<<
>>

Руководящим побуждением для Засулич обвинение ста­вит месть.

Местью и сама Засулич объяснила свой посту­пок, но для меня представляется невозможным объяснить вполне дело Засулич побуждением мести, по крайней мере мести, понимаемой в ограниченном смысле этого сло­ва.

Мне кажется, что слово «месть» употреблено в пока­зании Засулич, а затем и в обвинительном акте как термин наиболее простой, короткий и несколько подходящий к обоз­начению побуждения, импульса, руководившего Засулич.

Ho месть, одна месть была бы неверным мерилом для обсуждения внутренней стороны поступка Засулич. Месть обыкновенно руководится личными счетами с отомщаемым за себя или близких. Ho никаких личных, исключительно ее, интересов не только не было для Засулич в происше­ствии с Боголюбовым, но и сам Боголюбов не был ей близ­ким. знакомым человеком.

Месть, стремится нанести возможно больше зла про­тивнику; Засулич, стрелявшая в генерал-адъютанта Tpeno- ва, сознается, что для нее безразличны были те или другие последствия выстрела. Наконец, месть старается достигнуть удовлетворения возможно дешевою ценой, месть действует скрытно с возможно меньшими пожертвованиями. B по­ступке Засулич, как бы ни обсуждать его, нельзя не видеть самого беззаветного, но и самого нерасчетливого самопожертвования. Так не жертвуют собой из-за одной узкой, эгоистической мести. Конечно, не чувство доброго расположения к генерал-адъютанту Трепову питала Засу­лич; конечно, у нее было известного рода недовольство против него, и это недовольство имело место в побужде­ниях Засулич, ио ее месть всего менее интересовалась ли­цом отомщаемым; ее месть окрашивалась, видоизменялась, осложнялась другими побуждениями.

Вопрос справедливости и легальности наказания Бого­любова казался Засулич не разрешенным, а погребенным навсегда; надо было воскресить его и поставить твердо и громко. Униженное и оскорбленное человеческое достоин­ство Боголюбова казалось невосстановленным, не[с]мытым, неоправданным, чувство мести — неудовлетворенным.

Воз­можность повторения в будущем случаев позорного нака­зания над политическими преступниками и арестантами казалась непредупрежденной.

Всем этим необходимостям, казалось Засулич, должно было удовлетворить такое преступление, которое с полной достоверностью можно было бы поставить в связь с слу­чаем наказания Боголюбова и показать, что это преступле­ние явилось как последствие случая 13 июля, как протест против поругания над человеческим достоинством полити­ческого преступника. Вступиться за идею нравственной чести и достоинства политического осужденного, провоз­гласить эту идею достаточно громко и призвать к ее при­знанию и уверению — вот те побуждения, которые руко­водили Засулич, и мысль о преступлении, которое было бы поставлено в связь с наказанием Боголюбова, казалось, может дать удовлетворение всем этим побуждениям. Засу­лич решилась искать суда над ее собственным преступле­нием, чтобы поднять и вызвать обсуждение забытого слу­чая о наказании Боголюбова.

Когда я совершу преступление, думала Засулич, тогда замолкнувший вопрос о наказании Боголюбова восстанет; мое преступление вызовет гласный процесс, и Россия, в лице своих представителей, будет поставлена в необходи­мость произнести приговор не обо мне одной, а произнести его, по важности случая, в виду Европы, той Европы, кото­рая до сих пор любит называть нас варварским государ­ством, в котором атрибутом правительства служит кнут.

Этими обсуждениями и определились намерения Засу­лич. Совершенно достоверным поэтому представляется TO объяснение Засулич, которое при том же дано было ею при самом первоначальном ее допросе и было затем неиз­менно поддерживаемо, что для нее было безразлично: бу­дет ли последствием произведенного ею выстрела смертъ или только рана. Прибавлю от себя, что для ее цели было бы одинаково безразлично и то, если бы выстрел, очевид­но, направленный в известное лицо, и совсем не произвел никакого вредного действия, если бы последовала осечка или промах. He жизнь, не физические страдания генерал- адъютанта Трепова нужны были для Засулич, а появление ее самой на скамье подсудимых и вместе с нею появление вопроса о случае с Боголюбовым.

Было безразлично, совместно существовало намерение убить или ранить; намерению убить не отдавала Засулич никакого особенного преимущества. B этом направлении она и действовала. Ею не было предпринято ничего, чтобы выстрел имел последствием смерть. O более опасном на­правлении выстрела она не заботилась. А, конечно, нахо­дясь в том расстоянии от генерал-адъютанта Трепова, в котором она находилась, она, действительно, могла бы вьісґрелить совершенно в упор и выбрать самое опасное направление. Вынув из кармана револьвер, она направила его так, как пришлось: не выбирая, не рассчитывая, не под­нимая даже рукн. Она стреляла, правда, в очень близком расстоянии, это делало выстрел более опасным, но иначе она и не могла действовать. Генерал-адъютант Трепов был окружен своею свитою, и выстрел на более далеком рас­стоянии мог грозить другим, которым Засулнч не желала вредить. Стрелять совсем в сторону было совсем дело не подходящее: это сводило бы драму, которая нужна была Засулич, на степень комедии.

Ha вопросе о том, имела ли Засулич намерение причи­нить смерть или имела намерение причинить только рану, прокурор остановился с особенной подробностью. Я вни­мательно выслушал те доводы, которые он высказал, но я согласиться с ними не могу, и они все падают перед сооб­ражением о той цели, которую имела В. Засулич. Ведь не отвергают же того, что именно оглашение дела с Боголю­бовым было для Веры Засулич побудительною причиною преступления. При такой точке зрения мы можем довольно безразлично относиться к тем обстоятельствам, которые обратили внимание господина прокурора, например то, что револьвер был выбран из самых опасных. Я не думаю, чтобы тут имелась в виду наибольшая опасность; выби­рался такой револьвер, какой мог удобнее войти в карман;' большой нельзя было бы взять, потому что он высовывал­ся бы из кармана, — необходимо было взять револьвер меньшей величины. Как он действовал — более опасно или менее опасно, какие последствия от выстрела могли про­изойти— это для Засулич было совершенно безразлично.

Мена револьверов произведена была без ведения Засулич. Ho если даже и предполагать, как признает возможным предполагать прокурор, что первый револьвер принадлежит Засулич, то опять-таки перемена револьвера объясняется очень просто: прежний револьвер был таких размеров, что не мог поместиться в карман.

Я не могу согласиться и с тем весьма остроумным пред­положением, что Засулич не стреляла в грудь и в голову генерал-адъютанта Трепова, находясь к. нему en face1, по­тому только, что чувствовала некоторое смущение, и что только после того, как несколько оправилась, она нашла в себе достаточно силы, чтобы произвести выстрел. Я ду­маю, что она просто не стреляла в грудь генерал-адъютанта Трепова потому, что она не заботилась о более опасном выстреле; она стреляет тогда, когда ей уже приходится уходить, когда ждать более нельзя.

Раздался выстрел.!. He продолжая более дела, которое совершала, довольствуясь вполне тем, что достигнуто, За­сулич сама бросила револьвер, прежде чем успели схватить ее, и, отойдя в сторону, без борьбы и сопротивления отда­лась во власть набросившегося на нее майора Курнеева, и осталась не задушенной им только благодаря помощи дру­гих окружающих. Ee песня была теперь спета, ее мысль исполнена, ее дело совершено.

Я должен остановиться на прочтенном здесь показании генерал-адъютанта Трепова. B этом показании сказано, что после первого выстрела Засулич, как заметил генерал Трепов, хотела произвести второй выстрел н что началась борьба: у нее отнимали револьвер. Это совершенно оши­бочное показание генерал-адъютанта Трепова объясняется тем весьма понятным взволнованным состоянием, в кото­ром он находился. Bce свидетели, хотя также взволнован­ные происшествием, но не до такой степени, как генерал- адъютант Трепов, показали, что Засулич совершенно до­бровольно, без всякой борьбы, бросила сама револьвер и не показывала намерения продолжать выстрелы. Если же и представилось генерал-адъютанту Трепову что-либо по­хожее на борьбу, то это была та борьба, которую вел с За­сулич Курнеев и вели прочие свидетели, которые должны были отрывать Курнеева, вцепившегося в Засулич.

Я думаю, что ввиду двойственности намерения Засу­лич, ввиду того, что для ее намерений было безразлично последствие большей или меньшей важности, что ею ни­чего не было предпринято для достижения именно боль­шего результата, что смерть только допускалась, а не была исключительным стремлением Засулич, — нет оснований произведенный ею выстрел определять покушением на убийство. Ee поступок должен бы был быть определен по тому последствию, которое произведено B связи с тем осо­бым намерением, которое имело в виду это последствие.

Намерение было: или причинить смерть, или нанести рану; не последовало смерти, но нанесена рана. Нет осно­вания в этой нанесенной ране видеть осуществление наме­рения причинить смерть, уравнивать это нанесение раны покушению на убийство, а вполне было бы справедливо считать не более как действительным нанесением раны и осуществлением намерения нанести такую рану. Таким об­разом, отбрасывая покушение на убийство как не осуще­ствившееся, следовало бы остановиться на действительно доказанном результате, соответствовавшем особому услов­ному намерению — нанесению раны.

Если Засулич должна понести ответственность за свой поступок, то эта ответственность была бы справедливее за зло, действительно последовавшее, а нетакое, которое не было предположено как необходимый и исключительный результат, как прямое и безусловное стремление, а только допускалось.

Впрочем, все это — только мое желание представить вам соображения и посильную помощь к разрешению предстоя­щих вам вопросов; для личных же чувств и желаний За­сулич безразлично, как бы ни разрешился вопрос о юриди­ческом характере ее действий, для нее безразлично быть похороненной по той или другой статье закона. Когда она переступила порог дома градоначальника с решительным намерением разрешить мучившую ее мысль, она знала и понимала, что она несет в жертву все — свою свободу, остатки своей разбитой жизни, все то немногое, что дала ей на долю мачеха-судьба.

И не торговаться с представителями общественной со­вести за то или другое уменьшение своей вины явилась она сегодня перед вами, господа присяжные заседатели.

Она была и осталась беззаветною рабой той идеи, во имя которой подняла она кровавое оружие.

Она пришла сложить перед вами все бремя наболевшей души, открыть перед вами скорбный лист своей жизни, че­стно и откровенно изложить все то, что она пережила, пе­редумала, перечувствовала, что двинуло ее на преступле­ние, чего ждала она от него.

Господа присяжные заседатели! He в первый раз на этой скамье преступлений и тяжелых душевных страданий является перед судом общественной совести женщина по обвинению в кровавом преступлении.

Были здесь женщины, смертью мстившие своим со­блазнителям; были женщины, обагрявшие руки в крови изменивших им любимых людей или своих более счастли­вых соперниц. Эти женщины выходили отсюда оправдан­ными. To был суд правый, отклик суда божественного, ко­торый взирает не на внешнюю только сторону деяний, но и на внутренний их смысл, на действительную преступ­ность человека. Te женщины, свершая кровавую расправу, боролись и мстили за себя.

B первый раз является здесь женщнна, для которой в преступлении не было личных интересов, личной мести, — женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею во имя того, кто был ей только собратом ♦по несчастью всей ее молодой жизни. Если этот мотив про­ступка окажется менее тяжелым на весах общественной правды, если для блага общего, для торжества закона, для общественной безопасности нужно призвать кару закон­ную, тогда — да совершится ваше карающее правосудие! He задумывайтесь!

Немного страданий может прибавить ваш приговор для этой надломленной, разбитой жизни. Без упрека, без горь­кой жалобы, без обиды примет она от вас решение ваше и утешится тем, что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратит возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок. Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок,

в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благо­родного порыва.

Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись причины, производящие подобные преступ­ления, порождающие подобных преступников*.

П p e д с e д а т e л ь. Подсудимая Засулич! Вам принад­лежит последнее слово. Что вы имеете сказать?

3 а с у л и ч. Ничего не имею.

За сим председатель объявил прения оконченными и прочитал проект поставленных судом на разрешение при­сяжных заседателей вопросов. Первый вопрос поставлен [так]: виновна ли Засулич в том, что, решившись отмстить градоначальнику Трепову за наказание Боголюбова и при-' обретя с этой целью револьвер, нанесла 24 января, с об­думанным заранее намерением, генерал-адъютантуТрепову рану в полость таза пулею большого калибра; второй вопрос о том, что если Засулич совершила это деяние, то имела ли она заранее обдуманное намерение лишить жизни градоначальника Трепова, и третий вопрос о том, что если Засулич имела целью лишить жизни градоначальника Tpe- пова, то сделала ли она все, что от нее зависело, для до­стижения этой цели, причем смерть не последовала от об­стоятельств, от Засулич не зависевших.

Стороны против этого проекта вопросов не возражали, и суд их утвердил, после чего председатель обратился к присяжным заседателям со следующими словами.

Резюме председателя А. Ф. Коня

Господа присяжные заседатели! Судебные прения окон­чены, и вам предстоит произнести ваш приговор. Вам была предоставлена возможность всесторонне рассмотреть на­стоящее дело, пред вами были открыты беспрепятственно все обстоятельства, которые, по мнению сторон, должны были разъяснить сущность деяния подсудимой, — и суд имеет основания ожидать от вас приговора обдуманного и основанного на серьезной оценке имеющегося у вас мате­риала. Ho прежде чем вы приступите к означенному обсу­ждению дела, я обязан дать вам некоторые указания о том, как и в каком порядке надо приступать к оценке данных дела.

Когда вам предлагается вопрос о виновности подсуди­мого в каком-либо преступлении, у вас естественно и пре­жде всего возникает два вопроса: кем совершено деяние и что именно совершено. Вы должны спросить себя, нахо­дится ли перед вами лицо, ответственное за свои проступ­ки, то есть не такое, в котором старость ослабила, моло­дость не вполне развила, болезнь погасила умственные силы. Вы должны убедиться, что перед вами находится че­ловек, сознающий свои поступки и, следовательно, могу­щий подлежать за них ответственности.

B настоящем деле нет указаний на душевную болезнь, нет и вопроса о возрасте, и если защитник говорил перед вами о состоянии «постоянного аффекта», то есть гнетущего и страстного порыва, то и он не указывал на то, чтобы этим состоянием у подсудимой затемнялось сознание. Что же касается до нервности подсудимой, следы которой не могли ускользнуть от вас, то нервность лишь вызывает большую впечатлительность.

Поэтому я думаю, что первый вопрос не представит для вас особых трудностей. Ho второй вопрос труднее. Вы должны знать, на основании твердых данных, что именно совершено. Мало знать, что то или другое преступное дея­ние совершено, — необходимо знать, для чего оно совер­шено, то есть знать целъ и уяснить себе намерение под­судимого.

A затем возникает более общий вопрос: из каких по­буждений сделано то, что привело подсудимого пред вас.

Есть дела, где эти вопросы разрешаются сравнительно легко, где в самом преступлении содержится уже и его объяснение, содержится указание на его цель. B таких де­лах, по большей части, для всякого ясно, к чему стремится обвиняемый. Так, кража в огромном большинстве случаев совершается для завладения чужим имуществом тайно, грабеж — для похищения его явно, изнасилование — для удовлетворения животной страсти и т. д.

Ho есть дела более сложные. B них неизбежно надо исследовать внутреннюю сторону деяния. Один факт еще ничего не говорит или, во всяком случае, говорит очень мало. Таково убийство. Убийство — есть лишение жизни. Оно является преступным, когда совершается не для само­обороны. Ho оно может быть совершаемо различно. Я могу совершить убийство необдуманно, играя заряженным ору­жием; я могу убить в драке, нанося удары направо и на­лево; могу прийти в негодование и в порыве гнева убить оскорбителя; могу, не ослепляемый раздражением, созна­тельно лишить жизни другого и могу, наконец, воспитать в себе прочную ненависть и под влиянием ее в течение многих иногда дней подготовить себя к тому, чтобы реши­тельным, но задолго предвиденным ударом лишить кого- либо жизни. Bce это будут ступени одной и той же лест­ницы, все они называются убийством, но какая между ними разница! И для того, чтобы ошибочно не стать ступенью ниже, или, в особенности, ступенью выше, чем следует по справедливости, — необходимо рассмотреть внутреннюю сторону преступления. Это рассмотрение укажет, какое это убийство, если только это убийство.

Ho в настоящем деле обвинением поднят вопрос о по­кушении. Вам из явлений обыденной жизни известно, что такое покушение. Оно может быть различно. Бывают слу­чаи, когда человек сам останавливается, приступив к со­вершению преступления. Стыд, страх, внутренний голос, слабость воли могут остановить его в самом начале. Ho когда и выстрелил человек, когда замахнулся оружием, мо­гут быть разные исходы: удар пришелся мимо, последовал промах, или удар пришелся в защищенное, случайно или неслучайно, место и, встретив препятствие, не причинил вреда, или же, наконец, удар дошел по назначению, но особенности организма того, кому он был назначен, унич­тожили, ослабили смертоносную силу. Удар может быть нанесен так, что есть полная вероятность, что он разрушит такие части тела, с невредимостью которых связана самая жизнь, а между тем случайное отклонение лезвия ножа или пути, избранного пулею, оставит важные внутренние органы без существенных повреждений или причинит та­кие, для борьбы против которых окажется достаточно жиз­ненной силы у поврежденного организма. B этих послед­них случаях закон считает, что обвиняемый исполнил все, что от него зависело. Смерть не произошла не по его воле, и не от него уже зависело устранить ее, отдалить ее приход.

C таким именно случаем, по мнению представителя об­винительной власти, имеете вы теперь дело. Вы вдумаетесь в обстоятельства дела и в то, что было объясняемо вам здесь, и решнте — есть ли прочные данные для этого вы­вода.

Картина самого события в приемной градоначальника 24 января должна быть вам ясна. Bce свидетельские пока­зания согласны между собою в описании того, что сделала Засулич. Револьвер, брошенный ею, пред вами. Объясне­ние, почему она его бросила, вы слышали. Оно подтвер­ждается как устройством спуска курка револьвера, так и тою, предвиденною ею, суматохою около нее после выстре­ла, о которой обстоятельно рассказали здесь Курнеев и Греч. Некоторое сомнение может возбудить лишь пока­зание потерпевшего, прочитанное здесь на суде. Ho это сомнение будет мимолетное. Для него нет оснований, и предположение о борьбе со стороны Засулич и о желании выстрелить еще раз ничем не подтверждается. Надо пом­нить, что показание потерпевшего дано почти тотчас после выстрела, когда под влиянием физических страданий и нравственного потрясения, в жару боли и волнения, гене­рал-адъютант Трепов не мог вполне ясно различать и при­поминать все происходившее вокруг него. Поэтому, без ущерба для вашей задачи, вы можете не останавливаться на этом показании.

Факт выстрела, причинившего рану, несомненен. Ho ка­кая это рана, какой ее исход, каково ее значение? Здесь были выслушаны эксперты. Эксперты — те же свидетели. Они также говорят о том, что видели или слышали. Ho они отличаются одним свойством от свидетелей обыкновен­ных. Обыкновенный свидетель — человек простой, относя­щийся непосредственно к виденному и слышанному. Ero личные впечатления и выводы иногда затемняют то кра­сноречие фактов, которое содержится в его показании. Ho эксперт — свидетель, по преимуществу вооруженный науч­ным знанием и специальным опытом. Поэтому он не только может, но должен говорить о значении ТОГО, ЧТО OH видит и слышит; его выводы освещают дело, устраняют многие сомне­ния и неясность обыденных представлений заменяют опре­деленным взглядом, основанным на строгих данных науки.

И к свидетелям и к экспертам можно относиться с большим или меньшим доверием. Я напомню вам, что до­верие к свидетелю на суде должно основываться на нрав­ственном, а если они даны экспертом, то и на научном его авторитете.

Вы примените эти условия к показаниям экспертов, бывших перед вами. Если вы найдете, что эксперФы отно­сились к делу с полным спокойствием и вниманием, что они, несмотря на разнообразное свое положение, вполне свободно сошлись в одних и тех же выводах, то вы, веро­ятно, отнесетесь к ним с доверием. Если, затем, вы при­помните, что здесь пред вами были трое, из наиболее вы­дающихся хирургов столицы, и в том числе два профес­сора хирургии, и что они имели возможность проследить ранение и его последствия, так сказать, по горячим следам, у постели больного, то вы придадите их показаниям науч­ный авторитет. Сущность этих показаний от вас не усколь­знула: рана нанесена, как оказывается из осмотра опален­ного места на мундире, почти в упор — рана тяжелая и грозившая опасностью жизни.

Внутренняя сторона деяния Засулич будет затем под­лежать особому вашему обсуждению. Здесь надо прило­жить всю силу разумення, чтобы правильнее оценить цель и намерение, вложенные в действия подсудимой. Я укажу лишь на то, что более выдающимися основаниями для осу­ждения представляются здесь: во-первых, собственное объ­яснение подсудимой и, во-вторых, обстоятельства дела, не зависимые от этого объяснения, но которыми BO многих отношениях может быть проверена его правильность или неправильность.

Сьбственное объяснение подсудимой прежде всего оце­нивается по тому доверию, какое вообще внушает или не внушает личность подсудимой. Ha скамью обвиняемых яв­ляются люди самых различных свойств. Обстановка, в ко­торой они действовали до появления на этой скамье, обык­новенно отражается и на степени доверия, внушаемого их объяснениями перед судом. B большинстве случаев к объ­яснениям подсудимого надо относиться с осторожностью. Он слишком близкий к делу человек, OH слишком большое участие в нем принимает, чтобы относиться к нему со спо­койствием, чтобы иногда, под влиянием своего положения, невольно не смотреть на деяние свое односторонне, TO есть не вполне согласно с истиной. Это настолько понятное яв­ление, что обращаться к подсудимому с укором не следует, а следует лишь искать проверки объяснения подсудимого в сложившихся так или иначе фактах дела. Ho собственное объяснение подсудимого, в особенности в делах, подобных настоящему, всегда должно быть принимаемо во внимание.

Существует, если можно так выразиться, два крайних типа по отношению к значению даваемых ими объяс­нений. C одной стороны — обвиняемый в преступлении, построенном на своекорыстном побуждении, желавший воспользоваться в личную выгоду плодами преступления, хотевший скрыть следы своего дела, бежать сам и на суде продолжающий то же, в надежде лживыми объяснениями выпутаться из беды, которой он всегда рассчитывал избе­жать, — игрок, которому изменила ловкость, поставивший на ставку свою свободу и желающий отыграться на суде. C другой стороны — отсутствие личной выгоды в престу­плении, решимость принять его неизбежные последствия, без стремления уйти от правосудия, — совершение деяния в обстановке, которая заранее исключает возможность от­рицания вины.

Между этими двумя типами укладываются все обви­няемые, бывающие на суде, приближаясь то к тому, то к другому. Очевидно, что обвиняемый первого типа заслу­живает менее доверия, чем обвиняемый второго. Прибли­жение к тому или другому типу не может уничтожать пре­ступности деяния, приведшего обвиняемого к необходи­мости давать свои объяснения на суде, но может влиять на степень доверия к этим объяснениям.

K какому типу ближе подходит Bepa Засулич — решите вы и сообразно с этим отнесетесь с большим или меньшим доверием к ее словам о том, что именно она имела в виду сделать, стреляя в генерал-адъютанта Трепова. Вы слы­шали объяснения Засулич здесь, вы помните сущность ее объяснения тотчас после происшествия. Оно приведено B обвинительном акте. Оба эти показания в сущности сво­дятся к желанию нанесением раны илн причинением смерти отомстить генерал-адъютанту Трепову за наказание роз­гами Боголюбова и тем обратить на случившееся в предва­рительной тюрьме общее внимание. Этим, по ее словам, она хотела сделать менее возможным на будущее время повто­рение подобных случаев.

Вы слышали прения сторон. Обвинитель находит, что подсудимая совершила мщение, имевшее целью убить ге­нерал-адъютанта Трепова.

Обвинитель указывал вам на то нравственное осужде­ние, которому должны подвергаться избранные подсуди­мою средства, даже и в тех случаях, когда ими стремятся достигнуть нравственных целей. Вам было указано на воз­можность такого порядка вещей, при котором каждый, считающий свои или чужие права нарушенными, постанов­лял бы свой личный, произвольный приговор и сам при­водил бы его в исполнение. Рассматривая с этой точки зре* ния объяснения подсудимой и проверяя их обстановкою преступления, прокурор находил, что подсудимая хотела лишить жизни потерпевшего.

Вы слышали, затем, доводы защиты. Они были направ­лены преимущественно на позднейшее объяснение подсу­димой, в силу которого рана или смерть генерал-адъютан­та Трепова была безразлична для Засулич, — важен был выстрел, обращавший на причины, по которым он был про­изведен, общее внимание. Таким образом, по предположе­нию защиты, подсудимая считала себя поднимающею во­прос о восстановлении чести Боголюбова и разъяснении действительного характера происшествия 13 июля, и не только перед судом России, HO и перед лицом Европы. To, что последовало после выстрела, не входило в расчеты под­судимой.

Вы посмотрите спокойным взглядом на те и другие до­воды, господа присяжные заседатели. Вы остановитесь на их беспристрастном разборе и, производя его, вероятно, встретитесь с вопросами.

Если нужно обращать на что-либо общее внимание, хотя бы путем необыкновенного или даже незаконного по­ступка, то является ли стрельба из револьвера и на рас­стоянии, на котором трудно промахнуться, единственным неизбежным средством? Общее внимание исключительно ли связано с действиями, которые почти неминуемо сопро­вождаются пролитием крови? Выстрел, направленный не в человека, но с внешними признаками покушения, не так же ли может поднять вопрос? Наконец, поднятие вопро­сов, хотя бы и о действительно больных сторонах общест­венной жизни, способом, избранным подсудимою, не яв­ляется ли резким нарушением правильного устройства этой жизни, не является ли лекарством, которое оставляет бо­лезненные следы, так как определение в каждом данном случае вопроса, который должен быть таким образом под­нят, ставится в зависимость от произвола, от развития, от разума или неразумия отдельного лица.

Обратясь к показанию Засулич, вы поищите в нем до­казательств того, что она могла быть твердо уверена, что дело ее будет разбираться обыкновенным судом, публич­ным, гласным; ввиду этого вопроса, я должен вам напо­мнить, что она здесь, на суде, объяснила именование себя Екатериною Козловой боязнью за своих знакомых, так как предполагала, что дело о ней будет производиться полити­ческим порядком. A по этим делам закон разрешает за­крывать двери суда всегда, когда это будет признано су­дом нужным.

Обсуждая доводы прокурора, вам придется остановить­ся на том, что надо понимать под мщением. Придется ра­зобрать значение первоначального заявления подсудимой о желании отомстить. Быть может, в самом этом слове вы найдете и объяснение практической цели, для которой был произведен выстрел, если вы согласитесь с обвинителем в его взгляде на поступок Засулич.

Чувство мщения свойственно немногим людям; оно не так естественно, не так тесно связано с человеческой при­родой, как страсть, например ревность, но оно бывает иногда весьма сильно, если человек не употребит благород­нейших чувств души на подавление в себе стремления ото­мстить, если даст этому чувству настолько ослепнть себя и подавить, что станет смешивать отомщение с правосу­дием, забывая, что враждебное настроение — плохое под­спорье для справедливости решения. Каждый более или менее, в эпоху, когда еще характер не сложился оконча­тельно, испытывал на себе это чувство. Состоит ли оно в непременном желании уничтожить предмет гнева, винов­ника страданий, вызвавшего в душе прочное чувство ме­сти? Или наряду с желанием уничтожить — и притом го­раздо чаще — существует желание лишь причинить нрав­ственное илн физическое страдание или и то и другое страдание вместе? Акты мщения встречаются, к сожале­нию, в жизни в разнообразных формах, но нельзя сказать, чтобы в основе их всегда лежало желание уничтожить, стереть с лица земли предмет мщения.

Вы знаете жизнь, вы и решите этот вопрос. Быть мо­жет, вы найдете, что в мщении выражается не исключи­тельное желание истребить, а и желанне причинить стра­дание и подвергнуть человека нравственным ударам. Если вы найдете это, то у вас может явиться соображение, что указание Засулич на желание отомстить еще не указывает на ее желанне непременно убить генерал-адъютанта Тре­пова.

Разрешить так илн иначе вопрос о степени доверия к показанию подсудимой нельзя, не перейдя к проверке его данными дела. И здесь вы снова встретитесь с рядом во­просов. Во-первых, вы обратите внимание на оружие и на то, что оно куплено по поручению подсудимой. Показание Лежена охарактеризовало перед вами свойства револьвера# Это — один из сильнейших. Вместе с тем по конструкции своей он один из самых коротких. Вы припомните мнение обвинителя, что калибр револьвера, его боевая сила ука­зывают на желание убить, но вы не упустите из виду и того соображения, что размер револьвера делал удобным его ношение в кармане и его незаметное вынутие оттуда, причем не цель непременного убийства могла быть в виду, а лишь обстановка, в которой придется стрелять. Во-вто- рых, вы обсудите расстояние, с которого произведен выст­рел, и место, куда он произведен. To, что он произведен почти в упор, может служить указанием на желание при­чинить смертельное повреждение, но не надо упускать из виду, что расстояние между генерал-адъютантом Tрепо­вым и Засулич обусловливалось обстановкою и, быть мо­жет, с другого места выстрела уже и нельзя было произ­вести. Вы решите, было ли расстояние, с которого был произведен столь близкий выстрел, выбрано Засулич про­извольно и не было ли бы удобнее для целей убийства стрелять с несколько большего расстояния, так как тогда можно, не стесняясь расстоянием, навести пистолет в наи­более опасную часть тела. При этом вы сделаете и оценку выбора места, куда произведен был выстрел. Вы припом­ните, что говорил обвинитель о волнении подсудимой, ме­шавшем ей сделать выстрел иначе, но не забудете также и того, что, по обыденным понятиям н по медицинскому исходу настоящего ранения, наиболее опасными местами для причинения смерти являются голова и грудь. Вы во­обще обратите особое внимание на оценку данных самого события.

Перед вами здесь было высказано, что для определения того, что Засулич не хотела убить, не нужно особенно останавливаться на фактах, — они, по-видимому, представ­ляются не имеющими значения. Ho я не могу со своей сто­роны дать вам такого совета. Я думаю, что на факты ну­жно во всяком деле обращать особое внимание. Ha одних предположениях и теоретических выводах судебного реше­ния— обвинительного или оправдательного безразлично — строить нельзя. Предположения H выводы являются иногда прочною и верною связью между фактами, но сами по себе еще ничего не доказывают. Всего лучше и несомненнее цифры, где нет цифр, там остаются факты, но если цифр нет, если факты отбрасываются в сторону, то всякий вывод является произвольным и лишенным оснований. Поэтому, повторяю, при обсуждении двух возникающих из дела во­просов о покушении на убийство и о нанесении раны вду­майтесь в факты и подвергните их тщательному разбору. Отвечая на первый из поставленных вам вопросов, вы отве­тите на вопрос о ране — тяжелой и обдуманной заранее; отвечая не только на первый, но и на второй вопрос, вы отвечаете на вопрос об убийстве, которое, как вы видите из прежнего вопроса, предполагается не совершившимся только от причины, Которые устранить или создать было не в силах Засулич.

Ответ на все эти вопросы дает полную картину поку­шения на убийство, ответ на один первый — дает картину нанесения, сознательно и обдуманно, тяжелой раны.

При признании подсудимой виновною вам придется вы­бирать между этими двумя ответами. Быть может, у вас возникнут сомнения относительно выбора одного из этих ответов. Ввиду этого я должен вам напомнить, что по об­щему юридическому и нравственному правилу всякое со­мнение толкуется в пользу подсудимого; в применении K двум обвинениям в различных преступлениях это значит, что избирается обвинение в преступлении слабейшем.

Остается указать еще на ту часть вопроса первого, оди­наково применимую и к покушению на убийство и к нане­сению тяжелой раны, которая говорит о заранее обдуман­ном намерении.

Каждое действие чем серьезнее, тем более оно обду­манно; то же и по отношению к преступлению. Обвини­тельная власть находит, что подсудимая учинила свое дея­ние, задолго его обдумав и приготовясь к нему; защита полагает, что ,ничего обдуманного заранее не было и что Засулич, думая о том, что она впоследствии совершила в приемной градоначальника, находилась в состоянии по­стоянного аффекта, то есть в состоянии постоянного гнету­щего и страстного раздражения. Преступления, совершен­ные в состоянии раздражения, существенно отличаются от обдуманных заранее. Если вы признаете, что подсудимая в то время, когда стреляла в генерал-адъютанта Трепова, находилась в состоянии вызванного в ней незадолго перед тем раздражения и гнева, то вы отвергнете обдуманность и исключите ее из первого вопроса, прибавив к нему, в случае утвердительного ответа на прочие его части, «но без обдуманного намерения».

Закон, однако, признает запальчивость и раздражение как последствия внезапно налетевшего гнева, который впол­не овладевает человеком. Неожиданная обида, насилие, яв­ное притеснение, возмутительное поведение могут в оче­видцах или в потерпевшем вызвать негодование, которое заставит его забыть об окружающем и броситься на обид­чика или, вступив с ним в объяснение, постепенно поте­рять всякое самообладание и свершить над ним преступное деяние, последствий которого совершитель за час, за пол­часа иногда вовсе и не предвидел и которых он в спокой­ном состоянии сам ужаснулся бы. Ho где есть некоторое время подумать, побыть с самим собою, где на первом пла­не не гнев, а более спокойное и более глубокое враждебное чувство, там убийство является уже умышленным. Там же, где желание причинить вред или убить существует более или менее продолжительное время, где человек встает и ложится C одной мыслью, с одной решимостью, где он при­обретает средства для своего деяния и затем, однажды все обдумав и предусмотрев и на все решившись, идет на свершение своего дела, — там мы, с точки зрения закона, имеем дело с преступлением предумышленным, то есть со­вершенным с заранее обдуманным намерением. Каждый день, в течение долгого приготовления и обдумйГвания, че­ловек этот может негодовать на свою будущую жертву, каждый день воспоминание о ней может возбуждать и гнев, и раздражение, и все-таки, если это продолжалось много- много дней и в течение их мысль о будущем деле созрела и развивалась, закон указывает на предумышление.

He в гневе, не в страстном негодовании отличие пре­ступления, совершенного предумышленно, от деяния, сде­ланного в раздражении, а в промежутке времени, дающем возможность одуматься, критически отнестись к себе и к задуманному делу и, призвав на помощь силу воли, отка­заться от заманчивого плана. Там, где была эта возмож­ность критики, возможность отказа, возвращения назад, возможность раздумия, там закон видит условия обдуман­ности. Где этого нет, когда человек неожиданно поглощен страстным порывом, там закон видит аффект.

Господа присяжные! Мне нечего говорить вам о поряд­ке ваших совещаний: он вам известен. Нечего говорить о важности ваших обязанностей как представителей общественной совести, призванных творить суд. Открывая заседание, я уже говорил вам об этом, и то внимание, с ко­торым вы относились к делу, служит залогом вашего серьезного отношения к вашей задаче. Указания, которые я вам делал теперь, есть не что иное, как советы, могущие облегчить вам разбор данных дела и приведение их в си­стему. Они для вас нисколько не обязательны. Вы можете их забыть, вы можете их принять во внимание. Вы произ­несете решительное и окончательное слово по этому важ­ному, без сомнения, делу. Вы произнесете это слово по убеждению вашему, глубокому, основанному на всем, что вы видели и слышали, и ничем не стесняемому, кроме го­лоса вашей совести.

Если вы признаете подсудимую виновною по первому или по всем трем вопросам, то вы можете признать ее за­служивающею снисхождения по обстоятельствам дела. Эти обстоятельства вы можете понимать в широком смысле. K ним относится все то, что обрисовывает перед вами лич­ность виновного. Эти обстоятельства всегда имеют значе­ние, так как вы судите не отвлеченный предмет, а живого человека, настоящее которого всегда прямо или косвенно слагается под влиянием его прошлого. Обсуждая основания для снисхождения, вы припомните раскрытую перед вами жизнь Засулич. Быть может, ее скорбная, скитальческая молодость объяснит вам ту накопившуюся в ней горечь, которая сделала ее менее спокойною, более впечатлитель­ною и более болезненною по отношению к окружающей жизнн, и вы найдете основания для снисхождения.

(К старшине). Получите вопросный лист. Обсудите дело спокойно и внимательно, и пусть в приговоре вашем скажется тот «дух правды», которым должны быть проник­нуты все действия людей, исполняющих священные обя­занности судьи.

Присяжные удалились для совещания.

Отдел четвертый1

Прерывая заседание с уходом присяжных, я вошел в свой кабинет очень усталый, но с чувством некоторого об­легчения, вполне понятного в председателе, который после трудного и чреватого событиями судебного следствия и обостренных прений отпустил присяжных совещаться. Я не мог, конечно, предрешить приговора, но я сознавал, что ни присяжные, ни общество не вправе упрекнуть суд «в игре в правосудие» *. Пред первыми было открыто все внут­реннее содержание дела, и их совесть могла возвысить свой голос, не смущаясь предположением, что что-либо утаено, скрыто, спрятано под сукно угодливыми или трепетными судьями. Все, что было известно суду о личности подсуди­мой, о мотивах и обстановке ее действий, было выяснено пред присяжными, и если они чего-либо игравшего роль в поступке Засулич не знали, то это было лишь то, чего не знал и сам суд. И общество в лице своих разнообразных и многочисленных представителей было свидетелем широ­кого применения начал нового суда, невзирая на исклю­чительность дела и особенности участников. Оно имело пред собою суд «для всех равный». От присяжных зависело, если они находили это справедливым, показать, что это — суд «милостивый», а граф Пален позаботился, со своей стороны, чтобы он был и «скорый»...

Обращаясь мыслью к приговору, который обсуждался в эти минуты за закрытыми дверями комнаты присяжных, я боялся надеяться, но желал, чтобы разум присяжных возобладал над чувством и подсказал им решение, в кото­ром признание вины Засулич соединялось бы со всеми смяг­чениями и относительно этой вины, и относительно состава преступления, признание ее вины в нанесении тяжелой раны — со «снисхождением»; такое решение, не идя вразрез ни с фактами дела, ни с требованиями общественного по­рядка, давало бы суду возможность применить к виновной наказание сравнительно не тяжкое.

Кроме того, ввиду признания присяжными, что одно насилие (со стороны власти) не уполномочивает на другое (со стороны подвластных), суд получил бы полное основа­ние, особо оттенив первое из этих насилий, почерпнуть в произведенном им впечатлении и в житейской обстановке подсудимой поводы для ходатайства перед государем о дальнейшем смягчении, о милосердии... Последствия этого были бы самые благотворные во всех отношениях. Пред­ставление суда — подробное и твердое — указывало бы государю на то, как беззастенчиво преступают его санов­ники границы законности и уважения к человеческому достоинству; наказание, понесенноеЗасулич,дваждысмяг- ченное, не возмущало бы никого своею жестокостью; самый поступок Засулич, шедшей на кару и принявшей ее, при­обретал бы характер действительного, несомненного само­отвержения, и, наконец, главнее всего — пред всею Россией и даже, ввиду важности процесса, пред всею Европою раз­вернулась бы картина суда настоящего, не боящегося смот­реть в глаза нстине и бестрепетно ищущего только правды. Мы, слуги нового суда, могли бы сказать всем тайным и явным его врагам: «Смотрите! Наряду с исключительными судами, не внушающими к себе ни доверия, ни уважения, есть суд, который, соблюдая все гарантии правосудия и давая все средства защиты обвиняемому, умеет достигать справедливых приговоров, не возмущая совести общества и в то же время научая его узнавать свои язвы...» Обви­нительный приговор, выражая слово порицания кровавому самосуду, в то же время был бы результатом такого су­дебного исследования, которое ясно показывало бы всем «властителям и судьям», что nil inultum remanebit; quidquid latet apparebit! [41].

Судьба судила, однако, иначе... B кабинете у себя я за­стал Ковалевского и Чичерина. Мне важно было узнать мнение первоприсутствующего уголовного кассационного департамента о ходе дела на суде, тем более, что в этом отношении М. E. Ковалевский издавна и по справедливо­сти считался авторитетом. «Ну что, мой строгий судья?..» — спросил я его. «Обвинят, несомненно», — от­вечал он мне, не поняв вопроса. «Нет! A как шло дело?»— «Очень хорошо! — сказал он, крепко сжимая мою руку, — вы сумели соединить строгий порядок с предоставлением сторонам самых широких прав, и, даже желая вас, по дру­жбе, раскритиковать, я не могу ни к чему придраться... Иначе этого дела и нельзя бы вести...» Чичерин удивлял­ся, как такое дело можно вести с присяжными. «Оно имеет несомненный политический оттенок, — говорил он, — и если присяжные вынесут обвинительный приговор (в чем OH не сомневался), то этим они покажут, что они умнее тех, кто передал это дело на их суд. Ho можно лн, однако, их под­вергать таким испытаниям...» *.

Вслед за тем вошел Лопухин и таинственно сообщил мне, что на улице неспокойно, что можно ожидать беспо­рядков и он боится, чтобы присяжные не пострадали за свой обвинительный приговор от каких-либо насилий тол* пы. Действительно, из окон приемной, выходящих на Шпа­лерную, видна была толпа в несколько сот человек. Она совершенно запрудила собою улицу от Литейной до дома предварительного заключения. Преобладали широкополые шляпы, высокие сапоги и пледы; были видны зеваки и лю­бопытные; но центр толпы ожидал чего-то, очевидно, со­знательно и тревожно. B нем резко жестикулировали, ожи­вленно разговаривали, и смутный шум глухого говора, до­носясь сквозь открытую форточку, наполнял легким гулом своды пустой приемной. Чувствовалось, что вокруг суда волнуются политические страсти, что пена и брызги их разбиваются у самых его дверей. Лопухин интересовался очень, знает ли полиция об этом сборнще и приняты ли меры к его рассеянию, по-видимому, готовый войти с нею в обсуждение необходимых мероприятий. Я советовал ему не волноваться, сказав, что в случае обвинительного при­говора я задержу присяжных в суде, покуда толпа не ра­зойдется... «Обвинят! Обвинят наверное!» — восклицал он и отправился любезно болтать в судейскую комнату, пол­ную табачного дыма и любопытствующих звездоносцев, из которых некоторые почувствовали себя не совсем спокойно, когда он указал им в окно на толпу, тоже, по-своему, лю­бопытствующую...

«Звонок, звонок присяжных!» — сказал судебный при­став, просовывая голову в дверь кабинета... Они вышли, теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую... Настала мертвая тишина... Bce притаили дыхание... Стар­шина дрожащею рукою подал мне лист... Против первого вопроса стояло крупным почерком; «Нет, не виновна!..» Целый внхрь мыслей о последствиях, о впечатлении, о значении этих трех слов пронесся в моей голове, когда я подписывал их... Передавая лист старшине, я взглянул на Засулнч. To же серое, «несуразное» лицо, ни бледнее, ни краснее обыкновенного; те же поднятые кверху, немного расширенные глаза... «Нет!—провозгласил старшина, и краска мгновенно покрыла ее щеки, но глаза так и не опу­стились, упорно уставившись в потолок... — He вин...», но далее он не мог продолжать...

Тому, кто не был свидетелем, нельзя себе представить ни взрыва звуков, покрывших голос старшины, ни того движения, которое, как электрический толчок, пронеслось по всей зале. Крики несдержанной радости, истерические рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы: «Браво! Ура! Молодцы! Вера! Верочка! Верочка!» — все слилось в один треск, и стон, и вопль. Многие крестились; в верхнем, более демократическом отделении для публики обнимались; даже в местах за судьями усерднейшим обра­зом хлопали... Один особенно усердствовал над самым моим ухом. Я оглянулся. Помощник генерал-фельдцейхмей- стера граф А. А. Баранцов, раскрасневшийся седой толстяк, с азартом бил в ладони. Встретив мой взгляд, он остано­вился, сконфуженно улыбнулся, но едва я отвернулся, сно­ва принялся хлопать...

B первую минуту судебные приставы бросились было к публике, вопросительно глядя на меня. Я остановил их знаком и, сказав судьям: «Будем сидеть» — не стал даже звонить. Bce было бы бесполезно, а всякая активная по­пытка водворить порядок могла бы иметь трагический ис­ход. Bce было возбуждено... Bce отдавалось какому-то бес­сознательному чувству радости... и поток этой радости легко мог обратиться в поток ярости при первой серьезной попытке удержать его полицейскою плотиною. Мы сидели среди общего смятения, неподвижно и молча, как римские сенаторы при нашествии на Рим галлов *. Ho крики стали мало-помалу замолкать, и, наконец, настала особая, если можно так выразиться, взволнованная тишина. Мне оста­валось объявить Засулич свободною и закрыть заседание. Ho настроение публики было таково, что сказать Засулич: «Вы свободны, вы можете оставить ваше место!» — зна­чило отдать ее на руки восторженной и возбужденной тол­пе и вызвать самые беспорядочные и, быть может, даже безобразные по форме проявления триумфа. Нельзя было делать стены суда местом буйно-радостных демонстраций, которые за дверьми суда, на улице, среди собравшейся толпы, могли разрастись до размеров, вызывающих вмеша­тельство силы. Я решился отступить от правила о немед­ленном освобождении подсудимых. «Вы оправданы!—ска­зал я Засулич. — Отправьтесь в дом предварительного заключения и возьмите ваши вещи; приказ о вашем освобо­ждении будет прислан немедленно. Заседание закрыто!»

Публика с шумом и возгласами хлынула внутрь залы заседаний, перескакивая через барьеры, и окружила скамью подсудимой и место защитника. Ласковые слова сыпались на Засулич; присяжных поздравляли; Александров не ус­певал отвечать на рукопожатия, и едва спустился с лест­ницы, как был подхвачен на руки и с криками торжества пронесен до самой Литейной. Зала опустела.

Проходя к себе, взволнованный и смущенный всем про­исшедшим, я увидел, что с угла Литейной на Шпалерную скорым шагом, в шинелях внакидку, входит команда жан­дармов, человек в тридцать. Она потеснила толпу, которая все больше и больше волновалась, ближе k дому предвари­тельного заключения. «Из ворот этого дома, в самую пасть этой толпы выйдет Засулич, — подумал я, — будет встре­чена шумным восторгом, подхвачена на руки, несена с три­умфом, а жандармы, конечно, вызваны, чтобы «тащить» и «не пущать», — и произойдет столкновение, быть может, кровавое. Всего этого можно было избежать, осуществив освобождение Засулич, не выпуская ее на Шпалерную. Для этого ее можно было привести, по соединительному ходу назад, в суд, и выпустить через обыкновенно запертые во­рота на Захарьевскую, объявив затем толпе, что она уже уехала. Ho сделать такое распоряжение по дому предвари­тельного заключения могла одна лишь местная прокурату­ра. Ha вопрос: «Где прокурор суда и прокурор палаты? — мне отвечали, что оба «изволили уехать к министру», оста­вив здание судебных установлений, в котором Лопухин, в качестве инспектора, был блюстителем порядка, с шу­мящею публикою внутри и с грозно разраставшеюся тол­пою снаружи... Предчувствуя неминуемое столкновение молодежи с полициею и уличные беспорядки, я решился прибегнуть к единственному доступному мне средству и пригласил к себе полицеймейстера Дворжицкого. Трепов, возложнв на него, за полгода перед тем сечение Боголю­бова, поручил ему же управление чинами полиции, коман­дированными в суд.

Будущий спутник государя на роковом пути по Екате­рининскому каналу предстал предо мною с злорадною улыбкою на красивом лице. Объяснив ему мои опасения, я сказал ему, что за отсутствием обоих прокуроров он один как представитель местной полиции имеет теперь право де­лать какие-либо распоряжения в доме предварительного заключения, управляющий которым находится в прямом подчинении градоначальнику. «Вы лучше меня знаете, что может произойти на улице, если Засулич будет выпущена к толпе, осаждающей ворота дома предварительного за­ключения, — говорил я. — Ha вашей обязанности лежит устранить возможность беспорядков, размер которых нельзя заранее и определить. Я не имею властн в доме предва­рительного заключения, но прошу вас отправиться туда немедленно, внутренним ходом из [зала] суда и, пригласив с собою Засулич, провести ее на судебный двор. Я при­кажу смотрителю здания немедленно отворить ворота на Захарьевскую и выпустить Засулич через них. Толпа ждет на Шпалерной; Захарьевская широка и пустынна, и никто не думает, что из суда есть выход и на нее; начинает смер­каться, н Засулич спокойно удалится, куда хочет, не воз­буждая ничьего внимания. Когда она уедет, толпе можно будет объявить, что она вышла на Захарьевскую, и все обойдется благополучно. Сделайте это, прошу вас убеди­тельно и настоятельно...» Дворжицкий поклонился с воен­ной грацией, приподнимая свои полковничьи эполеты, и сказал; «Слушаю-с! — прибавив с усмешкою:—Только я попрошу сделать в здании суда надлежащие распоряжения, чтобы не вышло потом каких-либо недоразумений». — «За­прите немедленно ворота суда с Литейной и прикажите отомкнуть ворота на Захарьевскую, передав ключ госпо­дину Федосееву, — сказал я позванному немедленно смот­рителю, указывая ему на расторопного судебного приста­ва,— вы же, господин Федосеев, отправьтесь вместе с господином полицеймейстером в дом предварительного за­ключения и проводите Засулич на Захарьевскую, заперев затем ворота... Теперь торопитесь, господин Дворжицкий, так как предписание суда уже послано в дом предваритель­ного заключения. Можно быть спокойным, что вы все сделаете, как мы говорим?» — «Будьте уверены, ваше пре­восходительство, — отвечал, любезно раскланиваясь, тре- повский ликтор, — наша обязанность — не допускать беспо­рядка...»

Оставшись один и несколько успокоенный тем, что тре­воги этого дня, по-вндимому, исчерпаны, я уже собирался уходить, но был задержан членом одного из наших высших учреждений [Деспот-Зеновичем], высоким, худым стариком с Александровской звездой на грудн... «Прншел вас по­благодарить за билет, данный мне для семейства, — гово­рил он. — Ну, что скажете вы о нынешнем дне? А?!» — «День этот еще не кончен, и все, что произошло, еще так блнзко, так не остыло, — отвечал я, — что трудно сказать что-либо определенное... но боюсь, чтобы для нашего суда присяжных... он не был день роковой». «Счастливейший день моей жизни! Счастливейший день моей жизни! ^ вскричал сановник, ударяя себя с силою по звезде, и лицо его внезапно покраснело, и старческие нервные слезы за­блистали в его глазах. — Счастливейший день!» — повто­рил он тихо, крепко сжимая мою руку.

C трудом пробравшись сквозь толпу на Шпалерной, я встретил при повороте на Литейную торопливо идущего молодого человека в высоких сапогах и старой медицин­ской фуражке. «Позвольте узнать, — спросил он меня, за­пыхавшись, — не были ли вы в суде? He знаете ли, чем кончилось дело? Куда ее присудили, или оно еще идет?»— «Дело кончено; Засулич оправдана». — «Неужели?! Оп­равдана! Боже мой!» Крепкие руки порывисто меня обня­ли, по щеке моей скользнули влажные губы и жесткие усы, и фуражка помчалась далее... Через несколько минут мимо церкви Сергия рысью промчался по направлению к суду взвод жандармов... Семья Арцимовичей, у которых я обещал обедать, уже сидела за столом вместе с гостями, пришедшими из суда после того, как присяжные ушли со­вещаться... Bce были уверены в обвинении Засулич, и мое заявление, что она оправдана, было принято сначала за шутку. He успел окончиться обед, как почти вбежал но­вый гость — А. А. А. «Вы здесь спокойно сидите, — взвол­нованно сказал он, — а знаете ли что происходит на ули­це?.. Там стреляют, дерутся с жандармами; недалеко отсюда, на Воскресенском проспекте, лежит убитый» * K Ока­залось, что через четверть часа после моего ухода из суда Засулич была выпущена из дома предварительного заклю­чения прямо в толпу, на Шпалерную. Дворжицкий сдер­жал свое обещание «предотвратить беспорядки...» Когда я возвращался домой, истомленный тревогами и впечатле­ниями этого дня, по улицам с грохотом мчались пожарные, и в стороне окружного суда вставало яркое зарево близ­кого пожара. За Невою, на Выборгской, горела огромная фабрика, и темно-багровые облака, медленно клубясь, на­висали над местностью, где разыгралось дело, возбудив­шее страсти глубоко и надолго...

Ha другой день, рано утром, ко мне приехал Косогов- ский, бывщий псковский губернатор, выбранный Тимаше- вым в директора полиции. Исполнительный, пустой и уз­кий бюрократ, искушенный в производстве администра­тивных исследований, имевших целью всегда доказать, что «все обстоит благополучно» и что «напрасно вольтерианцы доказывают»; человек бумаги, соглашений и компромис­сов— он был во вражде с Треповым, сприсяжным и за что они его так жестоко оскорбили своим приговором? «Я хлопотал всегда о пользах города и бла­гоустройстве его — и вот теперь награда...» — твердил он с видимой горечью и снова возвращался к тому, что был рад, узнав об оправдании, и при первой вести о нем будто бы даже перекрестился, сказав: «Ну, и слава богу!» Он, видимо, впервые примерял одежду «христианского смире­ния», избрав со свойственным ему умом наиболее прилич­ный и подходящий к случаю костюм. Я поспешил прекра­тить этот разговор, сказав ему, что оправдание Засулич выражает собою прежде всего сострадание к ее житейским бедствиям и что если в нем можно видеть протест присяж­ных, то, во всяком случае, лишь против нарушения закона, выразившегося в случае с Боголюбовым, а отнюдь не стремление оскорбить или унизить лично его, Трепова. Затем я перешел к случаю с Дворжицким. Трепов, кото­рый в прежнее время, обыкновенно, кипятился и пылал гневом на бездеятельность своих агентов, отнесся к моему рассказу очень хладнокровно. Он, очевидно, был преду­прежден и настроен надлежащим образом. «Да, конечно, жаль, что Дворжицкий не исполнил вашего желания, — сказал он, снова напуская на себя меланхолию, — но, ви­дите ли, Анатолий Федорович, мои меня очень любят и уважают — и Дворжицкий в том числе, — и они все, и он в том числе, не могли не быть оскорблены и расстроены приговором присяжных... Ну, а где же от расстроенного и огорченного человека требовать внимания и сообразитель­ности. Дворжицкий, может быть, и хотел бы ИСПОЛНИТЬ BCef что вы ему говорили, да вспомнил все, что произошло, ну и забыл... Нет, уж тут, по правде, не он, а присяжные виноваты — они и его, и всех так расстроили...»

Мне стало ясно, что у них решено поставить уличный беспорядок и пролитую кровь «нам на счет», как выра­жался Пален, и я прекратил беседу со стариком, снова впавшим в тон «христианского смирения».

Оправдание Засулич разразилось над петербургским обществом, подобно электрическому удару, радостно возбу­див одних, устрашив других, и всех равно взволновав *. Повсюду только и было разговору, что о нем, а газетные отчеты, сообщая в течение нескольких дней все перипетни процесса, держали общественное любопытство в возбу­жденном состоянии и знакомили провинцию «с нашею зло­бою дня», которая приобрела значение знаменательного общественного явления. B огромной части образованного общества оправдание это приветствовалось горячим обра­зом. B нем видели урок, предостережение; близорукие лю­бители сравнений говорили уже не только о русской Шар­лотте Корде, но и о «взятии Бастилии»... Чувствовалось, что приговор присяжных есть гласное, торжественное вы­ражение негодования по поводу административных насилий, и большинство только с этой точки зрения его и рассма­тривало, окрашивая деятельность суда в политический ко­лорит. B этом же смысле и весьма единодушно высказы­валась и петербургская печать. Передовые статьи большей части газет рассматривали решение присяжных именно как протест общественной совести, которая была возмущена явным нарушением закона и грубым насилием и не нашла в себе слова осуждения для той, которая явилась выразй- тельнпцей негодования, накопившегося в душе многих... Приговор присяжных, быть может, и не правилен юриди­чески, но он верен нравственному чутью; он не согласен с мертвой буквой закона, но в нем звучит голос житейской правды; общество ему не может отказать в сочувствии... и caveant consules! L

Таково было содержание большей частн статей и заме­ток, появившихся в первые дни после процесса. Особенно горячностью отличался воскресный фельетон «Голоса». Он производил очень сильное впечатление. B написанных с неподдельным увлечением и талантом строках Григорий

Градовский рассказывал пережитое им во время процесса* Пред ним зала суда, наполненная «избранною публикою», блещущая звездами, «так тесно» сидящими, точно на Млечном пути, — и бледная подсудимая; но все это засти­лает галлюцинация... ему кажется, что не ее, а его и с ним все общество судят и что защита говорит обвинительную речь, отнимая у них всякую надежду на оправдание. Ho галлюцинация проходит — чредою проносятся обстоятель­ства дела, и событие 13 июля восстает пред ним во всей своей отталкивающей наготе, заслоняя недавние «болгар­ские» ужасы... Он не в силах передать в подробностях эту «страницу человеческой жестокости» — пусть читатели прочтут сами, — но он чувствует, что все это совершено не одним «потерпевшим», а всеми, всем обществом, которое молчало, когда совершалось поругание закона, всею печатью, которая не поднимала своего голоса, и что все они своею апатиею, своим равнодушием к попранию справедливости, воздвигли руку Засулич, у которой были отняты, без вины и приговора, ее молодость и малейшая надежда на лучшее будущее. И вот, когда среди общего томления раздается покрываемое взрывом восторга слово оправдания, ему снова грезится, что не она, а он сам оправдан, что теперь все пойдет хорошо после ряда неудач и горя и что наступила желанная, хотя и тяжелая, минута, с которой должно начаться общественное выздоровление..*

B таком же тоне высказывались и другие органы печа­ти. Одно «Новое время» молчало. Оно, по-видимому, начи­нало прислушиваться к камертону из Москвы и начинало «гнуть свою линию» в том направлении, которого оно стало с таким позорным успехом и беззастенчивостью дер­жаться в последующие годы.

Ho исход дела и напугал многих. Правительство почув­ствовало общественное значение решения присяжных, при­нятого с таким восторгом. Bce те, кто, быть может, лично и брезгая насилием, были не прочь допустить его в руках других «для порядка», увидели, что за это приходится дорого платиться; многих возмутило то, что в решении «каких-то присяжных» прозвучал голос осуждения санов­нику, генерал-адъютанту, крупному представителю власти... Давно начавшийся разлад между административною прак­тикою и теоретическими требованиями, выросшими на почве преобразований Александра II, сказался резко, гром­ко, во всеуслышание — и победа, нравственная , победа,

осталась не за практикою. Поле битвы оказалось перене­сенным в чужую, независимую сферу, и в ней мероприятия административного произвола не нашли ни ценителей, ни знатоков. Склониться перед этим фактом значило войти в узкие рамки закона, стеснить себя навсегда, сознательно отречься от того, что поэт называл «необходимостью само­властья и прелестями кнута». Надо было стать на защиту колеблемого авторитета, ибо «сегодня Tрепов, а завтра кто-нибудь повыше», а там и еще повыше, ведь «кто богу не грешен, царю не внноват», и т. д. *. Наконец, очень многие были возмущены отрицанием виновности подсудимой при наличности факта преступления и сознания в нем. При полном непонимании, которое существует в нашем обще­стве относительно судебных порядков и способов отпра­вления правосудия, почтн для всех вопрос: «Виновен

ли?» — и до сих пор равносилен вопросу: «Сделал ли?». И когда человеку, который сам сознается, что «сделал», го­ворят: «He виновен», — то в обществе поднимается крик возмущения неправосуднем, крик, в котором искренность недовольства равняется лишь глубине невежества. B деле Засулич был именно такой случай, н почти никто не хотел понять, что, говоря «не виновна», присяжные вовсе не от­рицали того, что она сделала, а лишь не вменяли ей этого в вину. Мне рассказывали, что в это именно время в одном из клубов заслуженный генерал, негодуя на исход процесса, кричал: «Помилуйте, да и могло ли быть иначе при таком председателе?! Она говорит сама, что стреляла, а господин Кони спрашивает у присяжных, виновна ли она?! Нет! Как это вам нравится: виновна ли она? А?!»

B правительственных сферах забили тревогу, как толь­ко после первого впечатления явилось сознание, что обще­ство, выйдя из пассивной роли, выразило осязательно и наглядно в громе рукоплесканий и криках восторга свое неодобрение, свое резкое порицание самому началу безза­конных действий видного сановника и в его лице — всей придержащей власти. B этих сферах были не прочь поли­беральничать за обеденным столом и повздыхать о консти­туции за дымящеюся сигарою; готовы были молчаливо­одобрительно выслушивать и даже поощрять самые низкие клеветы и сплетни про этого самого сановника; с удоволь­ствием шутили насчет «небесного» царя, а иногда насчет «земного», и притом насчет последнего весьма злобно и грязно, но «публичное доказательство» недовольства и возможности критики казалось опасным и нетерпимым. И вот те, кто называл Трепова «старым вором», кто удивлялся, как может государь вверять столицу этому «краснорожему фельдфебелю», этой «полицейской ярыге», как его называли некоторые, стали на его защиту и заво­пили о колебании правосудия и о том, что «если так пойдет, то надо бежать из России...»

B Английском клубе поднялась тревожная болтовня, и приговор над судом присяжных был подписан совокупно­стью сановных желудков, обладатели которых вдруг почув­ствовали себя солидарными с Треповым. Таким образом, в обществе образовалось два взаимно-противоположных взгляда, проводимых со страстностью и нетерпимостью, давно невиданными. Для одних решение по делу Засулич было вполне правильным выражением политического на­строения общества, и в этом состояла его высота и целе­сообразность. Для других это решение было проявлением революционных страстей и начавшегося разложения госу­дарственного порядка. Людей, которые бы видели в этом решении роковое последствие целого ряда предшествующих прискорбных явлений и тревожный симптом болезненной неудовлетворенности общества, было немного. Для огром­ного большинства дело представлялось не так. Одни на­ходили, что суд может, не теряя своего значения и смысла и оставаясь все-таки судом, сделаться органом проявления политических страстей, за неимением для них другого вы­хода; другие считали, что горячий материал, так ярко вспыхнувший по поводу этого дела, создан решением при­сяжных и что, не будь суда для проявления недовольства, не было бы и недовольства. Они, вопреки старому юриди­ческому правилу, думали наоборот, что sublatus effectus —■ tollitur causa

B кружках, на которые распадается образованное об­щество, почти не существует никакой внутренней дисципли­ны. Нет ее, в особенности, в среде людей либерального образа мыслей. Трудно себе представить больший разлад, нетерпимость, тупую либеральную ортодоксальность, кото­рые существуют между ними. Говоря 0 том, что «мы друг друга едим и тем сыты», Посошков духовными очами про­видел нашу либеральную партию, которая менее всего ду­мает о необходимости сплоченности ввиду общих недугов-------------------------------------- невежества, косности и произвола. Следы некоторой дисци­плины есть, однако, в среде консерваторов, или, вернее, ретроградов. Там есть кое-какое единение, бывают извест­ные лозунги... Это проявилось н после дела Засулич.

Пока либералы жужжали о «проявлении общественного самосознания» и ликовали по поводу «взятия Бастилии», бюрократы и всякого сорта «друзья порядка» вырабаты­вали себе однообразный взгляд на дело и соответственную ligne de conduite L Признать, что общественное мнение и даже совесть общества выразились в приговоре присяж­ных — значило нравственно наложить на себя руку. Итак, присяжные выразили лншь самих себя в решении, поста­новленном к негодованию всего «благомыслящего обще­ства». Их, однако, двенадцать человек, они свободны, неза­висимы и пришли в суд свежнми и чуждыми рутине и предвзятым мнениям, а между тем произнесли такое реше­ние. Значит, они почерпнули его в своей совести? Нет, ке в совести, а в неразум[ении], усиленном неподготовленно­стью к сильным, искусственно созданным впечатлениям. Они введены в заблуждение, и их нечего винить. Ho KTO же искусственно подготовил эти вредоносные впечатления? Кто ввел их в заблуждение? — Суд! Коронный суд! Он допустил говорить о действиях Трепова, и это произвело сильное впечатление; он дозволил защитнику говорить о сечении и потрясти этим слушателей; он не оградил при­сяжных от влияния на их чувства, картины, образа; он не сказал им лаконически: «Вот — Засулич, она стреляла и созналась; больше вам нечего знать — судите ее!» Вот, кто виноват! И прежде и более всего — председатель. Нечего видеть в этом приговоре проявление общественного него­дования и этим тревожиться. Это просто ошибки, в осо­бенности председателя [неумение, тенденциозность суда и, в особенности, председателя], «вот и все! И вот отправная точка: глупые присяжные, скверные судебные порядки и красный нигилист — председатель. Ha этом и станем твердо и бесповоротно!..

И вот дня через два после дела начала реветь буря негодования на действия суда, буря, в которую первую скрипку со свойственным ему вредным талантом начал играть Катков.

Ho еще прежде чем разразилась буря, произошел один комический эпизод, достойный спасения от забвения. Ве­чером, в воскресенье 2 апреля ко мне в мое отсутствие яв­лялся адъютант принца Петра Георгиевича Ольденбург­ского и просил прибыть на другой день к его высочеству ровно в десять часов утра. Bo дворце, куда я пришел, за­поздав, на лестнице меня встретил встревоженный Ало­пеус, директор Училища правоведения, где я читал лекции уголовного судопроизводства. «Что такое, зачем меня зо­вет принц?» — «Ах, вы опоздали, Анатолий Федорович, он уже два раза спрашивал о вас! Идите, идите! Теперь некогда объяснять вам, но такая история, что мы просто не знаем, что и делать, — лепетал мне этот хотя и «при­скорбным умом», но не без хитрецы человек. — Там — Таганцев», — прошептал он в [большой] тревоге; и я во­шел к принцу, в большой кабинет, окнами на Неву, по которой, озаренный первым весенним солнцем, шел лед...

Феноменально глупый, добрый и честный в душе, C драгоценной для карикатуриста физиономией и наивными голубыми глазами, принц быстро пошел ко мне навстречу и усадил за старинный ломберный стол, против Таганцева, который посмотрел на меня многозначительно, слегка по­жав плечами. «Вот, — начал принц, торопясь, сбиваясь и говоря в нос, — и вы! Я очень рад, мы приступим; так, .no моему мнению, дело идти не может, и я созвал вас, чтобы вместе обсудить... Приговор об этой девке перепол­нил чашу моего терпения; теперь уж для всех ясно, что такое суд присяжных; вы оба знаете мой взгляд, мы не раз об этом говорили, помните, а? Помните?» Я наклонил го­лову в знак того, что помню, и, действительно, я не мог забыть того, как, принимая меня при поступлении моем в Училище, добродушный принц доказывал мне ошибочность моего взгляда на присяжных, объясняя, что этот суд введен в России лишь благодаря коварству такого красного (sic!)[43], как H. И. Стояновский, и что, вообще, он построен «на эшафотах казненных королей». Когда я напомнил ему,что Людовик XVI осужден конвентом, Карл I — парламентом, а Максимилиан Мексиканский — военным судом, то он за­махал руками и вскричал: «Что вы! Что вы! Это все был суд приСяжных, это всем известно». Через год, присут­ствуя у меня на экзамене, он спросил воспитанника, кото­рый взял билет об английских судебных учреждениях» «Какой король ввел присяжных в этой стране?» Экзаме­нующийся (это был Стахович) замялся и взглянул вопро­сительно. «Он этого не знает, ваше высочество, я им об этом не говорил». — «Отчего же не говорили?» — укориз­ненно сказал принц. «Да я сам этого не знаю...» Он выпу­чил с изумлением глаза, сморщил брови и спросил: «Как! Вам это неизвестно?! He может быть!» — «Уверяю вас, ваше высочество, до сих пор я думал, что суд присяжных в Англии образовался постепенно, сложившись историче­ски, путем разных видоизменений и обычаев, как слага­лись, например, наша общнна и артель, но, если вы поде­литесь со мною сведениями по этому предмету, я буду очень вам обязан...» Он взглянул на меня торжествующим образом и громко сказал: «Суд присяжных в Англии ввел Карл I Стюарт... и сейчас же был казнен», — добавил он вполголоса, наклоняясь ко мне, чтобы не вводить в соблазн воспитанников. «Я всегда говорил государю о необходимо­сти уничтожить это вредное учреждение, — продолжал OH свою беседу со мной и с Таганцевым. — Я прямо это го­ворил; знаете, я всегда прямо, я ведь имею eine gewisse Narrenfrechheit[44], — прибавил он с трогательным доброду­шием. — Вот, теперь это дело. Ведь это ужас! Как можно было оправдать?! Ho у себя этого я терпеть не намерен. Я решил, что чины и воспитанники Училища должны по­дать государю адрес и выразить свое негодование по по­воду оправдания Засулич и неправильных действий суда присяжных вообще. Нельзя оставлять отправление право­судия в руках этих сапожников. Я хочу прочесть вам проект адреса, написанный мною сегодня ночью. Вчера еще я приказал Алопеусу и Дорну (инспектор классов), чтобы все было готово к подписанию адреса воспитанни­ками и преподавателями. Ho я желаю знать ваше мнение

0 редакции. Надо торопиться!» И он пошел к своей кон­торке, где лежал какой-то исписанный лист... Смущение и тревога Алопеуса, который, сделавшись недавно директо­ром, конечно, не решался возражать принцу, становились понятны. Затеялось и летело на всех парах к исполнению дело бессмысленное и ни с чем не сообразное. Таганцев иронически улыбался и молчал, очевидно, предоставляя мне объясняться с принцем.

«Позвольте, ваше императорское высочество, прежде чтения проекта адреса обратить ваше внимание на совер­шенную необычность такого заявления перед государем со стороны воспитанников учебного заведения. Я не знаю ни одного случая подачи подобного адреса», — сказал я. «Как! A адресы университетов по случаю выстрела Каракозова и по поводу недавней войны?» — «Да, такие адресы были поданы, но война есть событие, касающееся всей страны от мала до велика, да и адрес этот был подписан лишь профессорами, желавшими доказать, что идея борьбы за славян находит себе сочувственный отголосок и в ученом мире, а адрес по поводу 4 апреля содержал в себе выра­жение радости о спасении любимого монарха. He знаю, подписывали ли его студенты, но не сомневаюсь, что ваше высочество не допускаете мысли об отождествлении поку­шения на жизнь государя с покушением на жизнь Тре­пова...»

Стрела попала в цель, и принц в негодовании забормо­тал: «Ах! как можно, как можно! Какое мне дело до Тре­пова, но вот эти присяжные...» — «Присяжные, ваше высо­чество, установлены законом, данным государем; учрежде­ние этого суда санкционировано державной волей. Удобно ли, чтобы ученики, готовящиеся быть специальными слу­жителями закона и государственных учреждений, выражали свое порицание форме суда, установленной государем? От­чего тогда не допустить порицаний с их стороны и другим государственным учреждениям? И кто же будет порицать? Мальчики, не знающие жизни и никогда даже и в суде-то не бывавшие... Притом они готовятся в судьи, прокуроры, адвокаты и, следовательно, к постоянному соприкосновению с судом присяжных. Что, если государю не угодно будет даже и после адреса уничтожить этот суд? B каком нелов­ком, недостойном положении будет впоследствии эта моло­дежь, действуя рука об руку, в неразрывной связи с су­дом, о негодности и вредоносности которого она торже­ственно свидетельствовала пред своим государем? A что, если притом, познакомясь с судом присяжных, многие из этой молодежи найдут свое мнение о нем, высказанное в адресе, легкомысленным и поспешным? Памянут ли они добром Училище, в стенах которого их принудили к про­тесту, заставляющему их, с годами опыта, устыдиться? И уверены ли вы, ваше высочество, что государь, прочитав этот адрес, отменит суд присяжных?»

Принц покраснел, грустно поник головой и пробормо­тал: «Нет, я не уверен... нет! Государь этого не сделает, потому что, потому... что... ну, одним словом, aus politischer Klugheit!»1. — «Так, какую же цель будет иметь этот адрес?» — «А мнение преподавателей? А? Это уже люди зрелые...» — сказал он, уклоняясь от ответа. «Из которых, однако, — продолжал я, — лишь двое вполне компетентны судить о правильности действий присяжных, это — H. С. Таганцев и я, то есть преподаватели уголовного пра­ва и судопроизводства, а между тем наших-то подписей и не может быть под адресом...» — «Как? Отчего?!» — вскричал принц, нетерпеливо вскакивая с кресла. Таганцев, сочувственно наклонил голову, видимо, одобряя мой план кампании против «высочайшей нелепостн...» «Оттого, что я вел дело Засулич и по закону скрепил своей подписью решение присяжных. Поэтому мне как судье неприлично подписывать протест против приговора, постановленного при моем участии, тем более что закон указывает правиль­ный и единственный путь протеста — в кассационном по­рядке. Находя присяжных учреждением негодным, могу ли я оставаться председателем суда, действующего именно при помощи этого учреждения?Точнотакжемнедумается, что и H. С. Таганцев мог бы подписать такой исключительный адрес, лишь если бы и все его товарищи по университету, где проходит его главнейшая служба и с которым он свя­зан тесными узами, признали и со своей стороны необхо­димым поднести такой же адрес государю. Я думаю, что не ошибаюсь...» Принц взглянул на Таганцева недовольно и вопросительно. Тот подтвердил мои слова. Старик стал теряться, сердиться... «Так вы признаете приговор этих «сапожников» правильным, хорошим, похвальным? Убила человека, и права?! А?» — спрашивал он, волнуясь... Мы стали объяснять ему, что приговор юридически неправи­лен, но понятен, так как присяжные не могли отнестись с сочувствием к действиям Трепова и, кроме того, видели, что именно «убитого-то человека» и нет в деле, а это всегда действует на строгость их приговора... «Ну, что ж, он высек, — горячился принц, — что ж из этого? Ведь эдак во всех нас станут стрелять!». Мы возразили, что случай насилия над Треповым — случай исключительный и притом связанный с его жестокой и несправедливой pac- правой, стрелять же в него, принца, искренне любимого всеми за доброту и заботу о благе своих питомцев, может только сумасшедший, так что, ставя себя на одну доску с Треповым, он нарочно забывает ту общую симпатию, которой уже давно и прочно окружено его имя... Ho добрый старик, не обидевший сознательно на своем веку муху, упорно стоял на своем. «В меня будут стрелять, — твер­дил он и, внезапно придав лицу решительное выраже­ние..,— я тоже высек!!!» — сказал он отрывисто и огля­нул нас взором человека, представившего неотразимый агрумент... «Ho кого? За что? Это не безразлично!»,— спросили мы. «Воспитанника Гатчинского института!.. Та­кой негодяй! Знаете, что он сделал?.. Он взял в рот бу­маги, нажевал ее эдак: м-м-м-м, — и он показал своими губами с комической большой бородавкой, как жевал ви­новный бумагу, — пожевал и так «пфль»... — и он изобра­зил плевок — прямо в лицо... Каков?! Я его приказал высечь!» — «И хорошо сделали, — сказал я, едва сдержи­вая улыбку, но, позвольте узнать, сколько ему лет?» — «Двенадцать лет! Двенадцать... Теперь и он станет вменя стрелять!» — «Да, ведь, это еще ребенок, шалун, а не сту­дент университета», — возразили мы. «Все равно! Он вы- растет и будет тогда стрелять, вы увидите!» — волновался наш августейший собеседник... Наступило молчание... «Так вы не можете подписать адрес?» — «Нет, вашевысочество, не считаем возможным». — «Ну, без этого его и подавать нельзя, когда такой... такой Widerstand 1 с вашей стороны... A жаль! Я думал, что это было бы полезно... и целую ночь писал проект... вот он, прочтите и скажите ваше мне­ние; я не особый стилист, но я хотел все это выразить, все это выразить...» — сказал он уныло, протягивая мне взя­тый с конторки лист. Он, очевидно, сдавался на капитуля­цию. Взять лист, обсуждать его содержание — означало? напрасно тянуть тягостные переговоры и, пожалуй, вызвать в нем горячую защиту мертворожденного литературного детища. Положив лист на стол и поставив на него шляпу,— «Нет! Ваше высочество, — решительно сказал я, — мы не будем читать проект; нам было бы больно видеть, сколько труда, времени, необходимого для отдыха и, следовательно, здоровья потрачено вами на этот бесплодный труд», — и я протянул к нему лист обратно. Принц вздохнул, разо* рвал проект на мелкие куски и молча [подал] нам руку, давая знать, что аудиенция окончена... «Ну, что? Ну, что? —с тревожным любопытством спрашивал на лестнице Алопеус, — будем подавать адрес?» Ho догнавший нас адъютант позвал его к принцу, дав ему возможность услы­шать ответ от самого виновника тревоги.

Ha следующий день, во вторник утром, ко мне пришел старший председатель судебной палаты, [сенатор] С. А. Мордвинов, любимец н товарищ по университету графа Палена, который вытянул его из одесской таможни в короткое время на место председателя петербургского судебного округа и в сенат, несмотря на сомнения по части семейных добродетелей, возбуждаемые Мордвиновым в своем покровителе. Веселый собеседник, дамский угодник, знаток и поклонник красоты, скромно сознававший и дока­завший] способность выпить в один присест бутылку коньяку, Мордвинов должен был быть очаровательным на­чальником таможенного округа. Ho как судья, как юрнст он отличался чрезвычайной поверхностностью. Судебные деятели, имевшие с ним дело, никак не хотели Ie prendre au serieux1, а он, со своей стороны, вращаясь, вследствие же­нитьбы на М. А. Милютиной, странной, угловатой, но чрезвычайно правдивой женщине, в высшем служебном кругу, не хотел признавать своих сослуживцев по палате товарищами и, отзываясь о них презрительно в обществе, гадил разными несправедливыми наветами некоторым из них в министерстве, создавая дурную служебную репута­цию людям, которым по их сравнительно с ним трудо­любию, добросовестности и знанию он недостоин был раз­вязать ремня у сапога. Слывя почему-то умным человеком, будучи лишь человеком ловким, он умел впоследствии примазаться к сенаторским ревизиям Лорис-Меликова, к Кахановской комиссии, где «старички собирались играть в администрацию по маленькой», и к учреждению, заме­нившему комиссию прошений; ораторствуя в гостиных и засыпая, отягченный винными парами, в заседаниях юри­дического общества, доказывая, что центр тяжести судебных уставов есть «дисциплинарные производства», упорно не заглядывая при ревизии новгородского суда в кассу потому, что «там есть прнзнаки несомненной растраты...», он носил личину консерватизма и утверждал, между прочим, что ви­новником н, так сказать, отцом революционного настрое­ния среди петербургского общества был К. Д. Ка­велин.

«Однако картинка-то у вас в гостиной не совсем удоб­ная для председателя», — сказал он, свежий, здоровый и изящный, входя в кабинет и показывая на гравюру, изо­бражающую Руже де Лиля, поющего в первый раз мар­сельезу, напоминая тем графа Палена, который, увидев у меня, в доме министерства юстиции, на стене «Шутов Анны Иоанновны» академика Якоби, с грустным упреком спрашивал: «Зачем вы держите такую картину, такую... неприятную картину?!» — «Какой у вас взгляд, — сказал я Мордвинову, смеясь, — вы сейчас видите товар, не очи­щенный в политической таможне! Впрочем, успокойтесь, герой картины поет песню, теперь признанную казенным гимном французского государства, своего рода «боже, царя храни», но только наоборот и с французскими приспособле­ниями». — «Да! Острите, острите! — отвечал он, — неда­ром вас считают красным. Вы знаете, что ведь на вас те­перь восст[ают] и стар, и млад. B Английском клубе, осо­бенно после статьи Каткова, вас предают проклятию, а вчера в собранном по поводу дела Засулич совете минист­ров, под председательством государя, Валуев доказывал, что вы — главный и единственный виновник оправдания ее и что вообще судебные чины чрезвычайно распущены и проникнуты противоправительственным духом. Bce ми­нистры его поддержали; все, за исключением одного...» — «Ну, а граф Пален?» — «Его положение очень, очень труд­ное», — уклончиво ответил Мордвинов.

Впоследствии я узнал, что граф Пален отдал меня на растерзание, без малейшей попытки сказать хоть слово в разъяснение роли председателя на суде присяжных, а этот «один» министр, не разделявший поспешных обвинений против меня и искавший иричин оправдания глубже, был Д. А. Милютин, лнчно мне незнакомый...

«Что делать, — сказал я Мордвинову, — буря была не­избежна, и следовало предвидеть, что невежественные в судебном деле люди, хотя бы и русские министры, будут закрывать глаза на истинные причины оправдания, а ста­нут искать «человека» и на него направлять свои удары. Таким человеком, по выдающемуся в процессе положению председателя, представляюсь я. Ha меня и посыплются укоры, наветы и инсинуации. Ho меня интересует мнение юристов-практиков, которые понимают, какая трудная за­дача выпала мне на долю. Вы снделн, С. A., все заседание сзади меня — ну, вы что скажете? Можно ли было вести дело иначе?» — «Нельзя! Положительно, нельзя! Вы сделалн все, что, по моему мнению, можно и должно. Ятак и объяснил это весьма подробно графу Палену, доказывая ему как очевидец и как старший председатель всю неспра­ведливость нападений на вас. A статью Каткова прочтите: она производит большой эффект!..»

Статья московского громовержца, резюмируя энергиче­ским образом тотвзгляд на дело Засулич, по которому в «неслыханном, возмутительном оправдании виноват суд», живописала «безумие петербургской интеллигенции и вак­ханалию петербургской печати», требуя привлечения к от­ветственности виновных в том, что действительным подсу­димым [являлся] Трепов. Избнение студентов мясниками Охотного ряда, происшедшее в Москве 3 апреля при пере­возке ссылаемых киевских студентов, признавалось прояв­лением здорового политического чувства в противополож­ность растленным нравам невской интеллигенции и чи­новных нигилистов.

C этой статьи начался ряд статей Каткова, появляв­шихся через довольно долгие периоды, в которых звучало его вечное ceterum censeo [45] по поводу дела Засулич, и ин­синуации против председателя обращались уже прямо к лицу г-на Кони, который, «подобрав присяжных, взятых с улицы, подсунул им оправдательный приговор».

Каждый день приносил с собой новые известия, пока­зывавшие, что приговор присяжных произвел глубокое впечатление в правительственных сферах, которое усили­валось все более и более и заставляло ожидать разных «мероприятий» по судебной части. Было достоверно, что в министерстве юстиции кипит работа и под руководством Манасеина изготовляются самым поспешным образом про­екты законодательных актов, которые должны урезать суд присяжных и внушить адвокатуре «правила веры и образ кротости». Bce «Ьгаѵі» [46], которые всегда воднлись около Палена, но на время присмирели, подняли голову. Они чувствовали, что «на их улице наступает праздник» и что можно, опираясь на «негодование всех благомыслящих лю­дей», с уверенностью в успехе и благодарности начальства воткнуть свои наемные перья в живое мясо судебных уста­вов. Из шкафов министерства юстиции вынимались разные более или менее прочно погребенные «проекты» исправле­ния этих уставов, и услужливые чиновничьи руки, дрожа от радостного волнения, спешили гальванизировать эти трупы, подрумянивая их соответственно «прискорбным явлением» последнего времени.

Ho 5 апреля, придя к Палену после обеда по прислан­ному мне утром приглашению, я увидел, что «мероприятия» предположены не только против учреждений, HO и против личностей. «Я просил вас к себе для очень серьезного и неприятного объяснения, — встретил меня Пален самым официальным и сухим тоном. — Известно ли вам, какие обвинения возводятся на вас со всех сторон по делу Засу­лич?»— «Я читал статью Каткова и слышал, что в Ан­глийском клубе мною очень недовольны...» — «He в клу­бе, — перебил меня, раздражаясь, Пален, — не в клубе, а гораздо выше, и такие лица, такие лица, мнения которых должны быть для вас небезразличны. Bac обвиняют в це­лом ряде вопиющих нарушений ваших обязанностей, в оправдательном резюме, в потачках этому негодяю Алек­сандрову, в вызове свидетелей, чтобы опозорить Трепова, в позволении публике делать неслыханные скандалы, в раз­даче билетов разным нигилистам. Bce говорят, что это было не ведение дела, а демонстрация, сделанная судом под вашим руководством. Какие у вас могут быть оправ­дания?»— резко спросил он, очевидно забывая свой пер­вый разговор со мной после процесса. Ero необычный тон и приемы сразу обрисовали мне положение дела. «Вашему сиятельству известно, — сказал я холодно, — что по закону председатель суда не имеет надобности представлять оправдания министру юстиции. Для этого есть особые су­дебные инстанции. Им, и только им излагает он свои оправдания на законно формулированное обвинение. Я не считаю себя обязанным отвечать на ваш вопрос и опровергать более чем странные обвинения, которые вы, по- видимому, разделяете...» — «Да-с! — вспыхнул он. — Я раз­деляю их и объявляю вашему превосходительству, что государь император завтра же, может быть, потребует от меня изготовления указа о вашем увольнении! Это слу­чится несомненно! Что вы на эго изволите сказать?!» — «Вот оно!» — подумал я... «Я могу скорее спросить у ва­шего сиятельства, что вы на это скажете?—сказал я, сдерживая невольное волчение. — Что ответите на такое требование государя вы — министр юстиции, блюститель закона, знающий, что судьи несменяемы без уголовного суда... Я же скажу только, что это будет нарушением за­кона, которое никому не запишется в счет заслуг...» — «Предоставьте мне самому знать свои обязанности по отно­шению к государю, — высокомерно сказал Пален и вдруг, меняя тон, вскричал: — Я не намерен, я не могу прере­каться из-за этого с государем! Я не хочу рисковать! Бла­годарю покорно! Я не хочу нести ответственность за ваши неправильные действия!» — «Я не понимаю, что же вам от меня угодно? Зачем меня пригласили?» — сказал я, берясь за шляпу. — «Ho, однако, Анатолий Федорович, — отве­чал Пален, утихая, — ведь поймите же мое положение! Все, все говорят, что ваши действия неправильны, люди, кото­рые еще вчера были к вам «padem do nog» [47], не находят слов для вашего осуждения... а вы уклоняетесь от объяс­нений...» — «Кто же эти люди? Вы сообщили мне прошлый раз о совсем других отзывах. Да и какое серьезное зна­чение могут иметь мнения людей, ничего не понимающих в судебном деле? Крики их меня нисколько не огорчают; иное дело — порицания серьезных юристов, но я покуда их не слышал...» — «Вы ошибаетесь, — перебил он, — это говорят не невежды, не крикуны; это — голос опытных юристов, которые знакомы с ведением дела и мнение кото­рых очень веско...» Я взглянул вопросительно. «Да! — про­должал он, — вот, например, все это говорит С. А. Морд­винов!» — «Он?!» — невольно вырвалось у меня. — «Да ! Да! Он, вот видите!—с торжеством подтвер[ждал] Пален, очевидно, по-своему истолковывая мое удивление... — И он не может объяснить себе ваших действий на суде, как и я, как и многие!.. Я себе говорю, — продолжал он тоном груст­ного раздражения, — вероятно Анатолий Федорович не предвидел всего, что произошло, и не умел найтись на суде, потеряв голову! А?». — «Я не счнтаю возможным оправ­дываться, граф, когда вы требуете от меня официальных объяснений, но раз мы заговорили о необъяснимости моих действий, я готов несколько рассеять ваши недоумения и устранить предположения о моей «растерянности». Вы ви­дите, граф, что я не теряю спокойствия и теперь, когда мне грозят увольнением, не терял я его и на суде... Меня упрекают за оправдательное резюме... Оно напечатано во всех газетах, со всею подробностью... Te, кто упрекает, не читали его или злобно извращают его смысл. Я старался быть совершенно объективен, но, читая его сам в печати, я подметил в нем скорее некоторый обвинительный отте­нок: «Следует признать виновность в нанесеннн раны и дать снисхождение» — вот что, мне кажется, сквозит из этого резюме... Скажут, что из резюме видно, что я не гну на сторону обвинения, не поддерживаю во что бы то ни стало слабого прокурора, но я вас дважды предупреждал, что не должен и не стану этого делать... Ha меня нападают ва потворство Александрову, то есть находят, что следо­вало его обрывать, стеснять и даже лишнть слова. Ho за что? Речь его была талантлива, тон ее — сдержанный и прочувственный — производил большое впечатление, но талантливость н влиятельное слово — достоинства в [за­щитнике], противодействовать которым вовсе не входит B задачу суда. Против них надо сражаться не остановками и перерывами, а противопоставлением тех же свойств в лице прокуратуры. Я предупреждал вас, граф, о необходимости уравновешения в этом отношении сторон и не мог забывать роли судьи, стараясь помешать защнте подавить собою вялую и трепетную прокурорскую болтовню. Допустить остановки по поводу тона, по поводу силы слова — значит сделать суд ареною самых печальных злоупотреблений. Права председателя не безграничны. Закон запрещает за­щитнику говорить с неуважением о религии и нравствен­ности, колебать авторитет закона и оскорблять чью-либо личность. Только при этих нарушениях имеет право пред­седатель останавливать защитника. Александров не ка­сался вовсе религии и вопросов нравственности; он пре­клонялся пред законом, освободившим русских людей от телесных наказаний, и ни малейшим намеком не колебал значения закона, карающего убийство. Он говорил о Tрепо- ве в выражениях, соответственных служебному положению

и преклонному возрасту градоначальника. За что же, по какому же поводу, стал бы я его останавливать? Да и с какою целью? Я слишком давно имею дело с присяж­ными, чтобы не знать, что всякая неосновательная оста­новка защитника, всякое придирчивое ему замечание — есть удар, нанесенный обвинению. И притом самое сильное место речи Александрова — «экскурсия в область розог»— было построено очень искусно, начинаясь очерком благо­деяний государя, избавившего Русь от постыдного свнста плетей и шороха розог и тем поднявшего дух своего на-, рода. Запрещение говорить об этом было бы совершенно бестактно, а ввиду ловкой находчивости защитника могло бы вызвать заявление, что он со скорбью подчиняется требованию молчать о благих деяниях монарха, именем которого творится суд... Вы скажете, граф: а содержание речи, а наполнение ее биографией Засулич и описанием сечения Боголюбова?! Что же? Это содержание вытекало из существа дела. Суд обязан судить о живом человеке, совершившем преступное деяние, а не об одном только деянии, отвлеченно OT того, кто его совершил. Суд дей­ствует не в пустом пространстве. Закон разрешает давать снисхождение «по обстоятельствам дела», но, несомненно, что самое выдающееся из всех обстоятельств дела — сам подсудимый, его личность, его свойства. Недаром же его ставят налицо перед судом, требуют его явки, а не говорят о нем, по примеру старых годов, как о номере дела, как об имени и прозвище, за которым не стоит ничего реаль­ного, живого... Поэтому подробности о жизни подсудимой, о ее прошлом имеют законное место в речи защитника. Если они не верны, если они лживы — дело прокурора указать на это. Если вместо фактов приводятся одни лишь предположения — дело прокурора разбить их, противопо­ставить им другие. Александров говорил о прошлом Засу­лич на основании фактов, не подлежащих сомнению. И опять я скажу о присяжных. Это суд щекотливый и восприимчивый, как химические весы. Легкое подозрение, что их стараются провести, что от них что-либо стараются спрятать, утаить, подрывает их доверие к суду, уничто­жает готовность их согласиться с обвинением. Если за­щитник скажет: «Подсудимая просит меня рассказать вам, господа присяжные, несколько фактов ее жизни, роковым последствием которых явилась для нее скамья подсудимых; она заранее склоняется перед вашим приговором, но она

лишь просит вас узнать, кого вы судите...» — и председа­тель прервет его, запретив говорить об этом как не отно­сящемся к делу, то присяжные, наверно, скажут: «А, зна­чит, нам хотели сказать что-то, что от нас стараются скрыть, — хорошо! Мы, конечно, не знаем, о чем идет дело, но одно для нас несомненно — это то, что скрывае­мое говорит в пользу подсудимой, так как об оглашении его просит защитник...» И они примут это к сведению и положат при обсуждении вины на весы в чашку сомнений, причем груз этот будет тем тяжелей, чем он неопределен­ней. И в результате обвинение, во всяком случае, ничего не выиграет, достоинство же суда, во всяком случае, про­играет!.. Наконец, защитник имеет право, несомненное и полное, говорить о всем, о чем говорилось на судебном следствии. Поэтому рассказ о сечении в доме предвари­тельного заключения, как основанный на показаниях сви­детелей, был вполне законен в речи Александрова. При­знавать его не относящимся к делу, прерывать защитника не мог бы никакой судья, понимающий свои обязанности. Кассационный сенат твердо и определенно высказал, что запрещение ссылаться на показания допрошенных свидете­лей есть несомненный повод кассации. Кроме того, запре­тить говорить о событии 13 июля — значило запретить говорить о мотиве преступления, выставленном даже в об­винительном акте. Ho как обсу[дить] вину, не зная мотива, как определить мотив, не зная фактов, на которых он вы­рос? Согласитесь, что вы разно взглянули бы на убийцу, который совершил свое злое дело, чтобы заплатить настоя­тельный карточный долг, и на убийцу, который лишил жизни растлителя своей малолетней дочери. A для того чтобы разно, то есть справедливо, отнестись к обоим, вы должны бы знать, каков был факт, из которого зародилась мысль об убийстве. Да и что за печальную, недостойную картину представлял бы суд, в котором присяжным, «судьям по совести», говорилось бы с председательского места: «Вот — выстрел и вот — сознание... кто такой вы­стреливший, вам знать не для чего; что вызвало в нем решимость выстрелить — до вас не касается; какой вну­тренний процесс, какая борьба предшествовали его дур­ному делу — вопрос праздного любопытства; что его ожи­дает после осуждения — закон воспрещает вам говорить... иу, а теперь отвечайте: «Виновен ли он?» И хотя вы дол­жны руководствоваться внутренним убеждением, но для достижения целей правосудия мы даем вам лишь доступный внешним чувствам осязательный голый факт...» Общество должно верить в свой суд, должно уважать его деятелей, и оно будет с доверием относиться к его ежедневной, ря­довой деятельности, к его приговорам о безвестных Ива­нах, Сидорах, Егорах, когда по привлекающим общее вни­мание делам, по делам, волнующим и выходящим из ряда, оно будет видеть, что суд спокоен и действует безмятежно, не утаивая ничего, ничего не изменяя, не прибегая к ис­ключительным способам и приемам. Bepa в правосудие поддерживается не тысячами ежедневных справедливых приговоров, а редкими случаями, когда можно было опа­саться, что суд станет угодливым, потворствующим, при­служивающимся — [в данном случае] он таким не оказался. Присяжные — не дети. Они не принимают, развеся уши, все, что им скажут. Если показания свидетелей о событии 13 июля повлияли на них, то, очевидно, в их душе это со­бытие было тесно связано с делом Засулич; если же они, действительно, не относятся вовсе к делу, TO и повлиять не могли. Тогда они составляют лишь потерю времени для суда и для присяжных. Ho в последнем случае это еще не такая ужасная вещь, чтобы по этому поводу подымать крик против суда... «Ho зачем было вызывать свидетелей?» Это — третье обвинение, возводимое на меня... Свидетели вызваны на основании точного предписания закона, освя­щенного притом долголетнею практикой суда. Пока этот закон существует, "его требование «о немедленном распоря­жении», о вызове свидетелей на счет подсудимого обяза­тельно для председателя. До сих пор сенат твердо поддер­живал это правило, и, пока он не истолкует статью 576 Устава угол, суд-ва иначе и притом противно ее точному смыслу, до тех пор ни один уважающий закон председа­тель не уклонится от исполнения своей «немедленной» обя­занности... Меня упрекают в том, что я не нарушил за­кона. Ho я — судья, а не агент власти, действующей по усмотрению. Моя цель в каждом деле — истнна, а не осу­ществление начала «шито-крыто». И за кого же меня при­нимали мои порицатели, «падая до ног», когда они думают, что я решился бы обойти указания закона, для меня яс­ного и разумного, только потому, что показания вызывае­мых свидетелей могут доставить un mauvais quart d’heure 1 градоначальнику. Он был вызван в суд, мог явитьоя, мог потребовать суд к себе и лично опровергнуть и парализо­вать неприятные для него показання. Ho он не явился, несмотря на то, что его каждый день видят катающимся по городу и что он исполняет свои служебные обязанности. Я мог лишь выразить — и выразил в постановлении суда,— что вызываемые свидетели излишни, так что суд не при­нимает на себя их вызова... Больше этого я делать не имел права, будучи председателем суда, а не управы благочиния или вотчинной расправы... Я разрешил затем публике де­лать «неслыханные скандалы...» Желая, чтобы я вел с при­сяжными дело, держа «карты под столом», от меня тре­буют и какой-то особой опеки над чувствами публики. Ho и в этом отношении мои обязанности как председателя ограничены. Вы знаете, граф, что у нас председательствую­щий судья не имеет французского «pouvoir discretionnaire» !. Если публика ведет себя шумно в заседании, председатель может ее предостеречь и предупредить, что в случае по­вторения беспорядков она будет удалена. Следовательно, при первом беспорядке публика должна быть лишь преду­преждена о последствиях повторения, но не удалена, разве бы она дозволила себе беспорядки самого крайнего свой­ства. Так гарантирует закон гласность суда. Что же де­лала публика в заседании по делу Засулич? Она покрыла аплодисментами то место речи Александрова, где он гово­рил о наказании Боголюбова. Я тотчас остановил эти ру­коплескания и при водворившейся тишине предупредил публику, что зала будет очищена, если повторятся шум­ные выражения одобрения. Больше этого я сделать не имел ни права, ни основания. И затем все шло спокойно. Ho провозглашение решения присяжных вызвало вновь целую бурю восторга. Тут я уже имел и право, и основа­ние очистить залу. И я этого не сделал сознательно и ре­шительно. Я видел, что ни мои распоряжения, ни требова­ния немногих судебных приставов не побудят восторжен­ную толпу оставить залу, что она наполовину не поймет, среди общего шума этих распоряжений, не услышит этих требований. Ho раз приказав — очистить залу, я уже дол­жен был быть последователен и при неуспешности дейст­вий приставов потребовать военную команду из нижнего этажа и поручить ей силою осуществить мое требование.

Вы не были в суде, а я был; я видел, как была наэлектри­зована публика, какой порыв овладел ею, и я знал, что появление военной силы привело бы тех, кто рыдал, Kper стился и ликовал, в ярость. Насилие, победу над которым они торжествовали, предстало бы перед их отуманенными очами в лице солдат со штыками... Кто знает, какие сцены разыгрались бы в самой зале суда при столкновении вос­торженных и возбужденных людей с силою, действующею машинально. Раз начав очищение залы, необходимо было бы довести его до конца и уже во что бы то ни стало... Ho с какою целью? Для водворения тишины? Ho крики радо­сти сменились бы лишь криками гнева, злобными звуками свалки... Для устранения давления на присяжных? Ho они уже сделали свое дело и стали частными людьми, которые, вероятно, разделяли ликование толпы... Для уничтожения помехи к ходу дела? Ho весь дальнейший ход дела состоял лишь в объявлении Засулич свободною и заседания закры­тым... И вот для этих-то эфемерных целей я должен был вызвать столкновение, быть может, кровавое, с тем что­бы после очищения залы, сделавшейся театром уже, дейст­вительно, небывалого скандала, ввиду поломанной мебели и беспорядка, вызванного побоищем, обратиться к пустым стенам и сказать с любезною улыбкою: «Заседание закры­то!» Да за кого же, снова спрошу я, принимают меня все эти господа и вы, граф? Я спокойно беру на себя вину в том, что не очистил залу, радуясь, что не принял на себя гораздо большей — очистив залу и, весьма вероятно оск­вернив ее ненужным кровопролитием... Я не без основания говорю о кровопролитии: вспомните, что произошло вслед затем на улице, при столкновении жандармов с толпою. Где ручательство, что такие же сцены не разыгрались бы и в суде? Притом, очищая залу, знаете ли, с кого я должен был бы начать? C теснившихся сзади меня сановников, с государственным канцлером во главе. Они шумели в первый раз и ликовали во второй не менее публики, сидев­шей в трибунах и явившейся по билетам, розданным мною людям, чуждым по своему общественному положению того, что вы называете «нигилизмом». Мне остается только по­жать плечами на обвинение в раздаче билетов нигилистам. B среде публики было много ваших личных знакомых, и они могут подтвердить вам, что нелепость этого обвинения рав­носильна его лживости. Публика состояла из представите­лей среднего образованного класса, к которому примыкали лица из литературно-ученой среды и великосветские дамы, от назойливых просьб которых я не мог отделаться| Если в публике и была увлекающаяся молодежь, сочувствующая кружкам, в которых вращалась подсудимая, то она далеко не составляла большинства и явилась бы в гораздо боль­шем числе, не будь установлено билетов. Наконец, имейте в виду, что из трехсот билетов сто были розданы чинам судебного ведомства, для их друзей и знакомых. Поэтому крики о подборе публики под одну масть есть клевета, рас­считанная на легковерие слушателей... Я понимаю, что все­го более производит впечатление тот восторг, с которым было принято оправдание Засулич. Ho мне кажется; что в этом отношении дело это, столь возмущающее вас, оказало своего рода услугу...» Пален вышел из своего на­хмуренного уныния и взглянул на меня изумленно-вопро­сительно. «Да, услугу, — продолжал я, — потому что руко­плескания официальной и неофициальной публики показа­ли, на чьей стороне ее сочувствие и что возбуждает ее негодование. Средний образованный класс петербургского общества, представленный весьма разнообразно на суде, ска­зал своими восторгами, нашедшими отголосок в статьях большинства газет, что он понимает, что он разделяет мо­тив действий подсудимой. Он, в лице присяжных, при шумном одобрении выразил, что насилие и произвол пра­вительственных агентов возмущают его настолько, что из- за них он закрывает глаза на кровавый самосуд и считает его делом вынужденным и поэтому вполне извинительным. Общественное мнение отказалось поддерживать правитель­ство в его борьбе с противообщественными действиями. Оно сказало: «Врач, исцелися сам!» — и сказало это при рукоплесканиях видных представителей этого самого пра­вительства. Это — признак опасный; но зато он указывает, в чем злое общество требует законности. Оно ясно пока­зало, что на его сочувствие и поддержку нечего рассчиты­вать, если оно не будет убеждено в законности действий органов правительства. Когда правительство, указывая на своего агента, говорит: «Обидели!», — оно должно быть го­тово к спокойному и прямодушному ответу: «За что?» Давно уже чувствуется разлад между общественным мне­нием и правительством. Он было притих на время войны, но теперь проявился с большею силою. И это надо иметь в виду. Общество показало на деле Засулич, чего от него ожидать в будущем, если не изменить внутреннюю политику. Революционная пропаганда между тем ндет, и не приговорами, хотя бы и самыми строгнми, остановить ее. Нужно содействие общества. A оно не удовлетворено, раз­дражено, возмущено. Вспомните, граф, слова Бисмарка: «Силу революции придают не крайние требования мень­шинства, а неудовлетворенные законные желания большин­ства». Общественное мнение, выразившееся по поводу дела Засулич, показало вам, что эти желания не удовлетворе­ны, — и... «а bon entendeur — salut!» l. — «Помилуйте! — вскричал [окончательно] вышедший из своей мрачной за­думчивости Палеи, — это разве — общественное мнение? Это все — дрянь, на которую нельзя обращать внимания. Ей надо показать!—прибавил он с неопределенною угро­зой.— Если бы вы хотели, ничего бы этого не случилось! Дело ведь такое ясное, простое! Ho когда я узнал, что Кессель не отвел ни одного присяжного и отказался от своего права, я сказал: это — иікола Анатолия Федоро­вича! Он всегда мне говорил, что отводить присяжных не следует...» — «Да, я всегда это говорил, граф, потому что отвод присяжных, без ясных и неопровержимых фактов относительно их недобросовестности, а лишь на основании слухов, предположений и антипатий есть подбор присяж­ных, недостойный уважающей себя прокуратуры... Суд присяжных, образованный по неоднократному жребию, есть суд божий, в образовании которого воля единичного лица, да притом еще и стороны в деле, должна принимать наи­меньшее участие. Так говорил я всегда, будучи прокуро­ром; немудрено, что Кессель, бывший когда-то моим то­варищем, разделил и припомнил мой взгляд, безо всякого совета с моей стороны». — «Да-с, это все прекрасные тео­рии, — сказал иронически Пален, и взглянув на часы, про­должал.— Ну, Анатолий Федорович, быть может, вы и правы, н ваши действия юридически правильны, но этого никогда не поймут в тех сферах, где вас обвиняют. Я по­стараюсь все это высказать, но не ручаюсь, не ручаюсь... за самые неприятные для вас последствия...» Я молчал, отдавшись моим мыслям. Замолчал и он. «Вот что!—ска­зал он, наконец, добрым и даже заискивающим тоном, ла­сково глядя на меня. — Вот что! Уполномочьте меня доло­жить государю, что вы считаете себя виновным в оправда­нии Засулич и, сознавая свою вину, просите об увольнении

от должности председателя, а?» Я молчал. «Могу вас уве­рить, — продолжал он, — что государь, по своей доброте, не станет долго гневаться на вас. Он оценит ваше созна­ние: он так благороден! Я ему напомню о ваших прежних трудах и заслугах, и он вас скоро... он скоро оставит это.., это дело». Я молчал. «Уполномочьте меня, — продолжал" Пален, — я вам могу обещать, что вы даже скоро получите новое назначение... например, в прокуратуре, но, конечно, не в «действующей армии». Moe молчание его, видимо, конфузило. «А там все пойдет своим чередом; вы еще мо­лоды, у вас много впереди; это будет лишь временная от­ставка... а? так?»

«Я не могу вас уполномочить, — ответил я, — я не могу дать вам право говорить государю то, чего я не признаю. Удивляюсь, как после всего, что я сейчас говорил вам, по­сле всего, что говорил я до процесса, вы можете мне пред­лагать признать себя виновным...»

«А! — вспыхнул Пален, изменившись в лице, — когда так, то уж не взыщите! He взыщите! Я умою себе руки...»

«Вы их умыли [уже] в совете министров», — сказал я.

«Я вам еще раз объясняю, что вам грозит увольнение без прошения, если вы не хотите принять моего предло­жения...»

«Вы можете с помощью высочайшего повеления убить меня в служебном смысле, — прервал я его, — но вы со­вершенно напрасно предлагаете мне совершить в этом от­ношении самоубийство. Я не согласен ни на какие компро­миссы! Пусть меня увольняют!.. Ho сам я моего места именно теперь не оставлю...»

«Ho, позвольте, — спросил меня ядовито Пален, — что вас так удерживает на этом месте? Вы думаете, что вам легко будет его занимать?»

«Я не жду ничего отрадного на моем месте, — отвечал я тем же тоном. — B адвокатуре («в помойной яме!» — вскрикнул Пален)... в адвокатуре, двери которой для меня открыты, я всегда, без особого труда, получу вдесятеро более, чем получаю теперь, и буду лет через десять иметь возможность сказать навсегда «прости» стране, где можно вести с судьею такие разговоры, какие вы, граф, ведете со мною... Поэтому не материальное вознаграждение меня удерживает. Я не честолюбив и спокойно смотрю на на­грады, чины и звезды, которых лишит меня отныне мини­стерство юстиции. Мало привлекает меня и мое положение.

Я знаю, как тягостно положение главы коллегии, находя­щегося в опале. Желая остаться председателем, я готовлю себе ряд трудных годов. Ho меня удерживает, помимо со­ображения, что я могу быть полезен на моем месте, еще одно — и удерживает более всего. Ha мне должен разре­шиться, судя по всему, практически вопрос о несменяемо­сти. Несменяемость — лучшая гарантия, лучшее украшение судейского звания. Благодаря ей легко переносится и скуд­ное вознаграждение, и тяжкая работа судей. Она поддер­живает, она ободряет многих деятелей внутри России; она дает им доверие к своим силам в столкновениях со всякою неправдою... И вы хотйте, чтобы эти далекие деятели, жи­вущие только службою, узнали, что председателя первого суда в России, человека, имеющего судебное имя, зани­мающего кафедру, которого ждет несомненный и быстрый успех в адвокатуре и для которого служба — далеко не исключительное и неизбежное средство существования, до­статочно было попугать несправедливым неудовольствием высших сфер, чтобы он тотчас, добровольно, с готовностью и угодливою поспешностью отказался от лучшего своего права, приобретенного годами труда и забот, — отказался от несменяемости... «Если уже его, стоящего на виду и сравнительно независимого можно было так припугнуть — скажут они, сидя в каком-нибудь Череповце или Изюме,— то что же могут сделать с нами?! Ha нас станут кричать и топать ногами, обвиняя нас в своих ошибках...» Вот во имя этих-то череповецких и изюмских судей я и не могу дать вам полномочия, о котором вы... говорите...»

«А знаете ли вы, — перебил меня граф Пален, — что даже А. А. Сабуров говорит, что он на вашем месте подал бы в отставку, чтобы протестовать против решения при­сяжных! Надеюсь, что для вас он-то хоть авторитет!?»

«Если, действительно, OH в этом смысле говорит, — от­вечал я, с горьким чувством подумав: «et tu quoque!»1,— то, конечно, для меня он не авторитет, а человек, позабыв­ший на административной службе лучшие судебные тради­ции. Последовать его мнению — было бы «отречением апо­стола Петра». Я решительно отвергаю эту новую докт­рину протеста председателя протнв присяжных выходом в отставку. Да у вас, в таком случае, не осталось бы ни одного председателя. Когда Сабуров был уважаемым това­рищем председателя в Петербурге, ему в голову не прихо­дили такие протесты... Граф!—сказал я, желая окончить этот тягостный разговор и боясь потерять власть над и без того чрезвычайно расстроенными нервами. — Я пони­мал бы вопрос о моем выходе в отставку в одном только случае... Можете ли вы поручиться, что этим будет куплена совершенная неприкосновенность суда присяжных? Что он останется, безусловно, нетронутым?..»

«Нет! Нет! — заговорил Пален. — Это вопросы несо­вместимые. Государю угодно привести этот суд в порядок. Нет! Против присяжных необходимы меры; надо изъять у них эти дела! Это решено!..»

«Вы помните, граф, что в бытность мою в департаменте я постоянно говорил и даже писал о необходимости изме­нить состав комиссий; уничтожить право немотивирован­ного отвода и разные отяготительные формальности в су­дебном следствии; дозволить говорить о наказании и т. д. Всем этим предложениям упорно не было дано ходу... Те­перь, быть может, эти преобразования, весьма полезные и необходимые для улучшения суда присяжных, удовлетво­рили бы хулителей этого учреждения. Зачем ломать самый объем действия этого суда?»

«Это решено! — твердил Пален, — решено бесповорот­но; надо изъять, побольше изъять; я теперь уже не хочу слушать эти академические рассуждения, у меня уже Ма­насеин пишет. Это решено!»

Я встал и, взяв шляпу, сказал: «Я остаюсь при несо­гласии на ваше предложение и спокойно жду завтрашнего доклада, заранее желая успеха моему будущему преем­нику...»

«Ho послушайте, Анатолий Федорович, — заговорил, тоже вставая, Пален, и обходя разделявший нас стол, — я не могу всего этого разъяснить государю; я постараюсь, конечно, но это так трудно, и он велит подать к подписа­нию указ... подумайте!.. Подумайте еще, не говорите реши­тельно, еще до завтра есть время!»

«Я не изменю своего ответа и завтра, граф», — сказал я. Он холодно протянул мне руку. И это был, как тогда казалось, наш последний разговор в этой жизни.

Смутное чувство владело мною, когда я, выйдя от [Па­лена], ехал в Мариинский театр на представление Росси, Оно не рассеялось ни под влиянием чудной его игры, ни в разговоре с милою, умной соседкой Л. К. Клокачевой, которая оживленно передавала мне свои впечатления о деле Засулич. Мои глаза видели Макбета, величественного и трогательного при своем трагическом конце; вндели рас­троганный н взволнованный партер и в нем физиономию Фриша, который при встрече со мной придал лицу своему строго-окаменелое и как бы оскорбленное выражение... Ho внутренний взор обращался далеко назад, на счастливые годы судебной реформы в Харькове и в Казани, на годы веры в новый суд и его прочность, на годы упорного тру­да, тяжких забот и постоянных тревог в прокуратуре и ми­нистерстве, на отвергнутые соблазны адвокатуры... Я не мог, говоря словами Макбета, «изгладить врезанную в мозг заботу, очистить грудь от ядовитой дряни», накоплен­ной последними днями и будущий рост которой я предви­дел... Как ни старался я развлечься, одна мысль неотвяз­чиво стояла в голове. Лнчно я не боялся увольнения, и новая жизнь — в адвокатуре — раскрывалась предо мной довольно заманчнво. He это, но мысль о том, что насту­пило время, когда министр юстиции может решиться тре­бовать от судьи, которого он внутренно — я это чувство­вал— признает правым, требовать выхода в отставку; мысль о том, что беззаботный насчет судебных уставов го­сударь способен, действительно, подписать поднесенный трепещущим Паленом указ и тем нанести жесточайший нравственный удар в самое сердце судебного ведомства, — вот что меня огорчало глубоко и горячо... Мне был жалок то грозящий, то просящий Пален. Из-за всех его слов ясно виднелся смертельный страх за свое личное положение, за квартнру н оклад. Трудность положения, очевидно, превы­шала его силы. Он смотрел на свое министерство, как на корабль, в котором открылась опасная пробоина. Он звал меня в этот вечер к борту в надежде убедить н даже за­ставить меня выпрыгнуть за борт и тем облегчить и, быть может, спасти тонущее судно. He имея ни уменья, ни же­лания поставить вопрос на принципиальную почву, спуты­вая понятия об обязанностях министра юстиции с по­нятием о долге отца многочисленного семейства, которое требует «пищевого довольства», и притом довольства рос­кошного и обильного, Пален чувствовал, что надо непре­менно указать «виновного» и отдать его на распятие. Нельзя же было сознаться в ошибочном направлении дела («а зачем ты направлял?»), или в негодности и бездар­ности прокурора («а чего же ты смотрел?..»), или же, на­конец, в возмутительности действий Трепова («а зачем же ты ему советовал?..»). Представлялся один исход: выбрать в качестве виновника человека, про которого можно ска­зать: «Что же с ним делать? Он независим! Он делал по- своему, ничего и никого не слушал!»* И если возможно будет при этом прибавить: «Он сам, ваше величество, со­знает свою вину и, подавленный ею, как милости, просит отставки», — то конечно, наверное, можно будет смягчить и, во всяком случае, отклонить от себя гнев монарха... Винов­ная личность устранена; виновное учреждение будет не­медленно исправлено — чего же еще? A там придут сле­дующие дни и «в злобе им довлеющей» потонет incident Sassulitch!, так что со временем можно будет лицемерно пожалеть о малодушной поспешности председателя и в по­рыве обдуманного великодушия сунуть его на какое-нибудь безобидное и невлиятельное место... И BOT я был избран «козлищем отпущения», и, осуществляя свое Recht des Notstandes [48], Пален предлагал мне «уполномочить» его при­нести меня на алтарь отечества...

Перебирая в уме весь наш разговор, я был внутренно доволен, что не дал ему ни на одну минуту возможности думать, что это жертвоприношение может удасться. Ho вместе с тем во мне явилась тревога о том, что, решившись пожертвовать мною quand meme[49], почтенный minister spra- wiedliwoscy все-таки скажет царю о принесении мною «по­винной головы» и затем, как уже раз сделал с Мотовило- вым, спуская его, против воли, в прокуроры московской палаты, будет ссылаться, что «не так понял меня»... Надо было предупредить это. И я решился, приехав из театра, написать ему письмо [для подтверждения моего отказа] исполнить его странную просьбу. K этому присоединилось и другое побуждение: из слов Палена вытекало, что мое увольнение, так сказать, решено в принципе. Я знал, что Пален любил злоупотреблять именем государя, влагая ему в уста не сказанные слова и в голову не выраженные пред­положения. Ho на этот раз я имел основание ему поверить ввиду [всего] происшедшего за два дня в совете министров.

<< | >>
Источник: А.Ф. Кони. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич. ИЗДАТЕЛЬСТВО "ЮРИДИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА" Mocква —1966. 1966

Еще по теме Руководящим побуждением для Засулич обвинение ста­вит месть.:

- Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Риторика - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридическая этика и правовая деонтология - Юридические лица -