его, добиваясь своей или его смерти, и встретил окончательный отказ в удовлетворении этого желания, мы имеем право сказать, что человек этот хотел убить своего врага, сказать, что подсудимый убил его в запальчивости и раздражении. Он весь отдался своему гневу. «Ты не хочешь мне дать удовлетворения как человек общества — я на тебя нападу, как на зверя, беспощадно и с оружием в руках; ты не хочешь видеть дуло пистолета — я тебе дам отведать ножа; ты волей или неволей испортил мне мою жизнь — я у тебя отниму твою!» И он убил Чихачева...
Остается сказать о подсудимой. Ee участие в этом деле является преступным. Мы видели, что она постоянно ходила за мужем на буксире и, действуя под его руководством, не оттрезвляя и не останавливая его, охотно присоединялась к его озлоблению. И для нее Чихачев являлся таким же ненавистным роковым человеком, как и для мужа; он казался и ей причиною всего зла; ему писала она, что жаждет его крови, забывая, что не он, а она сама вместе с мужем причина всех уездных историй и сплетен... Принеся мужу повинную, признав себя пред ним обманщицею, она не могла уже заявлять претензий на самостоятельность и, смотря на все из-под его руки, стала разделять его ненависть и злобу. Бросаясь в снег, плача и перенося побои, она, конечно, искала, подобно мужу, выхода и думала, что все может, согласно его мнению, разрешиться и успокоиться дуэлью. B надежде на то, что состоится что-нибудь окончательно, что устроится с ненавистным человеком поединок, она является с мужем K Чи* хачеву. Тот снова отказывается. Следовательно, опять пой* дут сомнения, опять нравственная пытка, долгие расспросы, необходимость выворачивать свою душу и шевелит^> постыдные подробности прошлого: это невозможно, невы- носимо!.. И вот и в ней должно было развиться крайнее раздражение, и, увлеченная шумом борьбы, видя пред *собою виновника своих зол, она дважды стреляет в Чихачева с тем, чтобы его убить. Она хотела его убить. Вспомните ее письмо, вспомните бесчеловечное предложение, которое она решилась сделать Чихачеву в Ашеве, вспомните ее желание знать: ей ли принадлежит право считать себя убийцею Чихачева, обратите, наконец, внимание на то, что нельзя бессознательно дважды стрелять из револьвера, курок которого надо каждый раз взводить. Вы можете к ней отнестись снисходительно: не она убила Чихачева, а выстрадала очень много, но вы не должны забывать, что вследствие ее двукратного обмана возникли у ее мужа сомнения, разрешившиеся убийством Чихачева... Я обвиняю подсудимых, согласно с определением судебной палаты, в том, что одна покушалась на убийство Чихачева, а другой убил его в запальчивости и раздражении. От вас, господа присяжные заседатели, зависит решить их участь. Пробегая мысленно все это дело, к невеселым мыслям прихожу я. Оно сводится к смерти человека, безусловно доброго, который в нашем обществе, небогатом бескорыстными деятелями и сознательно честными людьми, приносил свою значительную долю пользы, содействуя народному образованию, устроив училище, помогая учреждению ссудо-сберегательных товариществ и выводя бедняков из мрака к свету... За слабость характера, за давно прошедшее увлечение он заплатил ценою жизни. Ero далеко не бесполезную жизнь прекратил не человек неразвитой, грубый, который не ведает, что творит во гневе своем, но человек образованный, развитой, могущий правильно оценивать свои поступки, человек, который был судьею и преподавал другим уроки уважения к личности и закону, уроки обуздания своих порывов. Мне думается, что с вашей стороны по отношению к нему должен последовать строгий приговор, который укажет, что на защите человеческой жизни стоит суд, который не прощает никому самоуправного распоряжения существованием другого. Подсудимому, стоявшему на видной ступени в обществе, умевшему быть полезным деятелем и слугою общественных интересов, много было дано. Ho кому много дано, с того много и спросится, и я думаю, что ваш приговор докажет, что с него спрашивается много...
Господа судьи и господа присяжные заседатели! Дело, по которому вам предстоит произнести приговор, отличается некоторыми характеристическими особенностями. Оно — плод жизни большого города с громадным и разно-, образным населением, оно — создание Петербурга, где выработался известный разряд людей, которые, отличаясь приличными манерами и внешнею порядочностью, всегда заключают в своей среде господ, постоянно готовых даже на неблаговидную, но легкую и неутомительную наживу. K этому слою принадлежат не только подсудимые, но принадлежал и покойный Седков — этот опытный и заслуженный ростовщик, которого мы отчасти можем воскресить перед собою по оставшимся о нем воспоминаниям, и даже некоторые свидетели. Bce они не голодные и холодные, в обыденном смысле слова, люди, все они не лишены средств и способов честным трудом защищаться от скамьи подсудимых. Один из них — известный петербургский нотариус, C конторою на одном из самых бойких, в отношении сделок, мест города, кончивший курс в Военно-юридической академии. Другой — юрист по образованию и по деятельности, ибо служил по судебному ведомству. Третий — молодой петербургский чиновник. Четвертый — офицер, принадлежавший к почтенному и достаточному семейству. И всех HX свела на скамье подсудимых корысть к чужим, незаработанным деньгам. Некоторые вам, конечно, памятные свидетели тоже явились здесь отголосками той среды, где люди промышляют капиталом, который великодушно распределяется по карманам нуждающихся и возвращается в род-
ные руки, возрастая в краткий срок вдвое и втрое. Мы не будем вспоминать всех их показаний и вообще оставим из свидетелей лишь самых достоверных и необходимых. Обратимся прежде всего к выяснению главного нравственного вопроса в этом деле, вопроса, касающегося сущности завещания. Соответствует ли оно желаниям покойного Седкова? Согласно ли оно с его видами и чувствами? Вытекает ли оно из отношений между ним и женою и пришла ли жена с своим подлогом на помощь решению, которое только не успела привести в исполнение остывшая рука ее любящего и окруженного ее попечениями мужа?
Что за человек был Седков? У нас есть данные о нем и в письмах, и в показаниях свидетелей, его близко знавших. Скромненький офицер, с капитальцем в 400 руб., он пускал его втихомолку в рост, не брезгуя ничем — ни платьем товарища, ни эполетами кутнувшего юноши. Собирая с мира по нитке, он распространял свои операции и за пределы полка и заполз было в Константиновский корпус, но оттуда его попросили, однако, удалиться, погрозив разными неприятностями. Тогда он захотел расширить не территорию, но размер своих операций. Для этого нужен был большой капитал. Для капитала был совершен брак — не по любви, конечно, и без всяких нравственных условий и колебаний. Медведев рассказал здесь, как «приезжала сваха, говорила, что 10 тыс., а ей, свахе, чтоб пять сотенных...» Сама Седкова заявляет, что ее предложили Седкову. Он не оскорбился предложением, по зрелом размышлении сам сделал таковое же и получил капитал, не роясь в подробностях истории своей невесты и не отыскивая в ней указаний на мир и согласие предстоящей жизни. От него не скрывали той «легкомысленной жизни», о которой говорила здесь Седкова, но давали вместе с тем деньги. Он также не считал нужным скрывать своих свойств и сразу показал бабке госпожи Седковой, с кем они имеют дело. Вы слышали интересное показание Клевезаля и Демидова. За Седковой было 5 тыс. руб. и бриллиантов тысячи на 3. Ho надо было сделать приданое. Ермолаева заняла для этого у Седкова 1 тыс. руб. Будущий зять, давая деньги, взял в обеспечение вексель Демидова в 5 тыс. руб. и попросил Ермолаеву «для верности» написать на нем свою фамилию. Когда приданое было получено в виде мебели, белья и платья, старушка принесла и занятую тысячу рублей. Ho Седков поступил с нею великодушно. Он не взял денег. Он предпочел оставить у себя вексель в 5 тыс. руб., на котором, к удивлению Ермолаевой, оказалась ее бланковая подпись. Правда, это стоило ему предложения господ офицеров Измайловского полка избавить их от его присутствия, но деньги по векселю он взыскал сполна и таким образом приобрел за женою 13 тыс. руб. Тогда-то развилась широко его деятельность с векселями, протестами и взысканиями, со скромными процентами по 10 в месяц... Ho жизнь не вышла из скромных рамок. B обыкновенной квартире человека среднего состояния была одна прислуга; обед не всегда готовился дома, а приносился от кухмистера. Развлечений не допускалось никаких. Ho Седков не был узким скупцом, который забыл жизнь и ее приманки для сладкого шелеста вексельной и кредитной бумаги. Он решился подавить себя на время, обрезать свои потребности, замкнуться в своих расчетных книгах лишь до поры до времени, чтоб развернуться потом и позабыть годы лишений. Недаром писал он свой расчет занятий, называя его планом жизни и определяя с точностью на много лет вперед, когда и что он сделает, когда выделит из складочного капитала оборотный, когда образует запасный, начнет ликвидировать дела и после «деятельности в таком разгаре», в 1879 году, будет иметь возможность осуществить нагшсанное под 1880 годом слово «отдых»... Таковы были его планы, такова его деятельность, поглощавшая всю его жизнь. Они ручаются за то, чтоэто был холодный и черствый человек.
Такой-то человек женился на Седковой. Она рассказала здесь, что была взята из института 15-ти лет, покинула затем бабушку и жила одна, не стесняясь нравственными требованиями общественной жизни. И эта жизнь с нею тоже не стеснялась, открывая ее почти еще детским глазам свои темные, но завлекательные стороны. Она принесла в дом мужа скудное полуобразование, состоящее лишь в уменье лепетать по-французски, любовь к развлечениям и удовольствиям, незнакомство с трудом и привычку не отказывать себе в расходах. При этом она, вероятно, принесла не особенно сильное уважение к своему купленному мужу. Дома ее встретили счеты, записные книги, учет в расходах и мелочная, подчас унизительная расчетливость ростовщичьего скопидомства. Отсюда споры, ссоры, попреки мотовством и расхищением имущества, сцены за потерянные rop-, ничною три рубля и целый ряд стеснений свободы. Отсюда раздражение против мужа, жалобынанего,попрекиему.
По институтской манере Седкова принялась за дневник и ему поверяла свои скорби, которых не понимал ее муж, видевший в ней хотя и неизбежную, но отяготительную и разорительную прибавку к полученному капиталу. Защита, конечно, познакомит вас, господа присяжные, с этим дневником. Вы отнесетесь к нему, без сомнения, надлежащим образом и припомните, что в такого рода документах человек всегда, невольно и незаметно для себя, рисуется и драматизирует и перед собою, и перед какими-то ему безвестными будущими читателями. Тем же направлением проникнут и этот дневник с его маленькою ревностью и длинным, многосложным и чересчур торжественным прощанием с мужем перед происшествием, состоявшим в том, что среди бела дня, близ Чернышева моста, в виду городового, Седкова бросилась в мутную воду Фонтанки с портомойного плота... После этого «покушения на самоубийство» отношения между супругами несколько изменились. Шум ли этого происшествия или усилившаяся болезнь Седкова были тому причиной — неизвестно, но только писание дневника с жалобами прекращается, и через два года мы видим Седкову, вошедшею отчасти во взгляды мужа и начавшую черстветь под влиянием вечных забот о векселях, отсрочках и вычислении процентов. Она начинает исполнять при муже иногда обязанности дарового чтеца, а в последние недели его жизни является и даровым рассыльным, которому поручалось иногда даже получение денег. И она, в свою очередь, вкушает от сладости лихвы и прелести роста и потихоньку от мужа, боясь ответа перед ним, выдает деньги под векселя. Вы знаете историю с векселем Киткина, векселем «венецианским», написанном на живом мясе. Вы слышали и о другом подобном же векселе. Ho до последнего издыхания Сед- ков не доверял жене, он жаловался на нее, роптал на ее мотовство, сердился на ее легкомыслие, указывал на ее холодность и безучастие к нему. Вы слышали Ямщикова, Алексея Седкова и Федорова. Вы помните показания Беляевой, что уже в последние дни жизни Седков еще ссорился и бранился с женою «и за деньги, и за поведение». Между ними и не могло быть ничего общего, ничего связующего. Дитя их, на любви к которому могли бы сойтись и легкомысленное сердце одной, и черствое сердце другого, вскоре умерло. B прошлом не было любви, в настоящем — ни уважения, ии сходства целей, наклонностей и характеров. Поэтому мы встречаем в дневнике Седковой знаменательное указание, что в первые годы брака и муж ее вел свой собственный, секретный от нее, дневник. Ho, господа, семья, где муж и жена — «едино тело и един дух», по выражению церкви, — ведут два параллельных дневника и, скрываясь друг от друга, поверяют бумаге свое взаимное недовольство, семья эта есть поле битвы, на котором расположены два враждебных стана. И Седков не скрывал своего недоверия к жене. Он требовал от нее отчета во всех ее издержках и тщательно отделял их от «общих расходов» на стол и другие хозяйственные потребности; он отвел ее деньгам особую рубрику в книге с многозначительною надписью «чужие»; он запирался от нее в кабинете, занимаясь счетами, он хранил от нее зорко разные ценности в сундуках, которые она бросилась перерывать после его смерти; он выдавал ей утром скудные деньги на обед и к вечеру требовал письменного отчета в их употреблении. И даже в тот день, когда смерть уже простирала над ним свое черное крыло, он еще записал дрожащею рукою 1 руб. серебром на обед. Ho отчета в израсходовании этих денег ему не пришлось читать, потому что на другой день глаза его были закрыты безучастною рукою слуги, чужого человека, так как неутешная вдова была занята в это время укладыванием зеленого сундучка.
Таковы муж и жена. Могли ли люди, прожившие совместно таким образом, рассчитывать, что любовь одного из них будет сопровождать другого и за гробом, отдавая ему все накопленное трудами многих лет? Могла ли Седкова серьезно думать, что муж умрет с мыслью об ее обеспечении, что он не найдет, если не около, так вдали от себя, более ее достойного в его глазах быть его наследником, что в нем не проснутся иные, более сильные, действительные привязанности? Мы знаем, что отношения Седковых между собою не давали никакого основания к таким предположениям. Он был чужой человек своей жене, чужим и умер. Ho у него были родные. B Бессарабии жил его брат с семьею. Они, по-видимому, оказывали расположение покойному Седкову. И он был к ним расположен. B деле есть его письма к брату и его жене. B одном он восхищается их согласною жизнью, их взаимною любовью и доверием, их благоустроенным хозяйством, благодарит их за гостеприимство, говорит, что провел с ними самые отрадные дни жизни и даже умиляется до того, что с восторгом вспоминает о пении псалмов и духовных кантат, которое он слышал в доме брата. B другом письме, из Киева, он с горячностью извиняется перед братом, что не успел поздравить его с именинами жены, которая его так обласкала, так радушно приняла... Очевидно, что этими людьми в душе ростовщика, оглянувшегося перед смертью на окружающие чуждые лица, были затронуты такие сгруны, которые должны были звучать в нем долго. Эти люди, умилявшие покойного Седкова— его брат и жена брата, — были и прямыми его законными наследниками. B их пользу даже не надо было составлять и духовного завещания: сам закон принимает на себя защиту их прав. Поэтому если предполагать, что Сед- ков мог действовать в силу привязанности, то он, конечно, пожелал бы скорее всего оставить свое имущество брату. Ero не должно было смущать опасение, что жена останется не при чем. Он знал, что ей достанется вдовья часть. Имущество было все движимое, следовательно, ее доля должна составлять, по закону, четвертую часть. Имущества осталось на большую сумму. Что бы ни говорили о его размере, вы не забудете, господа присяжные, что по смерти мужа Седкова получила ворох векселей, 31 тыс. по чекам, все наличные деньги* бывшие в доме, и драгоценности, уложенные ею в зеленый сундучок. Четвертая часть всего этого, конечно, была бы не меньше полученных за Седковою 8 тыс. руб. и приобретенных, благодаря ее выходу в замужество, 5 тыс. руб. Следовательно, она ,получила бы свое.
Ho, быть может, скажут, что Седков мог иметь повод оставить ей все, как нажитое на ее деньги, что он считал ее нравственною владетельницею всего своего имущества. Для чего же тогда упреки за расточительность, попреки за мотовство, доводящие до Фонтанки? Да и потом, в создании капитала Седкова участвовали не одни деньги, взятые им за женою. Мы знаем, что, вступая в брак, он уже был в состоянии давать взаймы по тысяче рублей. Притом, разве Седковой обязан муж приращением тех денег, которые ее сопровождали? Разве она помогала ему в его занятиях,раз- ве она была жена-помощница, верный друг и добрая хозяйка? Разве она сочувствовала занятиям мужа, уважала его самого, облегчала его заботы? Нет! C его точки зрения на жизнь, она отравляла ему эту жизнь своим легкомыслием и чрезмерными расходами. B то время, когда он беседовал с должниками, видел их кислые улыбки в расчете процентов, а от иных, слишком уже прижатых им к стене* выслушивал невольные резкие замечания, жена его покупала себе шубки и духи; когда он копил — копейку за копейкой — деньги, которые приносились ему с презрением к его занятиям, с негодованием к его черствости, когда, сталкиваясь с должниками, которые смотрели на него как на прирожденного и беспощадного врага, он подавал ко взысканию, описывал и продавал их имущество, вынося на себе их слезы и их отвращение, жена его франтила и предавалась удовольствиям. Мы скажем, что она хорошо делала, что мало участвовала в этих делах своего мужа, но то ли мог и должен был говорить он? Mor ли он считать ее верным и деятельным союзником в приращении капитала? Он один нес черную работу, он один имел право на все, что было им нажито после свадьбы на деньги, купленные ценою унизительного договора. Пусть укажут затем те факты, те слова и поступки, в которых выражалось его желание оставить все жене. Этих фактов нет! Показание Фроловой разбивается показанием близкого к Седкову человека — Ямщикова, на которого с самого начала ссылалась и сама подсудимая. Седков писал до самой смерти, записывал мелочные расходы и вписывал в книгу свои условия с должниками, но завещания не писал, однако. Он имел знакомых Федорова, Ямщикова, даже Лысенкова самого, к нему ездил доктор — и ничем не намекнул он им на желание оставить завещание. Оказывается, что он и не думал об оставлении завещания. Как многие чахоточные, он не верил в скорую смерть, и жизнь его потухла среди уложенных чемоданов для путешествия на юг и среди предположений о разгаре деятельности в 1879 году. Поэтому о завещании не могло быть и речи. Кроме того, если в иные минуты ему и приходила мысль о смерти, то глаза его встречали чуждую и нелюбимую жену, а вместе с тем шевелилось воспоминание о Бессарабии, о семье брата. Уж если делать, за неимением фактов, предположение о желании его оставить все жене, то вернее будет предположить, что он не хотел утруждать себя завещательными распоряжениями, а все предоставлял закону, который распределит сам его наследие между братом и женою. Нам скажут, может быть, основываясь на словах Седковой, что муж хотел наградить в ней привязанность и покорность. Ho мы знаем, какова была привязанность госпожи Седковой к мужу. Сошлются, быть может, на то, что в умиравшем Седкове заговорила совесть, встрепенулись религиозные чувства, которые потребовали отдачи всего накопленного неправым трудом наивному созданию, для нравственного развития которого он ничего не сделал, по крайней мере ничего хорошего. Ho нам известно, что прежняя Седкова имеет мало общего с тою Седковою, которую мы видим здесь и которая, действуя с знанием и дела, и жизни, никому не даст себя в обиду. Она испортилась в руках мужа, но в глазах его такая порча была, без сомнения, улучшением, в котором ему себя винить было нечего. Про совестливость его известно из поступка с Ермолаевой. O религиозном настроении его мы знаем мало. Повидимому, оно не было глубоко. B письмах к брату есть цитата из священного писания о необходимости милосердия, да в бумагах сохранилась тетрадь с нарисованным на ней крестом и с надписью: «Путь к истинной жизни: смирение, правда, чистота». B этой тетради, на обороте заголовка, описана с большими подробностями одна из тех болезней, от которых лечатся меркурием... Таким образом, ни в отношениях Седкова к жене, ни в свойствах ее привязанности к нему, ни в данных дела нет никакого указания на то, чтоб он желал отдать ей все свое имущество и составить завещание в ее пользу. Проект, составленный ходатаем Петровским, ничего не доказывает. Седкова явилась к нему под чужим именем и просила составить проект завещания между вымышленными лицами. Она говорит, что муж, имея дела, не хотел делать огласки этому предприятию. Ho это объяснение сшито белыми нитками. Седков был человек деловой. Он знал и сам, как писать завещание, особенно такое несложное, где в общих словах все имущество оставляется одному лицу, где не нужно никаких специальных пунктов о разделе, о благоприобретенном и родовом имуществе и т. д. У него, конечно, был всегда под руками X том Свода законов, и он умел владеть им. A там написано все, что надо. Поэтому посылать к постороннему человеку было не нужно. И фамилию скрывать тоже нечего. Если б в завещании было еще перечисление всего имущества Седкова, то он мог, пожалуй, желать скрыть его размеры. Ho и этого не было. Bce имущество огулом, без всяких подробностей, оставлялось одному лицу.
Итак, завещания в пользу жены не было, да и быть не могло. Между тем, оно явилось. Седковой было отдано все. Забыты были родные, забыта девочка Ольга Балагур, другую сестру которой воспитывал, однако, несравненно более бедный Алексей Седков. Она просто была поручена попечениям госпожи Седковой, которая и начала эти попечения тем, что взяла Ольгу из института и поместила ее у себя в обстановке, показавшейся невыносимою даже денщику Виноградову своею вечною сменою гостей и их поздним сидением. C формальной стороны это завещание было, однако, правильно, и госпожа Седкова напрасно почему-то испугалась приезда брата покойного в конце июня, за несколько дней до утверждения завещания. Оно было утверждено. Ho возникло предположение о подлоге, разрослось, вызвало следствие, и подсудимые сознались в том, что завещание действительно подложно. По-видимому, задача суда очень легка. Остается применить наказание, сообразно со степенью участия каждого, и пожалеть о двух днях, посвященных разбору такого простого дела. Ho оно не так просто, как кажется. Идя по пути, на который ведут нас подсудимые своим сознанием, мы придем к тому, что найдем только двух виновных: Тениса и Медведева. Они действительно сознаются в преступлении. Их показаниям можно верить вполне. Подсудимый Медведев своим искренним и добродушно-правдивым тоном даже внушает гораздо большее доверие, чем многие свидетели, акробйтические показания которых вы, конечно, помните. Эти двое не торгуются с правосудием, а смиренно склоняют перед ним свою повинную голову. Они всю жизнь действовали самым безвредным образом рапирою. Их привели, дали им в непривычную руку перо, сказали: «Пиши!» — и оба подписали — один, каксам выражается, «любя», а другой, прижатый судьбою, загнанный человек, семьянин с 2 руб. жалованья в месяц, за вычетом долгов, ввиду соблазнительной перспективы получить 5 руб.
Ho другие подсудимые в преступлении не сознаются. Они перекладывают свою вину друг на друга. Седкова растерялась, была убита горем, и не она, а Лысенков составил завещание, он, следовательно, и виновен. Ho Лысенков, в свою очередь, виновен лишь в том, что пожалел бедную вдову и не сделал на нее доноса. Петлин виновен в том, что доверял Лысенкову, Киткин в том, что убедился подписью Петлина, Бороздин в том, что был благодарен Лысенкову и уверовал в подписи Петлина и Киткина. Иными словами — все виновны в мягкости сердца, разбитого горестною утратою, в отвращении к доносу, в сострадании к беспомощному вдовьему положению, в доверии K людям, B благодарности к ним. Они покорно ждут того приговора, который их осудит за такие свойства. И если мы отнесемся с полным доверием к их объяснениям, то, повторяю, виновными окажутся только Тенис и Медведев да еще, быть может, покойный Седков, который оставил такой сладкий кусок, что в нем увязли все, слетевшиеся им попользоваться.
Ho, господа присяжные, ваша задача в деле не такова. Каждое преступление, совершенное несколькими лицами по предварительному соглашению, представляет целый живой организм, имеющий и руки, и сердце, и голову. Вам предстоит определить, кто в этом деле играл роль послушных рук, кто представлял алчное сердце и все замыслившую и рассчитавшую голову. Для этого возвратимся к истории возникновения завещания. Первый вопрос — когда умер Седков? Беляева говорит, что в 8 часов утра, Седкова — что в 12 часов вечера 31 мая. Я готов не верить Беляевой, хотя думаю, что недостатки ее показания вызывались понятным влиянием торжественной и страшной для простой женщины обстановки суда. Ho нельзя верить и Седковой. Если утром с мужем сделался только обморок, TO он должен был поразить ее своею продолжительностью. Он должен был напомнить о входящей в двери смерти. Ho где же естественная в таком случае посылка за священником, за доктором, где испуг, беспокойство, тревога? Седков не приходил в себя до обеда. Обед не готовился и не покупался в этот день, но и после обеда обморок не исчезал. У нас нет никаких указаний на это. Сама Седкова не говорит, чтобы муж пришел в себя с той минуты, как его снесли или свели на кровать. Вечером она выехала, потом вернулась, потом опять выехала. Она ездила за нотариусом и за Медведевым. Ho если б муж уже не был мертв, разве она решилась бы оставить его на попечении кухарки, с которой она, по собственным словам,даженикогданеговорила;раз- ве, выехав из дому, она не бросилась бы не к нотариусу, а к доктору. Она говорит, что застала мужа кончающимся, то же говорит и Лысенков, но доктор Флитнер в своем прекрасном показании объяснил подробно, что застал Седкова на спине, с головою, покрытою байковым одеялом, в положении несомненно умершего человека. Он нашел все признаки смерти и ни одного признака из той обстановки, которая обыкновенно окружает умирающего, которая носится в воздухе, которая так типична по своему шепоту, плачу, тревоге и суете, что ее незачем описывать. Седкова сказала ему, что муж умер, дала тройное вознаграждение и просила дать свидетельство и не говорить, что он умер раньше. Несомненно, что Седков уже был мертв и мертв давно. Она говорит, что муж велел «гнать» Флитнера, но ведь, по ее словам, он был в обмороке и, следовательно, видеть Флитнера не мог; а обморок так долог, так странен! A доктор так нужен, хотя бы и приехавший случайно, хотя бы и не во вкусе больного, но все-таки могущий помочь! Между тем, Флитнера проводят через кухню, не доцускают до больного и выпроваживают поскорей. B 12 часов был Заславский. Он нашел Седкова лежащим на левом боку лицом к стене. Окоченение началось. Для этого должно было пройти не менее трех часов со времени смерти. Вот еще доказательство, что Флитнер видел уже мертвого. Если принять высказанное уже здесь предположение, что он умер в обмороке, то как объяснить то, что, не приходя в себя, он, однако, покрылся одеялом с головою, поворачивался на другой бок и все это в то время, когда члены его окоченели под холодным дыханием смерти. Очевидно, он умер еще до вечера, днем, прежде поездки жены к Лысенкову. Эта поездка объясняется затем легко. Седков умер. Завещания нет, проект не послужил ни к чему. O законной вдовьей части Седкова могла и не знать. Итак, она останется без средств? Что же делать? Конечно, ехать к знакомому, знающему человеку за помощью, за советом. Этот человек— Лысенков. Ho сказать ему, что муж умер, у него — неудобна: могут услышать, в конторе всегда толпится народ. Лучше пригласить его к себе и тут сказать правду. Лысенков соглашается приехать, не зная о смерти Седкова. Это видно из того, что он взял с собою писца Лбова, которого потом пришлось удалить. По дороге, конечно по совету Лысенкова, Седкова заехала за Медведевым, как за свидетелем. Когда они приехали, нотариус потребовал еще свидетелей. Явились Петлин и его знакомый Лисевич. Стали писать нотариальное завещание в ожидании, пока уснувший, по словам Седковой, больной проснется и придет «в здравый ум и твердую память». Затем Седкова позвала Лысенкова в комнату мужа. Здесь-то и разъяснилось все. Лысенков говорит, что Седков был жив, но мы знаем, что в это время, около приезда Флитнера, он был уже несомненно мертв и, вероятно, только мешал своим видом спокойствию совещаний, так что его накрыли с головою. Здесь Седкова должна была сказать все Лысенкову и просить совета и помощи. Она говорит, что Лысенков запросил громадную сумму в 12 тыс. руб. Насколько это справедливо — решить трудно. Лысенков знал, что подвергает себя громадной ответственности за совершение подложного нотариального акта, он знал, что, скрепив акт, он явится и первым обвиняемым, по старой поговорке: «Где рука, там и голова». Поэтому требование такого вознаграждения понятно. Ho еще понятнее боязнь ответственности, которая, по моему мнению, могла заставить Лысенкова отказаться вовсе от совершения нотариального завещания. Хотя последнее толкование и выгоднее для Лысенкова, но я не высоко ценю и эту боязнь ответственности. Это не широкая боязнь дурного и преступного дела — это узкий личный страх, не помешавший ему не побояться ответственности тех, кого OH завлек в это дело и посадил здесь перед вами. Bo всяком случае, какое бы толкование ни принять — не сошлись ли в цене или страх ответственности подействовал — несомненно, что Лысенков, войдя к Седкову, увидел, что тот уже мертв и что его обязанности кончены; оставалось удалить свидетелей. Ho сделать это просто и прямо, объявив, что Седков умер, неловко. Могут возникнуть сомнения, неудовольствия. Поэтому лучше пусть это будет неожиданною вестью для всех. И вот Лысенков говорит: «Что-то подозрительно, пошлите за доктором». Доктор объявляет, что Седков мертв, вдова плачет, Лисевич и Петлин уходят, а Лбова увозит Лысенков. Вы видели и слышали Лбова. Этот человек нем, как рыба, и совершенно непроницаем, но он служит у Лысенкова и ему владеть какою-либо тайною своего принципала не приходится. Через некоторое время Лысенков возвращается назад. Здесь мы встречаемся с резким противоречием в показаниях Лысенкова и прочих подсудимых. «Я не возвращался», — говоритон.«Он вернулся,со- действовал, советовал, ободрял, диктовал», — говорят Седкова, Петлин, Тенис и Медведев. Двое последних так просто и откровенно во всем сознаются, что нет основания им не верить. Они не имеют и основания лгать. Какая им выгода от привлечения Лысенкова к делу? Ведь они не ссылаются на его влияние на них, на его авторитет. Их виновность сложилась особо. Тениса привез полусонного Медведев, и он машинально написал то, что ему было продиктовано, не разбирая хорошенько смысла диктуемого. Медведев подписался сам, сознательно, по доброте душевной и «в память дружбы с покойным». Для него не было нужно уговоров нотариуса. Поэтому их показание заслуживает веры. Привлечение Лысенкова не ослабляет их вины, бесполезно для них, а оговаривая его напрасно, они брали бы тяжелый и бесцельный грех на душу. Итак, им можно верить. Можно верить и Седковой. Нельзя же думать, чтоб она сама «своим умом» смастерила всю сложную махинацию подделки завещания, чтоб она знала, кому, что и как писать и подписывать. Ведь на ее проекте подписей свидетелей и душеприказчика в их узаконенной форме обозначено не было. Да и могла ли она найтись в деле, в котором и знающий человек, нотариус, умыл руки? Конечно, нет. Ей нужен советник, нужен юрист, человек форм и обрядов. Кто же мог быть таким лицом около нее? Петлин? Ho мы познакомились достаточно с Петлиным. Он, как видно по разным данным дела, способен совершить деяние вроде того, за которое он судится, и потом собирать жатву с этого деяния угрозами и вымогательствами, но едва ли в нем можно видеть подстрекателя и руководителя в исполнении сложного и требующего ловкости замысла. Да и, кроме того, он не знал Киткина и Бороздина. Откуда же мог надеяться он на них? Итак, не Петлин. Так Бороздин? Ho он не был знаком с Седковой. Даже если б он пришел и по делу, то ему сказали бы, что Седков умер, и он не стал бы беспокойть своим посещением. Лысенков уехал в 12 часов и Бороздина не видел, а завещание было, несомненно, составлено в эту ночь. Когда же мог явиться Бороздин? После полуночи? Это невозможно для незнакомого человека. Итак, не Бороздин. He Киткин потому, что тот подписал на следующий день. И если мы исключим Лысенкова, то подстрекателями на составление завещания, советниками и руководителями в составлении завещания явятся Тенис и Медведев. Ho взгляните на них, господа присяжные заседатели, и вы поверите их показаниям. Лысенков был необходим в таком деле и, конечно, присутствовал почти всю ночь у Седковой не из одного праздного любопытства. Он вернулся, чтобы оказать действительное участие в составлении завещания, и под его руководством оно пошло быстро. Послали за Киткиным, послали Медведева за Тенисом, призвали снова Петлина,и к раннему июньскому утру завещание было готово. Тенис ушел с 5 руб., которыми потом хвастался перед товарищами, удивляясь добрым людям, которые за листок письма дали такую громадную для него сумму. Ha другой день подписали Киткин и Бороздин, а Седкова, выбрав разные бумаги и вещи поценней и уложив их в зеленый сундучок, отдала его своей приятельнице Макаровой. Денщик Виноградов, обмыв покойного с гробовщиком, сам уложил сундучок B ногах «генеральской дочери». Затем были написаны чеки задним числом, и Седкова, уверенная в дальнейшей ненарушимости своих прав, получила по ним в конторе Баймакова деньги.
Всякое дело, совершенное несколькими лицами, всегда представляет в своем дальнейшем ходе разные непредвиденные обстоятельства, зависящие и от случая, и от характера участников. Если это дело — преступление, то и обстоятельства эти не всегда красивы и всегда не безопасны для тех, в чью пользу главным образом совершено престу* пление. Так было и тут. B то время, когда Седкова считала себя уже полною обладательницею имущества мужа и писала письмо его матери, в котором говорила о «неусыпных попечениях», которыми она его окружала (ночь составления завещания она действительно провела без сна), участники завещания стали заявлять свои требования. Прежде всего, впрочем, ей пришлось выкупить из «дружеских рук» свой зеленый сундучо^, оставив взамен его нотариальную отсрочку и услышав, если верить ее показанию, в первый раз грозное и непредвиденное слово — донос... Я не стану касаться этого происшествия. Вы сами слышали свидетелей Макарову и Карпова и оцените их показания. Обращу ваше внимание только на то, что обе стороны сознавали, что сундучок заключает ценности, немаловажные для Седковой, так как разговор об обмене сундучка на отсрочку длился, по словам Седковой, три часа в комнате незнакомого ей человека, причем за затворенною или, по ее словам, даже запертою на ключ дверью тщетно ожидала ее Ольга Балагур, уже раз приезжавшая за сундучком. Затем начались требования и вымогательства денег. O полученных суммах я вам скажу в своем месте, но думаю, что вообще в этом отношении можно полагаться на объяснение Седковой. Первая выдача — 500 руб. Лысенкову и 500 Бороздину — записана ею на лоскутке, который, очевидно, не предназначен для оглашения. Тут же записаны и гвозди, перчатки, шляпа, извозчик, так что счет имеет характер достоверный. Седкова говорит, что все выдачи шли через Лысенкова, кроме 500 руб., о которых сейчас сказано. Ho какая цель может ее заставлять приурочивать имя Лысенкова к этим деньгам? Действуя под влиянием йх, Лысенков давал ей корыстные советы, цели которых она не могла не понимать, сознавая, что услуги, за которые платятся такие деньги, — услуги преступные. И, между тем, она заявляет, что воспользовалась именно такими услугами, не ссылаясь ни на бескорыстные и потому заслуживавшие доверия советы Лысенкова, ни на =ero к себе сострадание и расположейие. Вглядываясь в действия отдельных лиц по этому делу, мы найдем подтверждение ее объяснений о деньгах, которые то за услуги, то за недонесение, то за компрометированную честь, то, наконец, за молчание свидетелей брались с нее самым бесцеремонным образом. Когда она почувствовала имущество в своих руках, ей стали грозить тем, что к утверждению завещания не явятся без особой платы; когда оно было утверждено, с нее взяли 3 тыс. на расходы и ее стали пугать страшными словами — «протокол» и «прокурор», когда началось следствие, заставили заплатить за мнимое спасение от скамьи подсудимых 8 тыс. руб. Скамья подсудимых все- таки осталась, а около 20 тыс. руб. денег, приобретенных преступлением, пристало к рукам принимавшим в Седковой участие людей, оставив ей немного наличных средств и много векселей, ценность которых еще весьма загадочна.
Обращаясь затем к отдельным подсудимым, я нахожу, что на первом плане стоит Лысенков. Он говорит, что Седкова клевещет на него, что она привлекла его на суд своим оговором, по совету Дестрема, который за ней ухаживает. Bce отношения его к Седковой ограничивались тем, что он согласился найти ей поверенного для утверждения завещания и, уступив анонимным письмам ее, вступил с нею в близкую дружбу. Получение ог нее денег он отвергает с негодованием. Ho, господа, кто верен в малом, тот и во многом верен. A Лысенков неверен в малом! Ои, вопреки очевидности, вопреки показаниям, искренность которых нельзя заподозрить, отрицает свое возвращение к Седковой после отъезда с Лбовым. Он говорит явную неправду в этом отношении. Можно ли думать, что он говорит правду в этом отношении? Можно ли верить тому мотиву оговора со стороны Седковой, который Otf приводил? Месть, HO за что? Желание отделаться от нелюбимого человека — но где на это указание? Ужели это нужно Дестрему, который вышел на свободу в этом же суде только десять дней назад, а лишился ее гораздо раньше Седковой. И для чего же это? Чтоб сохранить свое место в сердце Седковой. Ho можно ли опасаться Лысенкова как соперника в этом сердце, когда Седкова способна его предать напрасно позору уголовного суда? Способность на это должна бы исключать всякую ревность со стороны Дестрема, исключать всякий оговор.
И где в характере Седковой черты такой свирепой злости, такого коварства, такой бессердечности? Мы их не видим и не можем принять романтического объяснения Лысенкова о мотивах оговора. Лысенков горячо отрицает корысть в своих действиях и сводит их к состраданию и сочувствию положению вдовы. Ho это сочувствие весьма сомнительного свойства. Если б он сочувствовал Седковой так, как должен сочувствовать честный человек, занимающий официальное, вызывающее на доверие, положение, то он не взялся бы способствовать утверждению завещания. Он должен был сказать ей: «Что вы делаете! Одумайтесь! Ведь это преступление, вы можете погибнуть, а с вами и те, кто вас этому научил. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашею вдовьею частью. Вы ее получите, эту вдовью часть, по закону, которого вы верно не знаете. Вот он, вот его смысл, его значение. Одумайтесь! Бросьте нехорошее дело». Он должен был, видя в ее руках фальшивое духовное завещание, отговорить ее, напугать, упрашивать. Это была его обязанность как нотариуса, как порядочного человека. От него требовался не донос, а участие и твердо, горячо сказанное слово совета, от него требовали объяснения с Бороздиным, которого он знал и которому он мог пригрозить за его подпись на завещании. Ho ничего этого не сделано. Он получил завещание, поручил Титову его утверждение и взял на это 500 руб. B этом, по его мнению, состояла дружеская услуга Седковой. Ho из слов Титова мы знаем, что он получил за труды и на расходы только 315 руб., остальные 185 руб. остались у Лысенкова. И это была услуга и сочувствие?! И в этом ли выражалось его бескорыстное и неохотное участие в деле укрепления за бедною вдовою состояния ее мужа? Лысенков отрицает и то, что он нуждался в деньгах, и то, что он способен был получать деньги за свои услуги. Ho он нуждался, господа присяжные, он, привыкший к жизни широкой и не стесненной средствами, бывший гусар и блестящий нотариус, он, конечно, с трудом расстался бы с привычками роскоши и дорогого комфорта. Вы знаете, во что может обойтись в Петербурге жизнь молодому, полному сил и жизни человеку, который не пожелает особенно стеснять себя и примет дружески и предупредительно протянутую руку помощи разных ростовщиков. A у Лысенкова своего ничего не было. Нотариальный залог был дан ему отцом, который, быть может, видел в новом занятии сына избавление его от последствий прежней праздной жизни. Ho эта жизнь не отставала, она' протягивала свои руки за сыном и в нотариат и давала себя чувствовать на каждом шагу. K 18 мая прошлого года в местном участке скопилось на 10 тыс. руб. взысканий с Лысенкова; вся его мебель и вещи были описаны, и «Полицейские ведомости» уже возвестили об их продаже. B эту критическую минуту явился на помощь отец и дал-10 тыс. руб. под вексель, однако на имя дочери. Продажа миновала, кредиторы были на время удовлетворены, но не все, далеко не все. Загорский получил вместо 4 тыс. руб. 1 500 руб., Пе- ретц — половину, другие кредиторы, здесь выслушанные, тоже получили половинное удовлетворение. Опасность новой описи и продажи была не уничтожена, а только отсрочена. A между тем, кредиторы подходили новыми рядами, расходы на контору были больище, жизнь надо было вести, и она велась с прежним блеском и видимым довольством, при заложенных шубах и отсроченных исполнительных листах. B этом отношении характеристична книжка чеков Общества взаимного кредита и счет того же Общества. C 6 июня по 24 августа внесено и взято около 11 350 руб.; из взятых сумм, как видно по корешкам чеков, уплачено на пошлины по купчим Фохтса и Пилкина около 5 тыс. руб., около 800 руб. заплачено за квартиру, 875 руб. взято без указания предмета уплаты, следовательно на свои расходы, а все остальное отдано разным лицам в уплату по векселям. Из слов самого Лысенкова вы знаете, что к деньгам, взятым на купчую Пилкина с текущего счета, он должен был прибавить своих 800 руб. Следовательно, и из взятых на себя 875—800 руб. пошли на уплату долга, и только 75 руб. из 12 почти тысяч остались нотариусу для него лично. Ho такое состояние счетов ясно показывает, как стеснен человек, как тяжело ему приходится, как желательны, как важны, как неизбежно нужны ему деньги! Итак, Лысенков нуждался, а 185 руб., присвоенные им, даже если верить вполне его показанию, из денег доверчивой вдовы, указывают, насколько в нем можно предполагать отсутствие желания попользоваться при удобном случае и без особого труда идущими в руку деньгами. Ho человек такого пошиба не может удовольствоваться 185 руб., если можно получить больше. Эта сумма — капля в море долгов и претензий. Чтоб осушить и успокоить его, необходимы иные, большие средства. Для того, чтобы удержаться от добычи их способами недозволенными, эксплуатацией легковерия одних, стесненного положения других, необходим довольно твердый нравственный закал. C этой точки зрения мы имеем свидетельство о Лысенкове OT трех лиц, знавших его не как нотариуса только. Одно — почтенного представителя нашего города Погребова. Обвинение питает столь глубокое и искреннее уважение к этому свидетелю, что вполне и безусловно поверило бы ему, если б он явился сюда заявить, что Лысенков не сделал подлога. Это поколебало бы все нравственные основы обвинения против Лысенкова. Ho господин Погребов этого сделать не может, и его доброе, любящее показание сводится лишь к тому, что Лысенков вел себя прилично и хорошо и не просил никогда денег у своего дяди. B последнем и нельзя сомневаться, познакомясь с личностью Лысенкова по делу. Просить — значит унижать свое достоинство... обязываться, это можно сделать только в такой крайности, когда все правильные и неправильные источники получения средств будут исчерпаны. Двое других свидетелей — Шелешпан- ский и Цилиакус. Мне почему-то думается, что уклончивое, обоюдоострое, недосказанное показание Шелешпанского во многом помогало Лысенкову; что же касается до Цилиа- куса, то его показание связано с свидетелем Загорским, который, обижаясь и гневно относясь к вопросам, рассказал вам о каком-то векселе, данном юным аристократом на 6 тыс. руб., взамен 2V2, и писанном на имена Цилиакуса и Лысенкова. He станем, впрочем, касаться истории этого, во всяком случае, странного векселя, для регулирования уплаты по которому понадобилось даже вмешательство канцелярии градоначальника... Едва ли вообще эти показания указывают на особую нравственную твердость Лысенкова. Для этой твердости большим испытанием должно было быть положение Седковой, которой нужен руководитель и от которой можно получить хорошие деньги. Повторяю — Лысенков не мог же в самом деле быть праздным свидетелем того, что делалось ночью 1 июня в квартире Седкова. Он получил за свое содействие 6 тыс. руб., говорит Седкова, да 1 тыс. руб. на Бороздина, не считая 8 тыс. руб., полученных по возбуждении следствия, и 2500—3 тыс. на расходы по счету издержек на завещание. У ней не могло быть этих денег, этих 18 тыс., скажут нам. Отчего же не могло? Она получила с текущего счета в начале июня 31 тыс. руб., затем в течение лета внесла обратно 23 тыс. руб. и при начале следствия успела с большою ловкостью взять все, что оставалось—19 тыс. руб., следовательно, летом же она взяла из 23 тыс. руб. еще 4 тыс. руб. Таким образом, у ней было в течение июня, июля и августа 12 тыс. руб. Ho в доме, кроме того, оставались деньги — 2500 руб. от Потехина, да другие суммы, быть может, даже выигрышные билеты в количестве 20 тыс. руб., о которых она здесь говорила. He забудьте, что был сундучок, тщательно наполненный и увезенный. Конечно, не «дневники» и не «путь к истинной жизни» были в нем, а ценности. Поэтому она могла иметь нужные для господ составителей деньги, тем более, что 8 тыс. руб. были ею даны уже после начала следствия, когда она получила и остальные 19 тыс. руб. Первая выдача в 6 тыс. руб. была произведена, по словам Седковой, 1 июня. Так, 6 июня в приходе счета Общества взаимного кредита, веденного по взносам Лысенкова, значится 5600 руб. Эти деньги выручены за продажу бумаг Юнкеру, возражает Лысенков. Вот и два его счета да 5800 руб. Ho из каких денег приобретены эти бумаги? Из денег, данных отцом. Ho ведь отец отдал дочерние деньги 17 мая только для спасения сына от настойчивых кредиторов, а не для покупки бумаг, немедленной продажи их и внесения на текущий счет. Разве для этого брал Лысенков достояние сестер? Разве можно было вносить 5600 руб. на текущий счет, когда почти на двойную сумму есть неудовлетворенные кредиторы и шуба в закладе..? И потом, что это за счеты? Один написан на имя Лысенкова, другой на имя «господина...» Где доказательства, что это были бумаги, действительно принадлежавшие Лысенкову, а не взятые им на комиссию? Ведь он не ограничивался одною строго нотариальною деятельностию, а занимался и другими операциями. История с векселем графа Нессельроде это показывает. Можно ли думать, что, бросив часть денег, полученных от отца, на утоление кредиторов, Лысенков не отдал бы остальных денег сестрам, которых онидостояние, а стал бы заниматься покупкою бумаг, когда у него за спиною взыскания и описи? Bo всяком случае, чем же жил все лето Лысенков? Где указания на те суммы, которые ему были необходимы, чтоб вести широкую жизнь, чтоб содержать свою контору, которая стоила очень дорого? Ero расходы превышали доходы по конторе, иначе не было бы долгов. Он говорит, что не все вносил на текущий счет — может быть, но тогда это не опровержение слов Седковой; если же вносил все, то где доказательства законности приобретения 5600 руб., внесенных 6 июня, после составления духовного завещания, несмотря на то, что деньги эти были, по его указанию, получены им уже 28 или 30 мая. Таким образом, оправдания Лысенкова распадаются. Он запутался в делах, кидался на разные способы приобретения, был стеснен кредиторами, не предвидел средств прожить лето, и, наконец, злая судьба послала ему Седкову. Совершить ей нотариальное завещание было опасно, он сковал бы себя неразрывно с ее преступлением. Гораздо безопаснее домашнее. Он, пользуясь своим авторитетом и знанием дела, может без труда его сделать. Рукоприкладчик и переписчик с виду люди добрые и простые. Последнему продик- туется завещание. Свидетели тоже найдутся — подходящих людей, слабых на деньги и прижатых обстоятельствами, всегда можно найти, — они даже ежедневно под рукою. Надо только, чтоб они понимали, что делают, и тогда они друг друга укрепят до конца утверждения и будут охранять после него, зная, что неосторожность, неловкость одного повлечет за собою ответственность всех. Они будут наблюдать друг за другом. Важно только сцепить их как звенья в одну преступную цепь. Для этого личного участия руководителя не нужно, нужен только авторитет, апломб, а не руки. Следа участия не остается, и даже когда они, паче чаяния, попадутся и станут ссылаться, то можно будет сказать: «Это люди, которые тонут и хватаются за меня, думая, что моя невиновность, — которая очевидна, ибо где же материальные следы моего участия? —спасет и их. Они клевещут на меня, чтоб купить себе свободу. Где моя подпись? Разве я удостоверял,что Седков просил подписаться, развея подписался за него?» Ho все-таки даже такого, так сказать, духовного участия нельзя принять даром, из одного расположения. Опасность все-таки существует. Отсюда понятно требование 6 тыс. руб. и еще 8 тыс., когда опасность действительно наступила, когда началось следствие. Если б Лысенков не участвовал в деле, TO он не продолжал бы своих отношений с теми, KTO в нем участвовал. Он не удалялся от Седковой, зная, что она может попасть не нынче-завтра на скамью подсудимых, он не разорвал с Бороздиным, который в его глазах должен был стать человеком, непригодным для серьезных и чисто деловых отношений. Напротив, он ездит к Седковой, пишет ей письма, ведет дружбу с Бороздиным, оказывается на вокзале Царскосельской железной дороги, когда нужно уло- мать Киткина, хранит у себязавещаниеипредварительный проект, дает письменные советы Петлину, совершает отсрочку Макаровой для получения сундучка. Он не спускается до сношений с Ариною Беляевою, но к нему обращаются все участники дела, через него сначала просят они денег у Седковой, от него получают свой пароль и лозунг, покуда один из них, Киткин, не выдержав по молодости лет, не рассказывает следователю «все, как было». Он обдумывает, распоряжается, диктует; он же требует от Седковой заслуженных денег, и, соболезнуя о «корыстолюбии и склонности к доносам» Бороздина, берет для него 1 тыс. руб. и советует уплатить ему за молчание другую; он, наконец, предъявляет счет пошлинам свыше 2 тыс. руб., тем пошлинам, которые исчислены в определении суда в 29 руб.! Правда, свидетели — не дети и понимали, что делали, но нельзя, однако, отрицать, что присутствие нотариуса действует успокаивающим образом, что Бороздин, никогда не знавший Седковой, никак не появился бы на завещании ее мужа, если б между ними не был посредником Лысенков; что завещание,сочиненное самою Седковою или Тенисом, никогда не было бы столь безупречно с формальной стороны, чтобы быть утверждено судом, несмотря на спор о подлоге, если бы по нему не прошла опытная в нотариальных делах рука.
Перехожу к Бороздину. Виновность его очевидна изего подписи. Он, человек опытный и по летам, и по службе, не мог не знать, что утверждать в завещании то, чего он не видел, преступно, потому что несколько таких подписей могут содействовать неправому приобретению имущества. Он знал, что то, что он пишет, есть ложь, ложь официальная и требуемая от него с определенною целью. B его лета не относятся к подобным вещам легкомысленно. Он объясняет свой поступок благодарностью к Лысенкову. Ho за что эта благодарность? Он вел свои дела, имел доверенности и поручения, был человеком развитым и юридически образованным. Быть может, Лысенков и поручал ему исполнять какие-нибудь письменные или судебные работы, быть может даже, он состоял при конторе Лысенкова на тот случай, когда бывают необходимы свидетели самоличности, чем-нибудь вроде «благородного свидетеля», но в таком случае, вознаграждение, которое он получал от Лысенкова, получалось им не даром, а за действительный труд, совершаемый с знанием дела и с необходимою ,представительностью. Тут был обмен услуг, продажа труда, и, следовательно, об особой благодарности не могло быть и речи. A для того, чтоб совершить из благодарности не только лживый поступок, но даже и преступление, необходимо, чтоб благодарный был облагодетельствован так, что ему не жаль затем ни чести, ни совести, лишь бы видел благодетель его признательность. Ho где признаки таких отношений между Лысенковым и подсудимым? Их нет. Поэтому он сделал подложное свидетельство из других поводов. Ho эти другие поводы, по логике вещей, могут быть только корыстными. Он привык, по-видимому, жить с известными удобствами человека, принадлежащего к обществу. Он занимал летом, по выходе из долгового отделения, квартиру, за которую платил 120 руб. в месяц, в то самое время, как закладывал иногда свое платье и часы. У него большая семья — шесть человек детей. Привычки к внешней представительности должны быть удовлетворяемы, семью надо содержать, а занятий постоянных нет. Пребывать в приемной у нотариуса, ожидая зова в качестве свидетеля, унизительно, невесело, да и не особенно прибыльно. A деньги нужны, тем более нужны, что, как вы слышали от свидетеля Багговута, был вексель, который необходимо было выкупить во избежание неприятностей. Он и был выкуплен или иным образом погашен. Тут-то кстати явилось предложение Лысенкова дать подпись на завещании Седкова. Подсудимый объясняет, что он только раз и просил денег от Седковой, 10 или 15 руб., да и тех она не дала. Ho трудно предположить, чтоб он, совершив ясное для него по своим последствиям дело, ограничился только такою скромною просьбою. Притом, мы имеем два конца в цепи его требований. У нас есть записочка Седковой от 1 июня, где написано, что ему дано 500 руб. и Лысенкозу 500 руб. Седкова объясняет, что думала, что так деньги эти, тысяча рублей, будут между ними разделены. Записку же она писала, конечно, не в ожидании следствия. Это начало выдач. A конец — в окружном суде. Седкова говорит, что подсудимый отказался явиться в суд для утверждения завещания, и он сам это подтверждает. Толкуют только причины этого они разно. Он, по его словам, хотел посмотреть, как пройдет завещание на суде, чтоб подтвердить свою подпись в суде уже вне опасности споров против подлинности завещания. 5 июля был заявлен Алексеем Сед- ковым спор о подлоге. Чего же больше? Оставалось отступиться от этого темного дела, в котором чувство благодарности могло привести на скамью подсудимых. Ho йет! Он 19 июля является в суд и своим торжественным удостоверением придает окончательную силу завещанию. Очевидно, он ждал чего-то другого. Это другое, по словам Седковой, были деньги. Из показания Ольги Балагур мы знаем, что он их получил. Она видела, как он пересчитывал сотенные бумажки в конверте и получил вместе с ними вексель и свои оставленные в заклад Седковой аттестаты. Балагур прямо говорит, что присутствовала при этом мелочном и исполненном взаимного недоверия торге свидетельскою совестью. Подтверждается ее показание векселем на имя Карганова в 500 руб. Он не отрицает его получения, но говорит, что вексель этот ничего не стоил, ибо был дан на два года. Ho зачем тогда было его брать и разве нельзя его дисконтировать? Подсудимый понимал важность своего показания и решился выжать из Седковой все, что можно. B то время, когда другие свидетели послушно шли свидетельствовать в суд, он уперся и получил деньги. B средине между этими получениями, после совершения завещания и при утверждении его в суде, есть, по показанию Седковой, еще одно — за недонос о подлоге. Она говорит, что подсудимый явился к ней после предупреждения ее Лысенковым и читал какой-то протокол, который грозился отправить или отнести к прокурору. Стали торговаться. Сошлись на 1 тыс. руб. Вы можете ей верить или нет, но мне кажется, что следует помнить письмо Петлина: «Примите благой совет, дайте Б. просимое», а также ночное странствование Петлина с Ариною Беляевою к памятнику Екатерины будто бы затем, чтоб дать подсудимому возможность узнать, действительно ли завещание было написано после смерти Седкова, как будто этого нельзя было спросить у Седковой и у самого Петлина. До утверждения завещания подсудимый ничем бы не рисковал; не являясь в суд, он всегда мог бы сослаться на то, что был введен в заблуждение. После утверждения донос уже немыслим, это будет самообвинение.Поэтомусамое удобное время для угрозы доносом между писанием завещания и рассмотрением его в суде. Что касается до скромной просьбы о присылке 10—15 руб., то размер ее объясняется, по моему мнению, тем, что все, что можно было получить от Седковой, было уже получено, и что она писалась в то время, когда после заседания суда нельзя уже было угрожать и упорствовать. Этим объясняется и категорический отказ Седковой, и вызванная раздражением приписка подсудимого: «Отказывая — вы меня станете дразнить, а я, право, вам добра желаю»...
И подсудимый Петлин не может отговариваться незнанием того, что он делал, давлением на него авторитета закона в лице нотариуса и влиянием «плачущей женщины». Он — человек, испытавший жизнь, и в боях бывавший, и домами управлявший. Ero зовут к совершенно незнакомым людям и держат целый вечер вместе с товарищем, затем увольняют за смертью хозяина, а потом опять посылают и предлагают подписать очевидную, явную ложь, предлагают прописать, в выражениях, не допускающих сомнений, будто бы он видел и слышал то, чего не было... Bce это делается с незнакомым человеком, которого потом тревожат и явкою в суд и опять заставляют лгать. Ho разве возможно это в действительности? Разве человек, не заинтересованный в подделке завещания, а действительно чужой, не сказал бы самому себе, что между «авторитетом закона» и лжесвидетельством — отношения самые враждебные, которых никакой нотариус изменить не может, не сказал бы окружающим: «Позвольте,однако,вы меня, продержав весь вечер, уговариваете подписать завещание потому будто бы, что этого желал покойный. Ho я его не знал, я вас не знаю, я не могу вам верить, да и за кого, наконец, вы меня-то принимаете с вашими предложениями?»... Ничуть не бывало: он прямо подписывает и затем уже становится советником Седковой, входит в ее интересы, пишет ей письма, советует беседовать интимно с прислугою, и дело, к которому отнесся с таким доверием, уже называет «известным вам милым делом». Это ли положение человека, случайно и по военному прямодушию попавшего в милое дело? Да и случайно ли попал он в свидетели? Он жил на одной лестнице с Седковыми и был знаком «с девицею Аришею», как ее описывал Виноградов. Свойства этого знакомства понятны, и не для обмена же мыслей оно было заведено. Арина могла быть связующим звеном между Седковою и Петлиным, нравственную крепость которого барыня, конечно, могла понять из неизбежной болтовни служанки. A людей она видела столько, что могла научиться их разбирать по довольно тонким чертам. Этим предварительным заочным знакомством объясняется приглашение Петлина. Действовал ли он бескорыстно — указывают 200 руб., полученные им в день утверждения завещания, и записка с просьбою о 100 руб. с прибавлением: «Дадите — жалеть не будете». Свои последующие отношения с Седковой он объясняет тем, что был под давлением Арины. Ho вы ее видели, господа присяжные заседатели. Это личность, быть может, готовая урвать ушко из общей добычи, но, во всяком случае, без собственного почина. И ужели Петлин мог быть в ее руках послушным орудием? Ужели она его, как малое дитя, без воли и желания с его стороны, водила ночью к памятнику Екатерины для заговоров с «сосвидетелем», водила к помощнику пристава Станкевичу, заставляла писать письма о милом деле и диктовать своей жене донос против себя самого? Это не в порядке вещей. А, между тем, все это было. Кто же был в этом старший, кто действовал, кто распоряжался? Вы не затруднитесь сказать, что это был Петлин и что Арина, со своими сведениями кое о чем, была послушным и прибыльным орудием в его руках. Чрез нее он мог действовать угрозами и постоянным томлением на Седкову, чрез нее, живя в одном доме, иметь постоянный надзор за ее барынею. Там, где Бороздин действовал один, он мог действовать через Арину; когда угроза доносом прокурору удалась так хорошо, присылается и Беляева с требованием денег. Ho характер у Седковой неровный, да и измучили ее, должно быть, очень — она вспылила и выгнала Арину вон. Тогда вопрос о доносе стал иначе. Он был написан. Припомните, однако, что он пишется под диктовку Пет- лина его женою, в присутствии Тениса и Медведева. Они пойдут и скажут Седковой. Она испугается и пришлет деньги,а не испугается их рассказа, так испугается записки Станкевича, который ей пишет: «Ко мне поступил донос на вас, но прежде, чем дать ему ход, я хотел бы поговорить с вами». Действия Станкевича не подлежат нашему обсуждению, но есть основание предполагать, что он не отнесся серьезно к доносу Арины, приходившей с Петлиным, потому что не послал его в сыскную полицию или не приступил сам к дознанию, а доложил о нем приставу только после жалобы Седковой на вызов ее в участок. Быть может, Петлин, который был знаком в участке, убедил его в неосновательности доноса, который и сам по себе, никем не подписанный, содержал лишь голословное заявление о подлоге чеков и о вывозе имущества, ни словом не упоминая о подлоге завещания. Станкевич счел только за нужное вызвать Седкову, чтоб спросить у нее, где живет Арина, хотя, как кажется, это удобнее было сделать по справочным листкам и сведениям адресного стола. Очевидно, что донос безымянный и неосновательный, даже с точки зрения местного полицейского чиновника, не должен был получить дальнейшего движения и весь желательный результат его для заинтересованных лиц состоял лишь в получении Седковою повестки из полиции. Повестка, однако, произвела совершенно неожиданное для них действие. Седкова пошла жаловаться. Вымогательство, ловко задуманное Петлиным, который, соорудив донос, стоял все-таки от него в стороне, не удалось, но зато предварительное следствие, возникшее из этого случая, как мне кажется, удалось вполне. Корыстные цели Петлина очевидны. Ero записка: «Дайте Б. просимое» явно указывает, что он был заинтересован в том, чтоб получить свой гонорар. Он отрицает всякие сношения с Седковой. Ho как объяснить историю с векселем в 5 тыс. руб., который он разорвал после того, как он был ею объявлен подложным. Если бы он был получен за действительные услуги, как деньги, а не составлял орудия или плода нового вымогательства, рассчитанного против Седковой, то он не расстался бы с ним так легко. Ведь это все-таки была ценность в несколько тысяч. Таковы действия Петлина, подлежащие вашей оценке.
Киткин, после двух допросов, довольно откровенно рассказал все следователю. Ero сознание, как электрический толчок, сообщилось неизбежно и неотвратимо и всем другим членам преступного кружка. Сознались, по-своему, и они. Киткину есть поэтому основание верить. Ho оправдывать его нельзя. Он отлично понимал, что делал, недаром он так часто напоминает Седковой, что ему «все остается известным». Когда он был привлечен к подписке, он стоял в положении человека, находящегося отчасти в руках Седковой. У нее был против него весьма зловредный вексель. Впереди неприветно виднелось долговое отделение. Ho OH колебался, совесть в нем говорила. B эти минуты он заслуживает сочувствия. Ho колебания были недолги. Он сообразил выгоды своего нового положения и принял предложение Седковой. Вырвав из ее рук ненавистный вексель, он сразу обменялся с нею ролями и перешел в наступательное положение. Он грозит Седковой, еще не подписав даже завещания. «Знайте, что мне все остается известным», — пишет он. «Если вы захотите иначе устроить это дело, то ведь мне все известно», — пишет OH в другой раз и прибавляет «маленькую просьбу: прислать сто или двести рублей». Очевидно, что с самого начала он понимал, что сделал, и старался извлечь из этого возможную выгоду. Таков Киткин в этом деле.
Задача моя окончена. Мелкие подробности, опущенные мною, восстановит ваша совокупная память. Дело это очень неприглядное, и все его участники, за исключением двух, заслуживают строгого осуждения. Ни в их развитии, ни в их обстановке, ни в их силах и знаниях нет уважительных данных для их оправдания. Седкова не наивное дитя, не ведавшая, что творила. Она не раз обнаружила большую находчивость и знание житейских дел. Ee поступок с векселем Киткина весьма характеристичен. Она трезво смотрит на людей, умеет за них при случае взяться. C момента смерти мужа она явилась лицом, отдавшимся вполне жажде завладеть тем, что по закону принадлежало не ей одной. Желанье было, не было уменья приняться за дело. Слово осуждения одно может заставить ее одуматься и начать иначе оценивать свои поступки. Оно будет тяжело, но будет справедливо. Бороздин тоже заслуживает осуждения. Ero образование и прошлая служба обязывают его искать себе занятий, более достойных порядочного человека, чем те, за которые он попал на скамью подсудимых. Россия не так богата образованными и сведущими людьми, чтоб им, в случае бедствий материальных, не оставалось иного выхода, кроме преступления. Ссылка его на семью, на детей — есть косвенное указание на необходимость оправдания. Ho такая ссылка законна в несчастном поденщике, в рабочем, которому и жизнь, и развитие создали самый узкий, безвыходный круг скудно оплачиваемой и необеспеченной деятельности. Ho при общественном положении подсудимого его несчастные дети только могли заставить его строже относиться к своим действиям. Необходимость дать детям чистое имя должна придавать силы для борьбы с соблазном и устранять оправдания себя ссылкою на детей, как на невольных и молчаливых подстрекателей к сделкам с совестью. Наконец, обвиняемый больше кого-либо из подсудимых должен был сознавать вред настоящего преступления, колеблющего законы, особенно нуждающиеся в охранении со стороны общества, потому что ими ограждается воля человека, который уже не встанет из гроба на защиту своих прав... Он забыл то, что сам еще недавно был призван к охранению законов. Всякое положение налагает известные обязанности. Кто был судьею, кто осуждал и наказывал сам, кто отправлял правосудие, тот обязан особенно строго относиться к себе, хотя бы он и оставил свое звание. Он должен высоко ставить и охранять его достоинство и беречь память о нем. Бывший судебный деятель, который делает подлоги, учитель, который развращает нравственность детей, священник, который кощунствует,— несравненно виновнее, чем те, кто совершает дурное дело, выйдя из безличных рядов толпы. Вот почему, отводя, по человечеству, справедливое место семейным материальным затруднениям подсудимого, вы,господапри- сяжные, однако, .едва ли перейдете за границу признания его лишь заслуживающим снисхождения. He менее виновен и Лысенков. У него даже нет оправданий предшествующего подсудимого. Ему были открыты пути честно выйти из стесненного положения, вокруг него были близкие люди, готовые помочь... Он действовал в настоящем деле, как искуситель. Им вовлечены, им связаны все в этом деле. He ЯВИСЬ OH со своею опытностью и с желанием поживиться на счет покойного Седкова, жена последнего так и осталась бы при желании, но без способов совершить завещание. Он нарушил и свои гражданские обязанности, и свои нравственные обязанности, забывая, что закон, вверяя ему звание нотариуса, доверял ему и приглашал других к этому доверию. Есть деятельности, где трудно отличить частного человека от должностного, и в глазах большинства нотариус, составляющий домашний подлог, все-таки подрывает доверие к учреждению, к которому он принадлежит...
Виновность Петлина и Киткина очевидна. Вы отнесетесь к ней с справедливым порицанием. Очевидна и противозаконность деяний Тениса и Медведева. Ho, господа присяжные, в действиях Тениса столько машинального, столько добродушного и незлобливого в поступках Медведева, так мало гражданского развития можно требовать от этих лиц, всю жизнь проведших в сражениях на рапирах, так мало корысти в их действиях, что, по моему мнению, они заслуживают полнейшего снисхождения. И если вы дадите им снисхождение полное, такое полное, чтобы в глазах суда, имеющего право ходатайства о помиловации, оно
ПОЧТИ ИСКЛЮЧаЛО ОТВеТСТВеННОСТЬ, TO ВЫ НЄ ПОСТуПИТе ВО"
преки справедливости.
Еще по теме ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ИЕРОМОНАХА ИЛЛАРИОНА:
- Убийство, совершенное лицом, ранее совершившим умышленное убийство, за исключением убийства, предусмотренного ст.ст. 104 и 105 УК (п. «и» ст. 102 УК)
- Место «простого» умышленного убийства среди других видов убийства
- Место умышленного убийства среди других видов убийства
- Отягчающие обстоятельства, характеризующие объективные свойства убийства Убийство, совершенное с особой жестокостью (п. «г» ст. 102 УК)
- 4.3 Отягчающие обстоятельства, характеризующие объективные свойства убийства Убийство, совершенное с особой жестокостью (п. «г» ст. 102 УК).
- Отягчающие обстоятельства, характеризующие субъективные свойства убийства и личность виновного Убийство из корыстных побуждений (п. «а» ст. 102 УК)
- 4. Понятие убийства
- 7. Привилегированные виды убийства
- Убийство из ревности
- Убийство из ревности
- Методика расследования убийств
- Понятие убийства
- § 1. Расследование убийств
- 3. Криминалистическая классификация серийных убийств
- 1. Криминалистические классификации и характеристики убийств
- Убийство в драке или ссоре
- Убийство в драке или ссоре
- Статья 105. Убийство
- Статья 105. Убийство