Тюремный сказочник
В подвальном этаже нашего острога был глухой коридор с одиночными секретными камерами. Сюда запирали обыкновенно или очень важных преступников, или проштрафившихся арестантов - вместо карцера.
Одиночные кельи, находясь в нижнем этаже фундамента, вросли в землю; окошки едва-едва выходили на поверхность земли снаружи. В этом-то убогом помещении раз арестанты коротали длинный осенний вечер. Сальная свеча, вставленная в деревянный обрубок, тускло горела на полу; часовой лениво дремал, опершись на ружье; подчасок спал на сыром полу коридора, свернувшись в клубок. Дождь дробил на улице; ветер порывисто взвизгивал, и железные листы острожной крыши глухо трещали. Время тянулось тоскливо и уныло.Належавшись и выспавшись после обеда, секретные арестанты начали показываться около форточек дверей.
- Спите, что ль, ребята? - окликнул кто-то хриплым голосом из форточки.
- Это ты, Кузьма, покаянная голова! Ты еще не умер? - раздалось из другой.
- Хе, хе, хе! Жив еще! а что это у нас Петр Алексеич закручинился? Что он нам, какую сегодня историю подведет? Петр Алексеич, ау!
Где-то громко, с вариациями, зевнули. Голова Петра Алексеевича показалась около окошечка. Это был тощенький и низенький арестант, про которого можно было сказать: «в чем душа держится?» Лицо его было зеленое, отощавшее, глаза впалые, хотя живые и бегающие, бороденка реденькая, волосы торчали вихрами, и вся фигура какая-то худосочная и скомканная. На его тощем теле торчал продранный арестантский армячишко без воротника; коротенькие и узкие штанишки болтались на тонких, как спички, ногах, обутых в истасканные башмаки. Видно, что жизнь не улыбалась Петру Алексеичу. Кроме настоящего названия, его звали «Иваном Мотыгой». Он был отчаянный из игроков острога и любил поставить ребром последнюю копейку и последний паек хлеба. В последнее время он, раскутившись, проиграл казенный халат, за что и был посажен в карцер на покаяние.
Несмотря, однако, на непредставительность и тщедушность этой натуры, лицо Петра Алексеича было самое интересное и любимое в среде арестантов. Это был красноречивый острожный рассказчик, которого арестанты любили слушать. Находясь теперь в секретной, он каждый вечер забавлял арестантов сказками и бесчисленными приключениями из своей жизни, что развлекало острожную публику в долгие вечера; рассказы эти то переносили ее в область фантазии, то передавали ей горькую и трогательную арестантскую исповедь, полную жизненного горя.- Петр Алексеич, потешь! - приставали арестанты. - Расскажи нам еще про свою жисть. али про свои занятия, как, значит, по карманной части благодушествовали.
- Эх, братцы, вспоминать-то тошно! - заговорил, несколько очнувшись от сна, Петр Алексеич, - много бы я вам мог объяснить, да что слова-то терять!.. Вы думаете, что наша карманная часть и в самом деле прибыль да богатство дает! Думаете, и в самом деле житье нам всласть, аль спо- кой нам есть? Хе! Скажу я вам: это самое пропащее дело!
Петр Алексеич начал задумчиво вертеть сигарку - видно, что он был несколько в мрачном расположении духа. Однако арестанты навострили уши: они знали, что это только введение. Часовой, несколько оживившись, поправил свечку: огонь веселее запылал в коридоре.
- Потише только, братцы, разговаривайте! - заметил наставительно солдат.
- Молчи, служба, слушай: уму-разуму научу! - промолвил в свою очередь Петр Алексеич.
- Скажу я вам, братцы, как я сделался жуликом и как я эту самую жизнь проклял и бежал от нее, - начал он свой рассказ сказочным тоном. - Был я когда-то не Иваном Мотыгой, а, примерно сказать, купеческим сыном Петром Алексеичем и с тятенькой моим в Москве лавку держал. При жизни меня тятенька держали в строгости и баловства не позволяли, однако, приходя в возраст, я начал пошаливать: пойдешь за делом - и в кондитерскую; тяпнешь денег в лавке с приказчиками, да и в трахтир. Дал мне родитель раза два порку, одначе я не унялся. Вскоре я, значит, тятеньки лишился и совсем свою волю взял.
Капиталу осталось 25 тысяч, а было мне всего годков 20, и, Господи, как я закрутился тут! Захвачу это я приятелев и прихлебателев, и пустимся мы на лихачах вдоль матушки Москвы, а трактирщики уж нас поджидают. Огни горят, орган играет, цыганочки пляшут да плечами лебяжьими поводят; пробки хлопают, шипучка рекой льется; красавицы нас любуют и милуют, за наши денежки целуют. А в голове, братец ты мой, туман и безумство. Жисть! Надоест в трактире, сядем на лихачей и покатим мы к привилегированным девицам танцевать танцы и пить вина лучших сортов. Таким-то манером в годик с небольшим мы денежки-то все и профинтили. Остались мы: я да двое купеческих детей со мной - что называется на фу-фу! Стали мы в трахтиры меньше заглядывать, а больше во царевы кабачки. Прекрасные девицы на нас смотреть не стали; сюртучки пообносились; картузики поистерлись; кармашки попротерлись - ну, значит, наступил Великий пост. Сидим мы раз в одной портерной и с горя полуштоф распиваем да насчет своей фортуны размысливаем. И подходит к нам человек, невидный такой, шлафрок худой, и сам кривой; рожа опухла - видно, с похмелья. «Что, - говорит, - молодцы, задумались, аль жевать нечего?» Мы начали ему свою фортуну объяснять. «Эх! - говорит, - ребята, я вижу, вы молодые, а ума в вас ни на грош; есть у вас грабли?»«Да что же, мол, нам с граблями-то делать?» - «Ставь, - говорит, - полуштоф: разуму выучу!» Мы думали, что он насчет какой работы. Поставили ему вина, и стал он нам механику своего ремесла рассказывать. Тут мы с ним знакомство свели, и начал он нас в свою шайку звать, своей науке обучать. Поступили мы. Стали мы прогуливаться по бульварам да по гуляньям, стали в Марьиной роще и под Новинским отличаться. Однако нам это мазурничанье хуже горькой редьки досталось. И скажу я вам теперь, что эта карманная часть - самая анафемская! Выйдешь это оборванный да ощипанный; с голоду да с похмелья зуб на зуб не попадет; идешь - оглядываешься: ровно, каждый бутарь тебя ловит. Съудишь ли что по воровскому делу - тебе грош дадут, да и тот в кабак снесешь; опять же за всякое дело спиной отвечай.
Бывало, таскаешь, - ан, смотришь, тебя за шиворот да в часть! А там в зубы, в рыло, да дерут, дерут, как сидорову козу! Выпустят; с голодухи опять таскаешь, таскаешь, таскаешь, пока опять цап! - и опять дерут. Вышел - хоть тресни с голоду, - и опять за то же надо приниматься. Такая уж наша воровская участь! Господи, думаю, да какое это житье проклятое! Горько мне стало от этих розог, и вздумал я все бросить и из Москвы удрать. Оставил я товарищей и пошел я именем христовым по дорогам побираться, будто на богомолье следую. Забрел я в Вятскую губерню, и тут мне вышло прелюбопытное знакомство. Вот слушайте! Зашел я в один заезжий дом на дороге, пропил шесть копеек подаянных, весь хлеб и сижу себе смирненько в углу. Сиделец посматривает на меня. «Что? - говорит, - ты прохожий?» - «Точно так, - мол, - работы на зиму ищу». Потолковали мы; сиделец, значит, смекнул, из каких я. Приехал в те поры богатый мужик, выпил с полуштоф и давай шептаться с хозяином. Вижу: благоприятели. «Вот, - говорит сиделец, - человек в рабочие просится», - и указал на меня. Заговорил это мужик со мной, порасспросил да, вижу, сидельцу и подмигивает. «Так ты, - говорит, - московский? Можешь ли ты мне верно служить? Мне надо аккуратно за конями ухаживать». Выпили мы тут, и согласился я идти к нему в работники. Поступил: вижу, дом богатеющей, и живут тут три брата. И молодцы же к молодцу, рослые да видные, силища у всех трех - страсть! Подковы гнут, а старший брат тройку на бегу останавливает. Живу я у них неделю-другую, месяц; ознакомился, и стали они мою верность пытать. Видят - ничего. Пришла зима; поговаривают они, что скоро работа будет. Раз ночью запрягли они тройку самых лихих коней, взяли меня кучером, сами приоделись, приосанились, как на свадьбу, взяли вина с собой, подвязали бубенчики и поехали. Проехали мы ночь, и на другой день в сумерки заехали в заезжий дом к знакомому сидельцу. Отдохнули маненько и, как стемнело, поехали дальше в село и прямо к попу на двор; богатеющий тут поп жил. Меня оставили с лошадьми и велели ждать. Сами с попом чай стали пить и начали у него овес и муку торговать: сторговали, деньги выложили, магарычи распили. Вынес и мне один брат стаканчика два. «Смотри, - говорит, - только не дремли!» Между тем у попа все пир идет. Уж стало за полночь. Тут-то братья ровно отрезвели; заперли двери, попа связали, жену и свояченицу тоже, вынули ножи и давай постращивать: «Выкладывай деньги!» Поп давай молить и жизни просить с малыми ребятами. Мигом братья пошли в тот сундук, куда хозяин спрятал деньги, взяли свои да поповских несколько тысяч, забрали серебро, золото да что поценнее из имущества, потушили огни, приперли двери снаружи, да как кинутся в сани: «айда!» говорят. Я крикнул на тройку - да стрелой по деревне и помчались, а колокольцы-то с бубенчиками вдарили и залились. Я, значит, забыл их подвязать! Братья так и схватились за голову. Выехали за деревню, однако колокольцы отрезали. Тут один брат из хозяев сам стал править лошадьми и начал их приудерживать; прошли мы версты три ни шатко, ни валко, значит, коней жалеючи. «Господи! - думаю я, - сгубят эти ребята и мою, и свою голову! Что же? - говорю, - хозяева, хоть бы пошибче: не равно, погоня будет!» - «Молчи, - говорят, - не твое дело!» А между тем в деревне, как мы промчались с колокольчиками, кто-то к попу завернул, и пошла тревога. Верст через пять слышим, погоня: раздается топот за нами. Братья как ни в чем не бывало, остановили лошадей и стали прислушиваться. Скачут все ближе. Тут старший брат как встал да гаркнет на лошадей, - и взвились же они, как вихри, только ветер нас пронизывает. Верст пять мы мигом отхватили и погоню оставили за собой. Смотрю, - братья опять лошадей приудержали и пошли рысцой: меня ажно сердце стало брать. Погоня опять, слышим, идет - все ближе, ближе - стали уже в виду. Тут встал второй брат, гаркнул - и опять мы понеслись, как вихорь. Верст пять проскакали, стали приудерживать и пошли было шагом, а две тройки опять уже за нами так и дуют: значит, решились догнать, во что бы то ни стало. Вижу, уж около нас летят; только кони храпят у них, из сил выбиваются. Я тут так струхнул. «Ну, - думаю, - влопались; пропало дело!» Хотел из саней выскочить да в лес, а меня старший брат хвать за ногу, как крикнет: «Куда ты, сволочь дохлая!» - да как мотнет меня с размаху в маковку: я так и растянулся на дно саней, - только в глазах завертелось. Очнулся - мы снова, как птица, летим, а погони и совсем не слышно; значит, их лошадям совсем невмоготу стало, а наши кони свежие, только что расходились. Пустились мы проселками и гнали же мы в эту ночь! - почесть верст 200 сделали и к утру домой в ворота влетели. Ну, тут я только ахнул!Мигом мы добычу в подвалы да секретные места попрятали; братья пошли по деревне ходить, а я на сенник спать завалился, потому от этого ушибу у меня сильно голова болела. К вечеру, слышим, по деревне начальство с колокольцами летит. Я опять струхнул. «Ну, - думаю, - доберутся до нас!» - и прямо, значит, как подкатило начальство - у нас перед воротами и остановилось. Вижу, вышел к нему старший брат без шапки, смеется и разговаривает. Немного погодя, воротился старший брат в комнату, пошел в сундук, вынул пачку, отсчитал, вышел и наклонился. Приехавший снова посмеялся с ним, крикнул на ямщика и умчался на тройке. Братья только перемигнулись.
Так вот как люди дела обделывали! После я узнал, что они все свое богатство таким способом накопили. Выждут, выждут хорошее дело, обделают тонко, и сидят смирно год, два - потому народ тонкий, образованный народ!
Вот каковы молодцы-то бывают, вот воры-то с аккура- том, а не то, что наш брат карманник, человек пропащий!
Много я опосля по странствию таких купцов видал. Кто фальшивые деньги распущал, кто краденными вещами промышлял, кто при пожаре шкатулку с деньгами тилиснул, кто с чужой женой мужа обокрал, а кто и убивством промыслил, да осталось все шито и крыто. Так вот как другие прочие богатство-то наживают и целы бывают. А мы - какие мы воры: украли луковицу да и погибай!.. Эх! - И Петр Алексеич зарядил себе такую понюшку, из тавлинки, что нос его зашипел на все лады, и во всем коридоре было слышно, как сказочник сорвал на нем свою злобу.
IX.