<<
>>

ПРИЕМЫ И ЗАДАЧИ ОБВИНЕНИЯ

Вводя в России заимствованный с Запада институт государственных обвинителей, составители судебных уставов стояли пе­ред трудной задачей. Надо было создать должностное лицо, несущее новые, не­обычные обязанности и действующее не в тиши «присутствия», а в обстановке публичного столкновения и обмена убежденных взглядов,идействуюіцее притом неведомым дотоле оружием — живым словом.

Где было взять пригод­ных для этого людей? He будут ли они слепыми подра­жателями западным образцам, не перенесут ли они на русскую почву страстных и трескучих приемов фран­цузских обвинителей, столь часто обращающих свое уча­стие в судебных прениях в запальчивую травлю подсу­димого? Богатый образчиками в виде подлинных и пере­водных речей французских прокуроров, путь такого подражания, сравнительно легкий и свободный от сму­щающих душу сомнений, являлся опаоным. Ha нем мог выработаться тип настойчивого обвинителя quand meme et malgre tout[18] — обвинителя, так блестяще и остро­умно охарактеризованного Лабулэ, изобразившим его говорящим присяжным про подсудимого: «Я беру его со времени рождения; имея год от роду, он укусил свою кормилицу, двух лет он показал язык своей матери, трех лет украл два куска из сахарницы своего деда, четырех лет таскал яблоки из чужого сада, и если негодяй в пять лет от роду не сделался отцеубийцей, TO лишь по­тому, что имел счастье быть сиротой!» Ha этом пути дешевый успех и легкая-карьера всего более могли бы быть обеспечены, и тем нежелательнее был он для пра­восудия. Немецкий Staatsanwalt[19] того времени был в сущности докладчиком тщательно составленной записки, в которой мертвая догматика часто занимала место красноречивого голоса жизни. Сознавая недостатки сво­их приемов, немецкие обвинители с тех пор постепенно вступили на путь французского красноречия, утратив в нем блестящую форму и галльское остроумие, но при­дав судебным прениям и отдельным заявлениям, как видно из некоторых громких процессов последнего вре­мени, тяжеловесный и грубый характер.
He подходила во многом для подражания — в силу особенностей бри­танского уголовного процесса — и речь английского об­винителя, разделенная целым перекрестным допросом на две отдельные и независимые одна от другой части, причем в первой обвинитель говорил о том, что он будет доказывать, а во второй делал выводы о том, что он, по его мнению, доказал на судебном следствии...

Судебные уставы, создавая прокурора-обвинителя, начертали и нравственные требования, которые облег­чают и возвышают его ‘задачу, отнимая у исполнения ее формальную черствость и бездушную исполнительность Так, они устранили, указывая задачу прокурора, требо­вание обвинения во что бы то ни стало и старались удержать его от близорукой или ослепленной односто­ронности. Составители уставов в своей объяснительной записке 1863 года указывали на необходимость вменить обвинителю в обязанность не возбуждать неприязнен­ных к подсудимому чувств. B окончательной редакции это вылилось в наставлении прокурору, что в речи сво­ей он не должен ни представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличаю- nmes подсудимого, ни преувеличивать значение доказа­тельства и улик или важности преступления. Таким об­разом, в силу этих этических требований прокурор при­глашается сказать свое слово даже в опровержение об­стоятельств, казавшихся при предании суду сложивши­мися против подсудимого, причем в оценке и взвешива­нии доказательств он вовсе не стеснен целями обвине­ния. Иными словами, ему сказано, что он — говорящий публично судья. Ha обязанности его лежит сгруппиро­вать и проверить все изобличающее подсудимого и, если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего говорящего в пользу обвиняемого создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить O том суду. Сделать это надо в связном и последователь­ном изложении, со спокойным достоинством исполняе­мого долга, без пафоса, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия, которое дости­гается не непременным согласием суда с доводами об­винителя, а непременным выслушанием их.

Таким взглядом на свои обязанности было проник­нуто большинство членов прокуратуры в столицах и провинции в первое десятилетие судебной реформы. Тогда в устах прокурора слово «проиграл дело» по слу­чаю оправдательного приговора было бы большим дис­сонансом со всем характером деятельности; тогда еще не успел проявить свое действие министерский цирку­ляр, требовавший отчета о числе и причине оправданий по обвинениям, поддержанным тем или другим лицом. Когда один из товарищей прокурора, придя сказать мне об исходе своего обвинения в ряде мошенничеств, ска­зал мне: «Ну, хоть я и проиграл, но зато ему всю мор­ду сапогом вымазал,— останется доволен»,— разумея под ним подсудимого, я устранил его надолго от вы­ступлений в качестве обвинителя, возложив на него дру­гие обязанности. «Пройтись насчет подсудимого», без сомнения, иногда бывает соблазнительно, особенно в тех случаях, когда обвинитель глубоко убежден в его винов­ности и возмущен его поступком, как отражением нрав­ственной непригодности личности обвиняемого. Ho это­му соблазну не следует поддаваться. Ha государстве ле­жит задача охранения общества, между прочим, пресле­дованием нарушителей закона, и практическое служение этой важной задаче выпадает в судебном состязании на долю прокурора-обвинителя. Исполняя свой тяжелый долг, он служит обществу. Ho это служение только тог­да будет полезно, когда в него будет внесена строгая нравственная дисциплина и когда интерес общества и человеческое достоинство личности будет ограждаться с одинаковою чуткостью и усердием...

Поэтому в обвинительной речи совершенно недопу­стима насмешка над подсудимым дош употребление от­носительно его тех эпитетов, которые могут найти себе место для характеристики его личности и действия в частном разговоре лишь после того, как о нем состоит­ся обвинительный приговор. Точно так же неуместен и юмор в речи прокурора. He говоря уже о том, что это оружие — обоюдоострое и требующее в обращении с со­бой большого умения, тонкого вкуса и специального да­рования, юмористические выходки, к которым, к слову сказать, нередко прибегают поверенные гражданских истцов, противоречат той «печали трезвой мысли зре­лой», которою должна быть проникнута речь понимаю­щего свои обязанности обвинителя.

Мне вспоминается, как в одном весьма серьезном процессе, разбиравшемся в судебной палате, защитник, пробовавший внести юмор в свою речь и постоянно ци­тировавший куплеты из «Стряпчего под столом», был остановлен угрюмым замечанием старшего председа­теля: «He довольно ли водевилей?»... Нельзя того же, что об юморе, сказать про иронию. Там, где она имеет своим источником, лживые объяснения подсудимого и свидетелей, направленные к тому чтобы «втереть очки», ирония может служить хорошим средством для яркого и образного разоблачения обмана.

Отчеты об уголовных процессах последних лет пока­зывают, однако, что в отношении к подсудимому иногда начинает вноситься развязность тона, которая, по моему мнению, не находит себе оправдания в задачах обвини­теля. Нет сомнения, что для характеристики подсудимо­го прокурор имеет право пользоваться данными, по­черпнутыми из предосудительных сторон его деятель­ности, выразившихся в руководящих побуждениях его преступного деяния, и что он может делать выводы из справок о судимости по однородным делам. Ho касаться наружности подсудимого или копаться в его прошлом,

5 А. Ф. Кони не имеющем прямого отношения к рассматриваемому делу, или черпать материал для характеристики в отно­шении к подсудимому тех или других общественных сфер — значит злоупотреблять своим положением. По­этому, например, в моих ушах прокурора старых вре­мен болезненно звучат такие эпйтеты, как «героиня бульварной прессы»1, «львица Биржевых ведомостей», «престарелая прелестница, промышлявшая своими дрях­леющими прелестями и своим влиянием на сиятельных старичков», или удивление товарища прокурора, что среди людей могут существовать такие субъекты, как подсудимый, «являющий собою нечто худшее, чем даже тигр — враг человечества», или, наконец, название под­судимого «морским чудищем». Вообще обращение к спе­циальным областям знания — к физике, химии, астроно­мии, зоологии и т. п. должно покоиться на точном зна­нии того, о чем говорится, иначе примеры из этих об­ластей могут оказаться крайне неудачными.

Весьма тя­жело слышать или видеть, когда обвинитель не брез­гает в своих целях ничем, подобно Осипу в «Ревизоре», говорящему: «Давай и веревочку — и веревочка приго­дится». Мне пришлось председательствовать по делу, в уотором талантливый товарищ прокурора палаты, сде­лавший затем блистательную и высокую карьеру, желая «доехать» подсудимого, обвинявшегося в подделке ак­ций, ставил ему в вину найденный в его бумагах счет маленького портного с заголовком: «Его сиятельст­ву NN.». Обвинитель усматривал в этом стремление подсудимого присвоить себе непринадлежащий титул, за что и выслушал заслуженную й серьезную отповедь защитника, напомнившего оратору кое-что из его собст­венной биографии и обратившего внимание присяжных на привычку извозчиков-лихачей, обращающихся ко всем хорошо одетым седокам с этим же самым титуло­ванием.

Если по отношению к личности подсудимого можно желать спокойной сдержанности обвинителя, силыного в доводах, а не в эпитетах, то еще более можно требо­вать от последнего уважения к суду представителей об­щественной совести. Решения присяжных заседателей, конечно, не всегда безупречны с точки зрения соответ­ствия.их ответа на вопрос о виновности с данными, соб­ранными против обвиняемого, который притом неред­ко и сам сознался. Ho не надо забывать, что этот ответ подсказывается господствующими в обществе воззре­ниями и чувствами, отражая в себе нравственное со­стояние самого общества, коего присяжные «плоть от плоти и кость от. кости», и что слова: «Нет, не вино­вен»— пишутся как итог соображения уже перенесен­ных подсудимым страданий, долговременного лишения свободы и той неуловимой, но осязательной житейской правды, в силу которой под справедливостью разумеет­ся не одно лишь возмездие: «Qui n’est que juste — est cruel»[20],— справедливо говорят французы. Поэтому сре­ди решений присяжных встречаются такие, с которыми, с правовой точки зрения, трудно согласиться, но нет та­ких, которых нельзя было бы объяснить, а следователь­но, и понять. Высоко ценя суд присяжных как общест­венное учреждение и считая непозволительным отно­ситься с упреком к голосу их внутреннего убеждения, выработанного нередко тяжелым трудом участия в су­дебном заседании, прокуратура моего времени никогда не решалась высказывать присяжным порицание за их приговоры.

A между тем ныне зачастую встречаются в печати указания на то, что в обвинительной речи това­рищ прокурора, ссылаясь напредшествовавшийогіравда- тельный приговор, говорит: «Сегодня вы уже оправдали одного грабителя», или: «После того, как вы уж оправ­дали мошенника», или заканчивает свою речь словами: «Впрочем, принимая во внимание ваш оправдательный вердикт по первому делу, не стоит говорить, как вам по­ступить с подсудимым». Последствием таких заявлений бывала просьба присяжных о занесении в протокол ос­корбительного к ним отношения представителя обвини­тельной власти.

Особого такта и выдержки требует и отношение об- винцтеля к противнику в лице защитника. Прокурору не приличествует забывать, что у защиты, теоретически говоря, одна общая с ним цель содействовать, с разных точек зрения, суду в выяснении истины доступными че­ловеческим силам средствами и что добросовестному исполнению этой обязанности, хотя бы и направленному к колебанию и опровержению доводов обвинителя, ни­коим образом нельзя отказывать в уважении. Это пре­красно понималось в первые годы существования новых судов, и я лично с искренним чувством симпатии и ува­жения вспоминаю своих, ныне покойных, противников B Харькове, Каза-ни и Петербурге. Мы часто горячо и убе­жденно боролись, но никогда ни мне, ни моим товари­щам не приходилось слышать по своему адресу каких- либо личных упреков, инсинуаций или задорных выпа­дов, и думаю, что никому из нас поставить в вину что- либо подобное тоже было невозможно. Как живой, про­ходит передо мной покойный Владимир Данилович Cna- сович с его резкими угловатыми жестами, непра­вильными ударениями над непослушными, но вескими словами, которые он вбивал, как гвозди, в точно соот­ветствующие им понятия, с чудесной архитектурой ре­чей, в которых глубокая психология сливалась сдолгим житейским опытом. Из каждого нашего состязания с ним я выносил поучительный пример строго нравственного отношения к приемам и формам судебной борьбы и вос­поминание о широких горизонтах философских, соци­альных и даже естественно-научных знаний, которые он так искусно умел открывать взору слушателя сквозь ле­сную чащу фактических данных дела. C ним мне чаще всего приходилось состязаться, или, как он любил вы­ражаться, «скрещивать шпаги». Ho на чью бы сторону из нас ни склонялись весы приговора, я возвращался до­мой благодарным учеником моего первого профессора уголовного права. He раз после жарких прений, в кото­рых мы, не задевая лично друг друга, наносили взаим­но чувствительные удары, мы ехали с ним в заседание неофициального тогда юридического общества, собирав­шегося у него на квартире, и общими силами разраба­тывали различные вопросы в духе судебных уставов. B моих «Судебных речах» и в пятом томе сочинений Спасовича помещены судебные прения по делу Янсен и Акар, обвиняемых во ввозе в Россию фальшивых кре­дитных билетов, и по делу Егора Емельянова, обвиняе­мого в утоплении своей жены, которые характеризуют приемы и способы борьбы между нами. По обоим делам последовали обвинительные приговоры. B деле Емелья­нова по окончании судебного следствия Спасович сказал мне: «Вы, конечно, откажетесь от обвинения: дело не дает вам никаких красок — и мы могли бы еще сегодня собраться у меня на юридическую беседу»,— «Нет,— отвечал я ему,— краски есть: они на палитре самой жи­зни и в роковом стечении на одной узкой тропинке под­судимого, его жены и его любовницы». Несмотря на го­рячие нападения Спасовича на то, что он называл «ро­маном», рассказанным прокурором, присяжные согла­сились со мной, и Спасович подвез меня домой, друже­любно беседуя о предстоявшем на другой день заседа­нии юридического общества, где должен был разбирать­ся запутанный в то время вопрос о существе самоуп­равства. Вспоминаю я Буймистрова с его содержатель­ным и веским словом, взволнованную и изящную, всег­да проникнутую искренним чувством речь Языкова, тон­кое словесное кружево Хартулари и красивую живую речь Герарда. Конечно, дело не обходится и без коми­ческих воспоминаний. Так, восстает в них передо мной очень образованный и словообильный защитник, речи которого, богатые историческими ссылками и не всегда удачными цитатами из священного писания, скорее по­ходили на горячие публицистические статьи, причем его пафос не достигал своей цели вследствие странного рас­положения определений, которые шли обыкновенно B убывающем по силе порядке. «Господа присяжные! — восклицал он,— положение подсудимого перед соверше­нием им преступления было поистине адское. Ero нельзя не назвать трагическим в высшей степени. Драматизм состояния подсудимого был ужасен; оно было невыно­симо, оно было чрезвычайно тяжело и, во всяком слу­чае, по меньшей мере неудобно». Защищая женщину, имевшую последовательно ряд любовников и отравив­шую жену последнего из них, он, ссылаясь на прошлое подсудимой, просил об оправдании, приводя в пример Христа, простившего блудницу, «зане возлюбила мно­го», что дало повод обвинителю заметить, что защитник, по-видимому, не различает разницы между много имно- гих. Я не могу забыть и двух молодых адвокатов в

Харькове. Один из них горячо протестовал против пред­ложенной мною низшей меры самого слабого, по Уло­жению, наказания за преступление подсудимого, и на предложение суда высказаться, чего же он хочет, по не­знакомству с лестницей наказаний требовал перехода от арестантских отделений на один год к смирительному дому на четыре года и затем, запутавшись окончатель­но, стал просить перейти для своего клиента к следую­щему роду наказания, а когда оно оказалось заключе­нием в крепости тоже на четыре года, то, безнадежно махнув рукой, бросил Уложение о наказаниях и сел на свое место. Другой, же по делу об убийстве в драке — причем старшиной присяжных был бывший профессор уголовного права, отличавшийся в своих сочинениях очень тяжелым слогом,— желая блеснуть определением драки, сказал с большой уверенностью в себе: «Драка, господа присяжные заседатели, есть такое состояние, субъект которого, выходя из границ дозволенного, совер­шает вторжение в область охраняемых государством объективных прав личности, стремясь нарушить целость ее физических покровов повторным нарушением така- вых прав. Если одного из этих элементов нет налицо, то мьг не имеем юридического основания видеть во вза­имной коллизии субстанцию драки».— «Господа присяж­ные заседатели,— должен был сказать я в своем возра­жении,— я думаю, что вам всем известно, и, пожалуй, даже по собственному опыту из детства, что такое драка. Ho уж если ее нужно в точности опреде­лить, то позвольте вместо длинной формулы защитника сказать, что драка есть такое состояние, в котором од­новременно каждый из участников наносит и получает удары.— «Что вы сделали! — сказал мне с огорчением защитник, когда присяжные ушли совещаться,— ведь я это определение составил совершенно в духе ста^шины- профессора и уверен, что он его оценил: недаром он так внимательно склонил голову набок и одобрительно ею покачивал».

Составители судебных уставов разумелц уголовную защиту как общественное служение. B их глазах уголов­ный защитник представлялся как ѵіг bonus, dicendi peri- tus[21], вооруженный знанием и глубокой честностью, уме­ренный в приемах, бескорыстный в материальном отно­шении, независимый в убеждениях, стойкий в своей со­лидарности с товарищами. Он должен являться лишь правозаступником и действовать только на суде или на предварительном следствии — там, где это допускается, быть не слугою своего клиента и не пособником ему B стремлении уйти от заслуженной кары правосудия, но помощником и советником человека, который, по его искреннему убеждению, невиновен ѳовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют. He будучи слугою клиента, защитник, однако, в своем об­щественном служении — слуга государства и может быть назначен на защиту такого обвиняемого, в по­мощь которому по собственному желанию он бы не при­шел. И в этом случае его вполне бескорыстная роль по­чтенна, ибо нет такого падшего и преступного человека, в котором безвозвратно был бы затемнен человеческий образ и по отношению кКоторому не было бы места сло­ву снисхождения. Говоря, при наличности доказанного преступления, о снисхождении, защитник исполняет свою обязанность — свою завидную обязанность: вызы­вать наряду со строгим голосом правосудия, карающего преступное дело, кроткие звуки милости к человеку, иногда глубоко несчастному. K этому идеалу защитника более или менее стремились почти все из адвокатов, с которыми мне приходилось иметь дело, будучи прокуро­ром. K сожалению, внешние обстоятельства, а отчасти неверный взгляд на смысл своей деятельности уже и тогда начинали способствовать образованию тойнаклон- ной плоскости, по которой постепенно начали двигаться многие малодушные перед соблазнительностью скорого и крупного заработка или заманчивостью дешевой и не всегда опрятной популярности. Учреждение присяжной адвокатуры, пришедшей н.а смену старинных ходатаев, крючкотворцев и челобитчиков с заднего крыльца, было встречено горячим общественным сочувствием. Ho это­му сочувствию был нанесен удар учреждением частных поверенных без высшего образовательного ценза и co- словной организации, наводнивших адвокатуру и пони­зивших ее нравственный уровень в глазах публики, пе­реставшей im Grossen und Ganzen[22] различать два раз­ных элемента, входивших в личный состав того, что ею разумелось под общим названием адвокатов. Этому со­действовало и то, что у нас не введено французское раз­деление на avocat и avoue[23], строго различающее судебные функции адвоката от исполнительных функций стряпчего, а к защите по уголовным делам допускаются и совершенно чуждые адвокатуре люди, имеющие право быть представителями обвиняемых в уголовном суде без всякого нравственного или образовательного ценза.

Наряду с этим в самой среде присяжных поверенных стал проводиться взгляд на защитника как на произво­дителя труда, составляющего известную ценность, опла­чиваемую эквивалентом в зависимости от тяжести рабо­ты и способности работника. Как для врача в его прак­тической деятельности не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болёзней, а есть лишь больные и страдания, которые надо облегчить,— так и для защитника нет чистых и грязных, правых и не­правых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тон­кость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общест­венного блага. Эта теория, опровергаемая прежде всего разностью целей правосудия и целей врачевания, в при­менении ее на судебной практике создала немало слу­чаев, к которым можно было применить известный стих Некрасова: «Ликует враг,— молчит в недоуменьи вче­рашний друг, поникнув головой». Нельзя без справедли­вой тревоги видеть, как в отдельных случаях защита преступника обращается в оправдание преступления, причем> искусно извращая нравственную перспективу дела, заставляют потерпевшего и виновного поменяться ролями,— или как широко оплаченная ораторжая по­мощь отдается в пользование притеснителю слаоьіх, раз­вратителю невинных, расхитителю чужих, трудовых сбе­режений или бессовестному обкрадыванию народа... B этих случаях невольно приходится вспомнить негодую­щие слова пророка Исайи: «Горе глаголющим лукавое быти доброе и доброе-лукавое, полагающим тьму свету и свет тьме». Есть основания для такой тревоги и в тех случаях, когда действительные интересы обвиняемого и ограждение присяжных заседателей от могущих отра­зиться на достоинстве их приговора увлечений приносят­ся в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени, или делается попытка челове­ка, а иногда и целое учреждение обратить в средство для личных и в конце концов корыстных целей. Нередко во всех этих случаях щедро оплаченный язык ораторов оправдывает себя словами короля Лира: «Нет в мире виноватых». Ho господа, прячущиеся за этот афоризм, вероятно, забывают, что ему предшествуют следующие слова: «Под шубой парчевою нет порока! — закуй зло­дея в золото — стальное копье закона сломится безвред­но>;— одень его в лохмотья — и погибнет OH от пустой соломинки пигмея!».

Было бы, однако, в высшей степени несправедливо обобщать эти случаи и поддерживать на основании та­кого обобщения слагающийся в последнее время небла­гоприятный и нередко даже враждебный взгляд на та­кую необходимую жизненную принадлежность состяза­тельного процесса, как защита. Нельзя забывать те до­стойные глубокого уважения имена, которые оставили и оставят свой нравственный след в рядах присяжной ад­вокатуры, и ту постоянную и вполне бескорыстную ра­боту, которую, нередко с большим напряжением сил, приходилось и приходится нести членам этой адвокату­ры, защищая подсудимых по назначению от суда в ог­ромном числе дел. Поэтому нельзя не отнестись с край­ним сожалением к тем случаям, нередким в последнее время,кѳгдаспрокурорской трибуны раздаются намеки и даже прямые указания на то, что защита руководится лишь денежными соображениями, когда, например, го­ворится присяжным, что «уверения защитника в невин­ности обвиняемого вызваны не столько убеждением, сколько крупным гонораром», или что «к психиатриче­ским экспертизам защитники прибегают в тех случаях, когда хотят вырвать из рук правосудия своего клиента, которого никоим образом оправдать нельзя», или ука­зывается на то, что защитники способны «своими за­купленными руками на массаж закона и массаж подза- гцитных». Оскорбление противника обвинением, бросае­мым ему лично или сословию,к которому он принадле­жит, вносит в судебные прения крайнее раздражение и яд оскорбленного самолюбия. Неудивительно поэтому, что по одному делу, как видно из сообщения газет юж­ной России, защитник на заявление товарища прокуро­ра о большом гонораре, заставляющем прибегать к ис­кажению истины, ответил расценкою речи обвинителя соответственно времени, употребленному на ее произне­сение, и получаемому последним содержанию и опреде­лил ее стоимость в пятиалтынный.

Главным образом, должны быть признаны недопу­стимыми в речах обвинителя выходки по поводу племен­ных или вероисповедных особенностей подсудимого и объяснение его действий свойствами народности, к кото­рой он принадлежит, причем эти свойства с непродуман­ной поспешностью, в качестве огульного обвинения, являются результатом обобщения отдельных, не связан­ных между собою случаев и субъективных впечатлений оратора. B бытность мою обер-прокурором уголовного кассационного департамента, я несколько раз самым энер­гичным образом выступал против таких приемов, и се­нат в интересах истинного правосудия кассировал при­говоры, состоявшиеся после таких обвинительных речей. Сюда же надо отнести — наравне со стремлением расше­велить в присяжных религиозную или племенную обо­собленность,— во-первых, запугивание присяжных ре­зультатами их оправдательного приговора, во-вторых, пользование их малой юридической осведомленностью, в-третьих, пренебрежительное отношение к их имеюще­му последовать решению, в-четвертых, личное удостове­рение перед ними таких обстоятельств, которые имеют характер свидетельских показаний, облеченных в форму действующей на воображение картины,и,в-пятых, поль­зование поведением подсудимого на суде как уликою против него. Мне вспоминается шустрый провинциаль­ный прокурор, хвалившийся тем, что умеет говорить C присяжными понятным им языком, а не «разводит,— как он выражался,— антимонию». По делу о шайке конокра­дов, наличность которой отрицала защита, он обратился к присяжным со следующими словами: «Вот вам гово­рят, что здесь нет шайки, а простое стечение виновныхв одном преступлении; однако, господа присяжные, посчи- тайте-ка по пальцам — сколько тут подсудимых?! — Один, два, четыре, шесть, семь! — Ну, как же не шай­ка?!— Вам говорят,— продолжал он,— что вина их не доказана и просят об их оправдании. Что ж! оправдай­те— воля ваша! Только вот что я вам скажу: смотрю я в окошко и вижу на дворе ваших лошадей, и брички, те­леги и нетычанки, в которых вы собрались со всех кон­цов уезда и собираетесь уехать домой. Что ж! оправ­дайте: пешком уйдете!..». B 1903 году товарищ прокуро­ра одного из больших поволжских судов в обвинитель­ной речи своей сказал: «Я согласен, что улики, предъяв­ленные против подсудимых, малы и ничтожны,— скажу даже более, что будь я вместе с вами, господа присяж­ные, в вашей совещательной комнате, то я, конечно, как судья, должен был бы признать эти улики недостаточны­ми для обвинения. Ho как представитель обвинения, а следовательно, представитель общества и государства; я поддерживаю, тем не менее, обвинение против подсу­димых и громко заявляю, что и на будущее время при столь же малых уликах я буду составлять обвинитель­ные акты: слишком уж много краж развелось за послед* нее время, и мы будем оберегать от них общество, за­саживая в предварительное заключение заподозренных воров-рецидивистов, хотя бы и по таким уликам». B ста­рые годы такое заявление в устах лица прокурорского надзора было немыслимо как посвоему цинизму, таки по совершенному извращению задач обвинителя на суде.

B воспоминаниях о свидетелях я буду говорить о том, как осторожно и в каких узких пределах допустимо взвешивать поведение подсудимого на суде. B моей ран­ней практике был случай, послуживший мне в этом от­ношении тяжелым и поучительным уроком. B качестве молодого товарища прокурора харьковского окружногс суда я обвинял одного мещанина в растлении тринадца­тилетней девочки. Подсудимый отрицал свою вину, а экс­перты, как тогда часто случалось, совершенно разо­шлись в своих мнениях. B то время, когда потерпевшая девочка со слезами рассказывала про гнусность, над нею проделанную, а ее мать с волнением описывала непо­средственные признаки преступления, виденные ею по горячим следам, подсудимый, сидевший против меня у противоположной стены судебного зала, не только улы­бался, но неслышно смеялся во весь рот... To же самое делал он и во время убийственного для него показания эксперта, профессора Питры. Возражая защитнику, ко­торый ссылался на свидетельства соседей подсудимого, говоривших, что последний — человек скромный, добро­го поведения и богобоязненный, я сказал присяжным, что эти его свойства едва ли подтверждаются его пове­дением на суде, где скорбь матери и слезы дочери не возбуждают в нем ничего, кроме смеха.Защитникневоз- ражал, и присяжные ушли совещаться. «Я вас не узнаю,— сказал мне почтенный член суда, старик М. И. Зарудный: — что это вы так на него напали? ведь он вовсе не смеется, а плачет все время. У него от при­роды или от какого-нибудь несчастного случая рот до ушей — и судорога лица, сопровождающая слезы,вызы- вает гримасу, похожую на смех. Я сидел к нему гораз­до ближе, чем вы, и мне это было ясно видно». Подойдя вплотную к месту подсудимого, я убедился в справедли­вости слов Зарудного и с ужасом представил себе, что присяжные могли разделить мое заблуждение и что сло­ва мои легли тяжелым камнем на чашу обвинения. По­словица говорит: «Кто в море не бывал, тот богу не ма- ливался». Она применима, однако, и к другим случаям жизни,— и я испытал это в данном случае на себе. Вер­нуть присяжных было невозможно по отсутствию закон­ного повода,— и те полчаса, которые они совещались, показались мне целой вечностью. Я решил в душе вый­ти в отставку, если приговор будет обвинительный...Мое взволнованное и вместе удрученное состояние разреши­лось невольными слезами благодарности богу, когда я услышал слова: «Нет! не виновен».

Наконец, в речи обвинителя не должно находить себе места личное самолюбие, ищущее себе удовлетворения в том, что суд или присяжные заседатели заявляют в своем приговоре о согласии с его доводами. Представи­тель обвинения по существу своих обязанностей не мо­жет быть лично заинтересован в исходе дела. Возможны случаи, когда этим обязанностям не противоречит и со­действие подсудимому в представлении на суде данных для оправдания, если только таковые действительно су­ществуют. Первым делом, назначенным к слушанию в казанском окружном суде в 1870 году, вскоре после его открытия, было дело Каляшина и Беловой, обвиняемых в отравлении и задушении мужа последней. B воспоми­наниях об экспертизе мною уже указаны те разноречия между сведущими людьми, которые возникли в судеб­ном заседании. Присяжные заседатели сразу встрети­лись с обвинением, основанным на косвенных уликах. Я считал себя обязанным сказать представителям об­щественной совести следующее: «Для того, чтобы об­суждение преступления было возможно для вас, господа заседатели, надо исследовать все обстоятельства дела до мельчайших подробностей, сопоставить и сгруппиро­вать их, пояснить одно другим, и из всего этого сделать вывод о виновности известного лица. Чтобы выяснить перед вами все темные стороны дела, существует особое учреждение — прокурорский надзор, имеющий на суде особую власть — обвинительную. He обвиняя во что бы то ни стало, не стремясь непременно добиться от вас тя­желого приговора, обвинитель шаг за шагом идет по пу­ти, пройденному преступлением, поверяет вам свои на­блюдения и выводы и, придя к убеждению в виновности подсудимого, обязывается высказать вам это убеждение. Если защита найдет светлые стороны в деле и обнару­жит обстоятельства, которые иным, более отрадным лу­чом озарят действие подсудимого и заставят вас не по­верить его виновности или сильно усомниться в ней, TO вы должны его оправдать, а у представителя обвини­тельной власти останется сознание, что он сделал все, что следовало для выполнения своей трудной и подчас очень тяжелой обязанности. Ho если факты^молчали- вые, но многозначительные факты — не будут опроверг.- нуты; если вы не почувствуете в сердце своем невинов­ности подсудимых и если в вашем уме не возникнет ос­новательных сомнений в их виновности, TO вы, спокойно исполняя свою задачу быть судьями и защитниками об­щества от двух одинаковых опасностей — безнаказан­ности очевидного преступления и осуждения неповин­ного,— согласитесь с обвинителем и произнесете обвини­тельный приговор».

Такого взгляда я держался в течение всей моей восьмилетней прокурорской деятельности, глубоко соз­навая, что для истинной справедливости нет ничего опас­нее, как выветривание из основных приемов отправления правосудия возвышающей их человечности. Там, где справедливость и правосудие не сливаются в единое по­нятие, где возможно повторить слова Бомарше, влагае­мые в уста Фигаро и обращенные к судебному деятелю: «Я рассчитываю на вашу справедливость, хотя вы и служитель правосудия» — там общественный быт поко­леблен в своих нравственных основаниях. Я имел ра­дость сознавать, что мои многочисленные товарищи, за небольшими исключениями, разделяли и осуществляли мои воззрения. Думаю, что правосудие от этого ничего не проиграло, а спокойное достоинство обвинительной власти несомненно выигрывало и в глазах суда, и в об­щественном мнении. Обязанность прокурора, находяще­го оправдания подсудимого уважительными, не под­держивать обвинительный акт, опровергнутый судебным следствием, заявив о том суду по совести, являет собою одно из лучших выражений того духа живого беспри­страстия, который желали упрочить в судебной деятель­ности составители судебных уставов. Они не ограничи­лись предоставлением прокурору права отказа от обви­нения, но вменили ему это в обязанность, предусмотрев при этом и оба вида судебного состязания — судебное следствие и прѳния. Обвинительный акт, опирающийся на различные доказательства, между которыми главное место занимают свидетельские показания, может ока­заться лишенным всякой силы, когда эти доказательства при разработке их судом на перекрестном допросе, при обозрении их или экспертизе предстанут совсем в дру­гом виде, чем тот, который они имели в глазах обвини­теля, составлявшего акт. Данные обвинительного акта могут остаться и нетронутыми, но то, что будет приве­дено защитой подсудимого или им самим в свое оправ­дание, может до такой степени правдиво изменить жи­тейский облик подлежащего суду поступка, установив на него иную точку зрения, что поддержание обвинения BO что бы TO ни стало являлось бы действием не только бесцельным, но и нравственно недостойным. Достаточно указатьхотябынаслучай,где первоначальное обвинение в убийстве вырождается в наличность необходимой оборо­ны или такой неосторожности, которую по справедливо­сти ввиду условий и обстановки происшествия невоз­можно вменить в вину и т. п. Чуждые установлению ка­ких-либо формальных рамок, составители судебных уста­вов мерилом необходимости отказа от обвинения в воз­вышенном доверии к духовному складу судебных деяте­лей поставили единое внутреннее убеждение прокурора, предоставив ему находить побуждения к отказу в голосе его совести. Конечно, такой отказ не должен быть по­спешным и непродуманным, или, точнее говоря, не­прочувствованным; точно так же он не может быть голословным и нуждается в мотивировке. Сколь­ко мне известно, в судебной практике отказы от обвинения не часты, а в первые годы существова­ния новых судов эти отказы сопровождались иног­да оригинальными последствиями. Так, в 1866 году, ког­да в стенах московского окружного суда по делу об убийстве впервые было заявлено товарищем прокурора об отказе от обвинения, окружной суд без дальних око­личностей объявил подсудимых свободными OT суда, предоставив, таким образом,прокурору,а не присяжным' заседателям решить судьбу подсудимого. Между тем присяжные заседатели иногда относились к подобным отказам вполне самостоятельно. Мне пришлось это ис­пытать на себе в Харькове. B летнюю сессию присяж­ных заседателей рассматривалосьдело о крестьянинеКу- харчуке, обвиняемом в краже с повозки в пути. День был душный; дело — четвертое по порядку — было на­чато слушанием в семь часов вечера. Присяжные были уже, очевидно, утомлены, а на перекрестном допросе до­казательства обвинения разваливались одно за другим. Я решил отказаться от обвинения и заявил об этом суду, в сжатом изложении сопоставив данные обвини­тельного акта с их существенным изменением на суде.

K несчастию для подсудимого, защитником был канди­дат на судебные должности, весьма добросовестный и знающий человек, но обладавший тем, что называется суконным языком. Это была его первая защитительная речь, очевидно, написанная заранее и неоднократно про­смотренная. Вероятно, уже за несколько дней до заседа­ния он учил ее наизусть и даже, быть может, уподобляясь Мольеру, читал ее своей кухарке или кому-нибудь из близких, заранее волнуясь в ожидании своего maiden speech[24]. Мой отказ от обвинения разбивал его тревож­ные надежды, и, жалея потраченный труд, он решил не ограничиться присобдинением к моему заявлению. И вот в течение почти полутора часов медлительно и нудно тек­ла его речь. Он не замечал невольных знаков нетерпения со стороны суда и некоторых из присяжных и так вошел в свою роль, что совершенно забыл о моем заявлении. «Напрасно обвинитель силится утверждать, что подсуди­мый виновен»,— процитировал он с унылым пафосом за­ранее написанное место своей речи, обращаясь в мою сто­рону после того, как я отказался от обвинения. Я едва удержался, чтобы не рассмеяться, невольно вспомнив только что появившийся тогда рассказ Щедрина, в кото­ром один из обывателей, пришедших к новому градона­чальнику на поклон, повествует, как последний, выйдя к ним, крикнул: «Пикните вы только у меня!» — и при­бавляет: «а мы, сударь, и не пикали». После краткого на­путствия председателя, присяжные ушли совещаться, а через четверть часа вынесли вердикт, гласивший: «Да, виновен». По особой милости судъбы в деле нашлись кас­сационные поводы, и я принес протест, уваженный сена­том. Первое время деятельности новых судов высшая прокуратура относилась к отказам от обвинения неодоб­рительно. Мне известно несколько таких случаев, и лично я должен был, будучи товарищем прокурора в Петербур­ге, давать по требованию прокурора палаты объяснение оснований, по которым я отказался поддерживать обви­нение, изложенное в определении судебной палаты. Бы­вали, впрочем, и обратные случаи, и мне пришлось од­нажды по одному харьковскому делу, волновавшему иа месте сословные страсти, имевшие отголосок и в Петер­бурге, решительным образом отклонить влиятельное служебное предложение принять на себя обвинение с тем, чтобы на суде от него отказаться.

Обращаясь мысленно от приемов обвинения по суще­ству, которых я держался, стараясь быть последователь­ным в своем взгляде на прокурора как на говорящего су­дью— к созданию и к выработке внешней их оболочки — я не могу не припомнить беседы с воспитанниками вы­пускного класса училища правоведения после одной из моих лекций по уголовному процессу в конце семидеся­тых годов. Они спрашивали меня, что им, готовящимся к судебной деятельности, нужно делать, чтобы стать кра­сноречивыми. Я отвечал им, что если под красноречием разуметь дар слова, волнующий и увлекающий слушате­ля красотою формы, яркостью образов и силою метких выражений, то для этого нужно иметь особую способ­ность, частью прир'ожденную, частью же являющуюся результатом воспитательных влияний среды, примеров, чтения исобственных переживаний.Дар красноречия,по мнению Бисмарка, который хотя и не был красноречив сам, но умел ценить и испытывать на себе красноречие других, имеет в себе увлекающую силу, подобно музыке и импровизации. «В каждом ораторе,— говорил он,— ко­торый действует красноречием на своих слушателей, за­ключается поэт и только тогда, когда он награжден этим даром и когда, подобно импровизатору, он властно пове­левает своему языку и своим мыслям, он овладевает те­ми, кто его слушает». Поэтому невозможно преподать ни­каких советов, исполнение которых может сделать чело­века красноречивым. Иное дело уметь говорить публич­но, то есть быть оратором. Это уменье достигается вы­полнением ряда требований, лишь при наличности кото­рых можно его достигнуть. Этих требований или условий, по моим наблюдениям и личному опыту,— три: нужно знать предмет, окотором говоришь, вточностииподроб- ности, выяснив себе вполне его положительные и отрица­тельные свойства; нужно знать свой родной язык и уметь пользоваться его гибкостью, богатством и своеобразны­ми оборотами, причем, конечно, к этому знанию относит­ся и знакомство с сокровищами родной литературы. По

6 А. Ф. Кони поводу требования знания языка я ныне должен заме­тить, что приходилось слышать мнение, разделяемое мно­гими, что это дело таланта: можно знать язык и не уметь владеть им. Ho это неверно. Под знанием языка надо ра­зуметь не богатство Гарпагона или не Скупого рыцаря, объятое «сном силы и покоя» на дне запертых сундуков, а свободно и широко тратимые, обильные и даже неис­черпаемые средства. «Когда мы прониклись идеею, когда ум хорошо овладел своею мыслью,— говорит Вольтер,— она выходит из головы вполне вооруженною подходящими выражениями, облеченными в подходящие слова, как Ми­нерва, вышедшая вся вооруженная из головы Юпитера». B записках братьев Гонкур приводятся знаменательные слова Теофиля Готье: «Я бросаю мои фразы на воздух, как кошек, и уверен, что они упадут на ноги... Это очень просто, если знать законы своего языка». У нас в послед­нее время происходит какая-то ожесточенная порча язы­ка, и трогательный завет Тургенева о бережливом отно­шении к родному языку забывается до очевидности: в язык вносятся новые слова, противоречащие его духу, оскорбляющие слух и вкус и притом по большей части, вовсе ненужные, ибо в сокровищнице нашего языка уже есть слова для выражения того, чему дерзостно думают служить эти новшества. Рядом с этим протискиваются в наш язык иностранные слова взамен русских, и наконец, употребляются такие соединения слов, которые, по образ­ному выражению Гонкурд, «hurlent de se trouver ensemb­le»[25]. Неточностью слога страдают речи большинства су­дебных ораторов. У нас постоянно говорят, например, «внешняя форма и даже— horribile dictu[26] — «для про­формы». При привычной небрежности речи нечего и ждать правильного расположения слов, а между тем это было бы невозможно, если бы оценивался вес каждого слова во взаимоотношении с другими. Недавно в газетах было напечатано объявление: «актеры-собаки» вместо «собаки-актеры». Стоит переставить слова в народном выражении «кровь с молоком» и сказать «молоко с кро­вью», чтобы увидеть значение отдельного слова, постав­ленного на свое место. Наконец, сказал я, нужно не лгать. Человек лжет в жизни вообще часто, а в нашей русской жизни и очень часто, трояким образом: он гово­рит не то, что думает,— это ложь по отношению к другим; он думает не то, что чувствует,— это ложь самому себе,и наконец, он впадает в ложь, так сказать, в квадрате: го­ворит не то, что думает, а думает не то, что чувствует. Присутствие каждого из этих видов лжи почти всегда чувствуется слушателями и отнймает у публичной речи ее силу и убедительность. Поэтому искренность по отно­шению к чувству и к делаемому выводу или утверждае­мому положению должна составлять необходимую при­надлежность хорошей, то есть претендующей на влияние речи. Изустное слово всегда плодотворнее письменного: оно живит слушающего и говорящего. Ho этой животвор­ной силы оно лишается, когда оратор сам не верит тому, что говорит, и, утверждая, втайне сомневается, или ста­рается призвать себе на помощь вместо зрелой мысли громкие слова, лишенные в данном случае внутреннего содержания. Слушатель почти всегда в этих случаях не­вольно чувствует то, что говорит Фауст: «wo Begriffe feh- len, dastelltein Wortzur rechtenZeitsicht еіп»*.Вотпоче- му лучше ничего не сказать, чем сказать ничего. «Поэто­му, господа,— заключил я нашу беседу,— не гонитесь за красноречием. Тот, кому дан дар слова, ощутит его, быть может, внезапно, неожиданно ддя себя и без всяких при­готовлений. Ero нельзя приобрести, как нельзя испытать вдохновение, когда душананегонеспособна. Ho старай­тесь говорить хорошо, любите и изучайте величайшую святыню вашего народа — его язык. Пусть не мысль ваша ищет слова и в этих поисках теряет и утомляет слушате­лей, пусть, напротив, сл.ова покорно и услужливо пред­стоят перед вашею мыслью в полном ее распоряжении. Выступайте во всеоружии знания того, что относится к вашей специальности и на служение чему вы призваны, а затем — не лгите, то есть будьте искренни, и вы будете хорошо говорить, или как гласит французская судебная поговорка: «Vous aurez l*oreilledutribunal>>**.Tenepb,no-

* Где не хватает понятий, там своевременно их заменя­ют слова.

** Вам будет принадлежать внимание (слух) суда.

сле долгого житейского опыта, я прибавил бы к этим сло­вам еще и указание на то, что ораторские приемы совсем неодинаковы для всех вообще публичных речей и что, например, судебному оратору и оратору политическому приходится действовать совершенно различно. Речи по­литического характера не могут служить образцами для судебного оратора, ибо политическое красноречие совсем не то, что красноречие судебное. Уместные и умные цита­ты, хорошо продуманные примеры, тонкие и остроумные сравнения, стрелы иронии и даже подъем на высоту об­щечеловеческих начал далеко не всегда достигают своей цели на суде. B основании судебного красноречия лежит необходимость доказывать и убеждать, то есть, иными словами, необходимость склонять слушателей присоеди­ниться к своему мнению. Ho политический оратор немно­го достигнет, убеждая и доказывая. У него та же задача, как и у служителя искусств, хотя и в других формах. Он должен, по выражению Жорж-Санд,«топітеге{ётоиѵо- іг»[27], то есть осветить известное явление всею силою свое­го слова и, умея уловить создающееся у большинства от­ношение к этому явлению, придать этому отношению дей­ствующее на чувство выражение. Число, количество, про­странство и время, играющие такую роль в критической оценке улик и доказательств при разборе уголовного де­ла— только бесплодно отягощают речь политического оратора. Речь последнего должна представлять не мозаи­ку, не тщательно и во всех подробностях выписанную картину, а резкие общие контуры и рембрандтовскую светотень. Ей надлежит связывать воедино чувства, воз­буждаемые ярким образом, и давать им воплощение в легком по усвоению, полновесном по содержанию слове.

Искать указаний, как надо говорить,в руководствах по части красноречия, по большей части, совершенно бес­полезно. У нас исследования о существе и приемахкра- сноречия сводились, за исключением замечательного для своего времени труда Ломоносова «Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия.— 1744 и 1748 гг.», до конца шестидесятых годов к повторению тео­ретических положений и примеров, почерпаемых преиму­щественно у Квинтилиана и Цицерона, причем почему-то забывалось превосходное «Рассуждение об ораторе» Та­цита. Попыток к самостоятельной разработке вопроса о красноречии вследствие отсутствия нового, практическо­го материала мы в литературе не встречаем. «Златослов или открытие риторской науки» 1798 года и «Детская ри­торика или благоразумный Вития» 1787 года не могут идти в сравнение с трудом Ломоносова, а «Риторика в пользу молодых девиц, которая равным образом может служить и для мужчин, любящих словесные науки», из­данная в 1797 году Григорием Глинкою, есть, в сущно­сти, перевод сочинения Гальяра, лишь снабженный до­вольно ядовитыми замечаниями переводчика. Хотя Ака­демия наук в самом начале девятнадцатого столетия «старалась сочинить логику, риторику и пиитику, яко главные основания словесных наук», но это старание разрешилось одними благими намерениями. Лишь в 1815 году впервые на русском языке появилась состав­ленная Феофилактом Малиновским книга, посвященная «Основаниям красноречия». B следующем году тот же автор издал «Правила красноречия, в систематический порядок науки приведенные и Сократовым способом рас­положенные». Для знакомства с этим первым опытом теории красноречия достаточно привести следующий от­вет автора на вопрос о том, какое качество должна иметь речь, «удовлетворяющая потребности сердца». Вот он: «Сердце желает с готовою истиной войти в храм своего собственного удовольствия, почувствовав к ней какую-ли­бо страсть, ибо единственнця его потребность чувство­вать, без сего оно терзается скукою. Из сего следует, что прекрасная речь имеет связь с нашим сердцем; дело ора­тора открыть путь, которым описываемый предмет вхо­дит во внутренность оного. Тогда он, говоря с ним и при­водя его в движение, побеждает самовластие и преклоняет волю его без сопротивления на свою сторону». Или BOT как определяется смешное. как составная часть некото­рых видов ораторской речи: «Как скоро душа наша чув­ствует ничтожное насилие естественного или разумного, состоящее в действиях, не сходных с законами природы или хорошего произвола, то она, будучи уверенавнутрен- но в непременности и в непоколебимости их, предчувст­вуя, что зла для нее оттого не воспоследует, издевается над слабым усилием ничтожность коего наполняет его веселостью и растворяет дух радостью, который влечет за собой физическое потрясение почти целого тела». B том же году в Москве в типографии Селивановского напеча­тана книга неизвестного автора: «Оратор или о трех глав­ных совершенствах красноречия — ясности, важности и приятности», вся построенная на примерах из Цицерона. B ней заслуживает, однако, внимания указание на «выбор литер и слогов» для придания речи «важности», причем рассуждение о том, что литера приличествует материи печальной и страшной (terror, horror, horrendum)[28], уди­вительным образом совпадает с объяснениями Эдгара По к его знаменитому стихотворению «Ворон». Дальнейший шаг был сделан Мерзляковым в его рассуждении 1824 года «Об истинных качествах поэта и оратора» и в речи профессора Петра Победоносцева «О существенных обязанностях Витии и о способах к приобретению успеха в красноречии», произнесенной на годовом акте Москов­ского университета 3 июля 1831 г. Наконец, в 1844 году вышли «Правила высшего красноречия» Сперанского, представляющие систематический обзор теоретических правил о красноречии вообще, изложенных прекрасным языком, но совершенно лишенных практической поучи­тельности за отсутствием примеров. Из всех этих сочине­ний, не считая даже неудобочитаемых упражнений в эло- квеции Малиновского, ничего или во всяком случае очень мало может извлечь судебный оратор.

Правила, оставленные Квинтилианом и Цицероном и выводимые исключительно из их речей, в значительной мере неприемлемы для современного оратора. Древний грек и древний римлянин выросли в общественных усло­виях, весьма отличных от тех, в которых развивается со­временный европейский судебный оратор, и его слушате­ли. И сами они и слушатели принадлежали к другому этнографическому типу. Многое из того, что у этих орато­ров выходило вполне естественным, показалось бы в на­стоящее время неискренней декламацией. Притом как су­дебный оратор Демосфен гораздо ниже Цицерона и в

сущности в своих речах судебного характера едва ли стоит выше обыкновенного логографа[29]. Он велик в защи­те погибавшего государственного строя против внешнего врага и внутреннего разложения. Речи его проникнуты альтруизмом, и слово его постоянно поднимается в об­ласть общих начал. Целям судебного красноречия гораз­до более удовлетворяют речи Цицерона. Он ближе к де­лу, глубже в анализе мелочных фактов. Он более на земле, на практической почве, и в нем сильнее сказывает­ся тот «esprit de combativite»[30], который составляет не­обходимую принадлежность судебного оратора, стремя­щегося к успеху. Одним словом, в его ораторских прие-’ мах всегда слышится прежде всего обвинитель или за­щитник. Чудесный стилист и диалектик, он одинаково ис­кусно впадает в пафос или предается иронии или, нако­нец, ошеломляет противника яростными эпитетами. До­статочно вспомнить делаемые им, сыплющиеся как из рога изобилия различные характеристики в речах против Катилины: отравитель, разбойник, отцеубийца, фальси­фикатор, друг каждой проститутки, соблазнитель и убий­ца. Несомненно, однако, что большая часть этих приемов неприменима в современном суде.

Первым по времени трудом на русском языке, пред­назначенным для судебных ораторов, явилось «Руковод­ство к судебной защите» знаменитого Миттермайера... Несмотря на общие похвалы, которыми встречено было это сочинение у нас, оно едва ли оказало услугу кому- либо из наших судебных ораторов. Исходя из мысли об учреждении в университетах особых кафедр «для препо­давания руководства к словесным прениям», Миттермай- ep предлагает вниманию лиц, посвящающих себя уголов­ной защите, свой труд, чрезвычайно кропотливый, в зна­чительной мере чисто теоретический и весьма несвобод­ный от приемов канцелярского производства, несмотря на то, что у автора везде предполагается защита перед судом присяжных заседателей. Macca параграфов (сто тридцать шесть), разделяющихся на пункты А, В, С, pac-

падающиеся в свою очередь на отделы, обозначенные греческими буквами, производит при первом взгляде впе­чатление широкого захвата и глубокой мысли, а в дейст­вительности содержит в себе элементарные правила об­мена мыслей, изложенные притом в самых общих выра­жениях. Среди этих правил попадаются, впрочем, и прак­тические советы, поражающие своею наивностью. Тако­ва, например, рекомендация защитнику не утаивать от подсудимого (sic!) грозящегоему наказания, как будто обвиняемый и защитник находятся в отношениях боль­ного к врачу, причем последний во избежание осложне­ния недуга своего пациента иногда скрывает от него его опасное состояние. Условиями судебного красноречия Миттермайер ставит наличность основательных доказа­тельств, ясный способ изложения и очевидную добросо­вестность «в соединении с тем достоинством выражений, которое наиболее прилично случаю». Поэтому он сове­тует говорить защитительную речь по заранее заготовлен­ной записке, избегая: А) выражений плоских, Б) напы­щенных, В) устарелых, Г) иностранных и Д) вообще вся­ких излишних нововведений, обращая при этом внимание на:а) ударение, б) расстановки, в) различные тоныречи и г) телодвижения. Едва ли нужно говорить, что в таком определении красноречия оно, употребляя выражение Тургенева, «и не ночевало». Доказательства могут ока­заться весьма основательными (например, alibi, полич­ное, собственное признание), ясная мысль может быть облечена в «приличные случаю» выражения и не поку­шаться извращать истину — и тем не менее от речи будет веять скукой. Нужна яркая форма, в которой сверкает пламень мысли и искренность чувства. Наиболее живой отдел труда Миттермайера — это говорящий об отноше­нии защитника к доказательствам, но и он гораздо ниже по содержанию,чем прекрасные,но,ксожалению,состав- ляющие библиографическую редкость книга нашего по­чтенного криминалиста Жиряева «Теория улик» или бо­гатое опытом и до сих пор не устаревшее сочинение Уиль- за «Теория косвенных улик».

C тех пор в оценках речей русских судебных ораторов, в заметках самих ораторов и в наставлениях начинаю­щим адвокатам в различных специальных брошюрах по­являлись указания на приемы и методы того или другого оратора или на его собственные взгляды на свою профес­сию. Ho несмотря на ценность отдельных этюдов все это или отрывочно или главным образом сведено к оценке и выяснению свойств таланта и личных приемов определен­ной личности. Лишь в самое последнее время появилось прекрасное систематическое по судебному красноречию сочинение П. С. Пороховщикова «Искусство речи на су­де» (1910 г.).

Ha первом плане я, конечно, считал нужным ставить изучение дела во всех его частях, вдумываясь в видоиз­менение показаний одних и тех же лиц при дознании и следствии и знакомясь особенно тщательно с веществен­ными доказательствами. Последняя — скучная и кропот­ливая работа, казавшаяся порою бесплодною, приноси­ла, однако, во многих случаях чрезвычайно полезные ре­зультаты, имевшие решительное влияние на исход дела. Вещественные доказательства не только представляют собою орудия и средства, следы и плоды преступления, но вдумчивое сопоставление их между собою дает иногда возможность проследить постепенную подготовку пре­ступления и даже самое зарождение мысли о нем. B це­лях правосудия это весьма важно, ибо не только дает опору обвинению, но и создает законную возможность от­каза от него. B деле Янсен и Акар, обвинявшихся во вво­зе в Россию фальшивых кредитных билетов, мне удалось выработать крайне вескую улику, сопоставляя между со­бой номера кредитных билетов, расположенных в двух партиях, направленных в отдаленные один от другого го­рода; в дело о диффамации в печати семиреченского гу­бернатора Аристова, по коему состоялся обвинительный приговор в судебной палате,— разбором официальной переписки о маленьком народце «таранчах», приобщен­ной, между прочим, к делу, удалось установить, что г-н семиреченский губернатор вполне заслужил то, что он называл диффамацией, и имеет удовольствие отка­заться в сенате от обвинения. Я уже не говорю о том,до какой степени разбор приобщенных к делам переписок, заметок, дневников и других рукописей обвиняемых или потерпевших дает возможность ознакомить суд с их лич­ностью иногда их же собственными словами. Могу со­слаться в этом отношении на характеристики скопца Co- лодовникова и ростовщика Седкова в моей книге «Судеб­ные речи». Как председатель суда, я бывал не раз сви­детелем прискорбных сюрпризов, которые создавались для сторон во время судебного заседания, вследствие не­знакомства их с тем, что содержится в не просмотренных ими пакетах и свертках, лежащих на столе вещественных доказательств.

Отсутствие тщательного изучения дела не только гро­зит такими сюрпризами, но побуждает обвинителя при­бегать иногда к приемам, о нравственном значении ко­торых не может быть двух мнений. Я помню одного из­вестного адвоката, талантливого и знающего,— в част­ной жизни, как говорят, доброго и готового на друже­ские услуги,— но неразборчивого ни в свойстве дел, ни в свойстве приемов, вносимых им в судебное состязание. По громкому, волновавшему общество делу о подлоге огромной важности он принял на себя обязанности гра- ждарского истца и, придя ко мне вечером накануне за­седания, просил дать ему прочесть дело, находившееся у меня, как у будущего обвинителя. «Какой том?» — спросил я его. «А разве их много?» — в свою очередь спросил он. «Четырнадцать, да семь томов приложений и восемь связок вещественных доказательств».— «Ах, чорт их возьми!., где же мне все это разбирать... Ho я изучил обвинительный акт: мастерски написан!».— «Так как мы имеем во многом общую задачу в деле, то ска­жите, как вы смотрите на эпизод с NN»? — «А в чем он состоит?» — «Да ведь ему исключительно посвящена це­лая глава обвинительного акта, который вы изучи­ли...».— «По правде говоря, я его только перелистал, но у меня будут свои доказательства». B судебном заседа­нии, длившемся целую неделю, он молчал все время су­дебного следствия и лишь при заключении его потребо­вал, чтобы было прочтено письмо одного из умерших свидетелей, находящееся в таком-то томе, на такой-то странице, в котором пишущийлочти что сознается в содей­ствии к отправлению на тот свет других свидетелей,опа- сных для богатого и влиятельного подсудимого. Это за­явление произвело большое впечатление на присяжных и на публику, так как среди последней был пущен ни на чем не основанный слух, что неудобные для подсудимых свидетели «устранены из дела навсегда», а присяжные находились под впечатлением происшедшей у них на глазах смерти одного очень волновавшегося свидете­ля— последовавшей от разрыва сердца. B месте, ука­занном поверенным гражданского истца, оказалась чи­стая страница. Он указал другой том производства, ко­торого, как мне, из его же слов, было известно, даже не видал,— и там оказалась какая-то незначительная бу­мага, а на гневный вопрос председателя, после того, как я и защитники заявили, что такого письма ни в деле, ни в вещественных доказательствах нет, объяснил, что том и страница были у него записаны на бумажке, но ее у него «кто-то стащил», причем снова повторил содержа­ние вымышленного письма. Таковы были его «свои дока­зательства»!

Изучение и знание дела во всех его подробностях бы­ло, по крайней мере в начале семидесятых годов, необ­ходимо и для проведения в жизнь возможно широким образом и в неприкосновенности основных начал дея­тельности реформированного суда — устности, гласно­сти и непосредственности. Я помню заседание по одному очень сложному и серьезному делу, длившееся шесть дней в 1872 году. B деле была масса протоколов осмот­ров и обысков, показаний неявившихся свидетелей и мно- жестводокументов,весьма нужных для судебного состя­зания. По закону, каждая из сторон могла требовать их прочтѳния, томительного и подчас трудно уловимого. Мы с К. К. Арсеньевым, стоявшим во главе защиты по делу, молчаливым соглашением решили почти ничего не читать на суде и провести весь процесс на строгом начале уст­ности. Поэтому во всех нужных случаях каждый из нас с согласия противника просил разрешения ссылаться на письменный материал, говоря присяжным: «Господа, в таком-то документе, протоколе или показании есть та­кое-то место, выражение, отметка, цифра; прошу удер­жать их в памяти; если я ошибся, мой противник меня поправит». Таким образом мы провели все заседание, не прочитав присяжным ничего, но рассказали очень мно­гое. Конечно, это требовало, кроме знания подробностей дела, большого напряжения памяти и взаимного уваже­ния сторон. Ho первая в то время у К. К. Арсеньева и у меня была очень сильна, а взаимное уважение само со­бою вытекало из одинакового понимания нами задач правосудия.

Ознакомясь с делом, я приступил прежде всего к мы­сленной постройке защиты, выдвигая перед собою резко и определительно все возникающие и могущие возник­нуть по делу сомнения и решал поддерживать обвинение лишь в тех случаях, когда эти сомнения бывали путем напряженного раздумья разрушены и на развалинах их возникало твердое убеждение в виновности. Когда эта работа была окончена, я посвящал вечер накануне засе­дания исключительно мысли о предстоящем деле, ста­раясь представить себе, как именно было соѳерилено преступление и в какой обстановке. После того, как я пришел к убеждению в виновности путем логических, житейских и психологических соображений, я начинал мыслить образами. Они иногда возникали передо мною с такой силой, что я как бы присутствовал невидимым свидетелем при самом совершении преступления, и r#TO без моего желания, невольно, как мне кажется, отража­лось на убедительности моей речи, обращенной к при­сяжным. Мне особенно вспоминается в этом отношении дело банщика Емельянова, утопившего в речке Жданов- ке для того, чтобы сойтись с прежней любовницей, свою тихую, молчаливую и наскучившую жену. Придя ктвер- дому убеждению в его виновности (в чем он и сам после суда сознался), несмотря на то, что полиция нашла, что здесь было самоубийство, я в ночь перед заседанием, об­думывая свои доводы и ходя, по тогдашней своей при­вычке, по трем комнатам моей квартиры, из которых лишь две крайние были освещены, с такой ясностьюви- дел, входя в среднюю темную комнату, лежащую в воде нцчком, с распущенными волосами несчастную Лукерью Емельянову, что мне, наконец, стало жутко.

Речей своих я никогда не писал. Раза два пробовал я набросать вступление, но убедился, что судебное след­ствие дает такие житейские краски и так перемещает иногда центр тяжести изложения, что даже несколько слов вступления, заготовленного заранее, оказываются вовсе не той увертюрой, выражаясь музыкальным язы­ком, с которой должна бы начинаться речь. Поэтому в отношении к началу и заключению речи я держался по­говорки: «Как бог на душу положит». Самую сущность речи я никогда не писал и даже не излагал в виде кон­спекта, отмечая лишь для памяти отдельные мысли и соображения, приходившие мне в голову во время су­дебного следствия, и набрасывая схему речи перед са­мым ее произнесением отдельными словами или услов­ными знаками, значения которых, должен сознаться, через два-три месяца уже сам не помнил и не понимал. Я всегда чувствовал, что заранее написанная речь долж­на стеснять оратора, связывать свободу распоряжения ма­териалом и смущать мыслью, что что-то им забыто или пропущено. Поэтому профессор Тимофеев в своих статьях об ораторском искусстве ошибается,говоря,что Спасович и я всегда писали свои речи. Это верно лишь относи­тельно Спасовича, который, действительно, подготовлял свои речи на письме, чем довольно коварно пользова­лись некоторые его противники, ограничиваясь кратким изложением оснований обвинения и выдвигая свою тя­жёлую артиллерию уже после того, как Спасович сказал свою речь, причем его возражения, конечно, относитель­но бывали слабы. Писал свои речи и H. В. Муравьев — крупным, раздельным почерком, очень искусно и почти незаметно читая наиболее выдающиеся места из них. Обвиняя под моим председательством братьев Вислене- вых и Кутузова, он после речей защиты просил пере­рыва на два часа и заперся в моем служебном кабине­те, чтобы писать свое возражение. He надо забывать, что не только там, где личность подсудимого и свидете­лей изучается по предварительному следствию, но даже и в тех случаях, когда обвинитель наблюдал за следст­вием и присутствовал при допросах у следователя, су­дебное заседание может готовить для него большие не­ожиданности. Нужно ли говорить о тех изменениях, ко­торые претерпевает первоначально сложившееся обвине­ние й самая сущность дела во время судебного следст­вия? Старые свидетели забывают зачастую то, о чем по­казывали у следователя, или совершенно изменяют свои показания под влиянием принятой присяги; их показа­ния, выходя из горнила перекрестного допроса, иногда длящегося несколько часов, совершенно другими, приоб­ретают резкие оттенки, о которых прежде и помину не было; новые свидетели, впервые являющиеся на суд, при­носят новую окраску обстоятельствам дела и выясняют данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его последствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого иногда впервые — и перед ним предстает совсем не тот человек, которого он рисовал себе, гото­вясь к обвинению или занимаясь писанием обвинитель­ной речи. «В губернском городе судился учитель пения за покушение на убийство жены, — рассказывает из свое­го опыта П. С. Пороховщиков.— Это был мелкий деспот, жестоко издевавшийся над любящей, трудящейся, безу­пречной супругой и матерью; насколько жалким пред­ставлялся он в своем себялюбии и самомнении, настоль­ко привлекательна была она своей простотой, искрен­ностью. Муж стрелял в нее сзади, сделал четыре выстре­ла и всадил ей одну пулю в спину, другую в живот. Об­винитель заранее рассчитывал на то негодование, кото­рое рассказ этой мученицы произведет на присяжных. Когда ее вызвали к допросу и спросили, что она может показать, она сказала: я виновата перед мужем, муж ви­новат передо мной,— я его простила и ничего показы­вать не желаю. Я виновата — и я простила! Обвинитель ожидал другого, ничего подобного он не предполагал, но надо сказать, что сколько бы он ни думал, как бы ни искал он сильных и новых эффектов, такого эффекта он никогда бы не нашел». Еще большие изменения может вносить экспертиза. Вновь вызванные сведущие люди могут иногда дать такое объяснение судебномедицин­ской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из- под заготовленной заранее речи будут вынуты все сваи, на которых держалась постройка. Каждый старый су­дебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой «перемены декораций». Если бы действительно существовала необходимость в предварительном пись­менном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, яр­че, действительнее первых речей. Несомненно, что судеб­ный оратор не должен являться в суд с пустыми руками. Изучение дела во всех подробностях, размышление над некоторыми возникающими в нем вопросами, характер­ные выражения, попадающиеся в показаниях и письмен­ных вещественных доказательствах, числовые данные, специальные названия и т. п. должны оставить свой след не только в памяти оратора, но и в его письменных за­метках. Вполне естественно, если он по сложным делам набросает себе план речи или ее схему — своего рода vade mecum[31] в лесу разнородных обстоятельств дела. Ho от этого еще далеко до изготовления речи в оконча­тельной форме. Приема неписания речей держался и из­вестный московский прокурор Громницкий, говорящий в своих воспоминаниях о писаных речах, что они «глад­ки и стройны, но бледны, безжизненны и не производят должного впечатления; это блеск, но не свет и тепло; это красивый букет искусственных цветов, но с запахом бу­маги и клея». Мой опыт подтверждает этот взгляд. Из отзывов компетентных ценителей и из отношения KO мне присяжных заседателей — отношения, не выражаемого внешним образом, но чувствуемого, я убедился, что мои возражения иногда нескольким защитникам сразу, ска­занные без всякой предварительной подготовки и обык­новенно, по просьбе моей, немедленно jio окончании ре­чей моих противников, производили наибольшее впечат­ление.

Еще до вступления в ряды прокуратуры.я интересо­вался судебными прениями и читал речи выдающихся западных судебных ораторов, преимущественно фран­цузских, но должен сознаться, что маЛо вынес из них по­учительного. Их приемы не подходят к природе русско­го человека, которой чужда приподнятая фразеология и полемический задор... Этим объясняется частный неуспех тех, иногда весьма способных, ораторов, которые говорят по нескольку часов, подвергая присяжных заседателей своеобразномуизмору,причем изморэтотприводит зача­стую к неожиданным результатам или к знакам нетер­пения, смущающим говорящего. Речь обвинителя долж­на быть сжата и направлена на то, чтобы приковывать внимание слушателей, но не утомлять их. Судебный ора­тор должен избегать того, что еще Аристофан в своих «Облаках» называл «словесным поносом», замечая, что «у человека с коротким умом язык обыкновенно бывает слишком долгий». Мне вспоминается адвокат при одном из больших провинциальных судов на Волге, который любил начинать свои речи ab ovo[32]. По делу о третьей краже перед усталыми от предшествовавших дел при­сяжными он, пользуясь апатичным невмешательством председателя, посвятил первый час своей речи на исто­рию возникновения права собственности и на развитие этого понятия с древнейших времен в связи с развитием культуры. «Теперь перехожу к обстоятельствам настоя­щего дела»,— заключил он свой обзор и дрожащею от усталости рукою стал наливать себе стакан воды. При­сяжные заседатели состояли, как нарочно, из купцов и мелких торговцев. Начинало смеркаться, наступало вре­мя закрывать лавки и подсчитывать выручку, и, вероят­но, у многих из них мысль невольно обращалась к тому, что делает теперь «хозяйка» и как управился оставлен­ный вместо себя «молодец». Когда наступила минута общего молчания перед переходом оратора от Египта, Рима и средних* веков к «обстоятельствам дела», стар­шина присяжных с седою бородою и иконописной на­ружностью поднял давно уже опущенную голову, обвел страдальческим взглядом суд и оратора и, тяжело вздохнув, довольно громко, с явным унынием в голосе произнес: «Эхе-хе-хе-эхе!» — и снова опустил голову. «Я кончил!» — упавшим голосом сказал оратор истори­ческого исследования. Увы! непонимание опасности та­кого измора существует, как видно, и до настоящего времени, и еще недавно в одном из судов Украины това­рищ прокурора, как удостоверено протоколом судебного заседания, сказал: «Я чувствую, что суд недоволен мо­ей речью и делает разного рода жестикуляции; я прошу отдыха и воды — я устал». Можете себе представить, как

должны были устать и судьи, и сколько воды, сверх вы­питой товарищем прокурора, оказалось в его речи.

По поводу «жестикуляций», так уязвивших бедного словоохотливого обвинителя, я должен заметить, что всегда считал вполне неуместным всякие жесты и гово­рил свои речи, опираясь обеими руками на поставлен­ную стоймя книгу судебных уставов, купленную B 1864 году, тотчас по выходе ее в свет, и прошедшую со мною весь мой сорокалетний судебный путь. He думаю, чтобы резкие жесты и модуляции голоса были по душе русским присяжным заседателям, которые по моим наблю­дениям, ценят спокойствие и простоту в «повадке» обви­нителя. Я не мог разделить восхищения некоторых поч­тительных ценителей перед красноречивым, судебным1 ритором, который в историческом процессе первейшей важности и значения, характеризуя одного из подсуди­мых с чисто русской фамилией, возопил: «Нет! нет! он не русский!» — и, швырнув перед собою трагическим же­стом длинный карандаш, в деланном бессилии опустил­ся в'кресло. Таким приемам место на театральных под­мостках. Обвинителю, как и проповеднику, не следует забывать совета великого Петра, в Духовном регламен­те: «He надобно шататься вельми, будто веслом гребет; не надобно руками сплескивать, в боки упираться, сме­яться, да ненадобно и рыдать: вся бо сия лишняя и не­благообразна суть, и слушателей возмущает».

Bo время моего прокурорства не существовало сбор­ников судебных речей, по которым можно было бы^под- готовиться к технике речи. Приходилось полагаться на собственные силы.Уже впоследствии, черезмноголетпо оставлении прокуратуры, я стал знакомиться с русским духовным красноречием и нашел в нем блестящие при­меры богатства языка и глубины мысли. Несомненно, что первое местовэтом отношении принадлежитмитро- политу московскому Филарету, хотя его проповеди и не согревают сердца, как некоторые чудесные слова архи­епископа Иннокентия, например, «Слово в великий пя­ток», и не блещут широтою взгляда митрополита Мака­рия. Ум, гораздо более, чем сердце, слышится в словах Филарета, которые, подобно осеннему солнцу, светят, но не греют. Ho в них нет зато ни полемического задора

7« А. Ф. Кони

Амвросия и Никанора, ни узкой «злопыхательной» не­терпимости некоторых из современных проповедников. У Филарета поражает чистота и строгость языка и от­сутствие причастий и деепричастий и частого употребле­ния слова «который», причем у него в высшей степени проявляется то, что французы называют «1а sobriete de Ia parole»[33], и доведено до виртуозности устранение все­го излишнего. Он сам определяет значение живого сло­ва, говоря, что оно может быть изострено как меч — и тогда оно будет ранить и убивать, и может быть измяг- чено как елей — и тогда оно будет врачевать. Ero пропо­веди исполнены красивых и сжатых образов и богаты афоризмами.

^ (*' >• С* « « ............ ....................................... ....................... . . . • • , «

0 построении обвинительных речей мне трудно ска­зать что-нибудь более полное, содержательное и поучи­тельное, чем то, что заключается в замечательной книге П. С. Пороховщикова «Искусство речи на суде». Лично о себе могу сказать, что никогда не следовал какому-ли­бо общему и предвзятому приему. Черпая свои доводы из житейского опыта, психологического анализа побуж­дений и сопоставления между собою объективных об­стоятельств дела, я начинал речи то с краткого описа­ния события преступления, то с оценки бытового значе­ния преступного деяния, о котором шло дело, то с харак­теристики главнейших личностей в деле, то, наконец, с изложения шаг за шагом хода тех следственных дейст­вий, результатом которых явилось предание суду. Же­лая убеждать присяжных в том, в чем я сам был убеж­ден, а не производить на них впечатление, я старался избегатьдействоватьнаих воображениеи, подчас, видя со стороны присяжных доверие и сочувствие к тому, что я говорю, сознательно стирал слишком резкие контуры вызываемых мною образов, за что подвергался иногда строгой критике прямолинейных обвинителей. Сознание некоторого дара слова, который мне дан судьбою, за­ставляло меня строго относиться к себе, как к судебно­му оратору и никогда не забывать перед лицом челове­ка, на судьбу которого я мог повлиять, завета Гоголя: «Co словом надо обращаться честно».

Еще в юности глубоко врезались в мою память пре­красные слова Лабулэ: «Аѵес Ie pauvre, Tenfant, Ia fem­me et Ie coupable meme — Ia justice doit se defier de ses forces et craindre d’avoir trop raison»[34]. Вот почему через тридцать шесть лет по оставлении мною прокурорской деятельности я спокойно вспоминаю свой труд обвини­теля и думаю, что едва ли между моими подсудимыми были люди, уносившие с собою, будучи поражены судеб­ным приговором, чувство злобы, негодования или озлоб­ления против меня лично. B речах моих я не мог, конеч­но, оправдывать их преступного дела и разделять взгляд, по которому tout comprendre — c’est tout pardonner[35], или безразлично «зреть на правых и виновных». Ho я старался понять, как дошел подсудимый до своего злого дела, и в анализ совершенного им пути избегал вносить надменное самодовольство официальной безупречности* Я не забывал русской поговорки: «чужими грехами свят не будешь»,— и мне часто приходили на память глубо­кие слова Альфонса Карра: «Я не могу удержаться,— говорит он,— от упрека некоторым судебным ораторам в том, что они иногда забираются на нравственную вы­соту, недоступную для большинства обыкновенных смертных. Мне хочется чувствовать человека в моем су­дье и обвинителе и знать, что если высокая добродетель и оградила его от пропасти, в которую я упал, то, по крайней мере, он измерил взором ее глубину и знает по собственным наблюдениям, как легко в нее оступиться. Если бы мне приходилось быть судимым ангелами, то я предпочел бы быть осужденным заочно». Я всегда на­ходил, что наряду со служебным долгом судебного дея­теля вырастает его нравственный долг. Он предписы­вает никогда не забывать, что объектом действия этого деятеля является прежде всего человек, имеющий пра­во на уважение ксвоемучеловеческомудостоинству.Вся- коепоруганиепоследнего есть неизбежно поругание своей собственной души в ее высочайшем проявлении — совести. Оно не проходит даром — и рано или поздно может ожить в тяжких, гнетущих сознание образах. Правосудие не может быть отрешено от справедливости, а последняя состоит вовсе не в одном правомерном при­менении к доказанному деянию карательных определе­ний закона. Судебный деятель всем своим образом дей­ствий относительно людей, к деяниям которых он при­зван приложить свой ум, труд и власть, должен стре­миться к осуществлению и нравственного закона. Забве­ние про живого человека, про брата во Христе, про то­варища в общем мировом существовании, способного на чувство страдания,— вменяет в ничто и ум, и талант судебного деятеля, и внешнюю, предполагаемую полез­ность его работы! Как бы ни было различно его общест­венное положение, сравнительно с положением тех, кого он призывает пред свой суд, как бы ни считал он себя безупречным, не только в формальном, но и в нравст­венном отношении, в его душе должно, как живое напо­минание о связи со всем окружающим миром, звучать прекрасное выражение браминов: «tat twam asi!» — это тоже ты — ты в падении, ты в несчастьи, ты в невеже­стве, нищете и заблуждении, ты в руках страсти!

Вот почему я не раз считал вправе просить присяж­ных заседателей о признании подсудимых заслуживаю­щими по обстоятельствам дела снисхождения. По делу об убийстве Филиппа Штрам, совершенном его племян­ником, причем мать убийцы Елизавета Штрам обвиня­лась в укрывательстве, я сказал о ней в конце своей ре­чи: «Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрыватель­ницей его действий потому, что не могла найти в себеси- лы изобличать его... Трепещущие и бессильные руки ма­тери вынуждены были скрывать следы преступления своего сына потому, что сердце матери по праву, данно­му ему природой, укрывало самого преступника. Поэто­му вы, присяжные, поступите не только милостиво, HO и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения». Где было возможно отыскать в деле проблески совести в подсудимом или указание на то, что онупалнравственно, нонепогиббесповоротно,явсег- да подчеркивал это перед присяжными в таких выраже­ниях, которые говорили подсудимому, особливо, если OH был еще молод, что перед ним еще целая жизнь и что есть время исправитьсяичестной жизньюзагладитьиза- ставить забыть свой поступок. Я никогда не сочувство­вал, однако, тойжестокойчувстаительности, благодаря которой у нас нередко совершенно исчезают из виду об­виняемый и дурное дело, им совершенное, а на скамье сидят отвлеченные подсудимые, не подлежащие каре за­кона и называемые обыкновенно средою, порядком ве­щей, темпераментом, страстью, увлечением. Я находил, что страсть многое объясняет и ничего не оправдывает; что никакой политический строй не может извинить по­прания в себе и в других нравственного начала; что из­лишнее доверие, отсутствие или слабость надзора не уменьшают вины того, кто этим пользуется. Увлекаясь чувствительностью в отношении к виновному, нельзя ста­новиться жестоким к потерпевшему, к пострадавшему — и к нравственному и материальному ущербу, причинен­ному преступлением, присоединять еще и обидное со­знание, что это ничего не значит, что за это ни кары, ни, порицания не следуетичтозакон,который грозит спаси­тельным страхом слабому и колеблющемуся, есть мертвая буква, лишенная практического значения. Ho там, где наряду со строгим словом осуждения уместно было сло­во милости и снисхождения, я ему давал звучать в своей речи. Такое отношение к подсудимым по одному делу оставило во мне своеобразные воспоминания. Помещик одной из северных губерний, брачная жизнь которого сложилась неудачно, был дружески принят в семьедру- гого местного помещика и изливал скорбь по поводу сво- ихжитейских невзгодпередсестрой этого помещика,мо- лодой впечатлительной девушкой,толькочто окончившей воспитание в институте. Она стала его жалеть, и эта жа­лость, как часто бывает у русской женщины, перешла в лю­бовь, крторой и воспользовался сладкоречивый неудач­ник. Через некоторое время, заметив, что она нравится местному энергичному земскому деятелю, он, пустив B ход свое неотразимое на нее влияние, уговорил ее выи- ти замуж, предложив себя, с цинической самоуверенно­стью, в ее посаженные отцы. Бедная девушка$ внявшая его настойчивым советам, вскоре убедилась, что нашла в муже доверчивого, благородного и горячо любящего человека, видящего в ней утешение и поддержку в своей тревожной, полной борьбы общественной деятельности. Так прошло семь лет и однажды, когда вернувшись в свою усадьбу из уездного города, муж стал рассказы­вать про происки и вражду своих противников и выска­зал жене, какое огромное нравственное значение имеет для него непоколебимая вера в ее любовь и чистоту, она почувствовала, что не может и не должна скрывать от него истину о своем прошлом и рассказала ему все. Это запоздалое признание ошеломило несчастного человека, разрушило и осквернило в его глазах счастье его мно­гих лет и возбудило в нем на почве оскорбленного само­любия ревность, которая стала питать сама себя болез­ненными представлениями и приводившими его в ярость подозрениями. Заставляя жену почти ежедневно терзать его и терзаться самой подробным рассказом о своем «падении», он, наконец, потребовал, чтобы она повтори­ла в лицо своему соблазнителю все то, что рассказала мужу, и затем стал его преследовать настойчивыми тре­бованиями «сойти со сцены». Посаженный отец бежал за границу, но оскорбленный мужвсопровождениипоч- ти обезумевшей от страданий жены, бросился за ним в погоню, искал его по всей Европе и, наконец, настиг, вернувшись вслед за ним в Петербург, где ворвался в его квартиру и убил его ударами кинжала, приказав при этом жене стрелять в него из револьвера. Оба были преданы суду — он за убийство, она за покушение, Об­виняя по этому делу, обратившим на себя особое об­щественное внимание, и изображая на основании объек­тивных данных последовательное развитие преступной решимости у подсудимого, я не мог не указать присяж­ным на глубину душевных страданий, перенесенных им, и не обратить их внимания на несчастную судьбу моло­дой женщины, не сумевшей заглушить в себе вопля со­вести, уставшей скрывать истину от любимого и достой­ного уважения человека. Присяжные дали ему снисхож­дение, а жену его, потерявшую голову в поднятой ею бу­ре и ставшую слепым орудием в руках своего мужа, оп­равдали. Она пошла за мужем в ссылку на поселение в

Сибирь. Я не терял их из виду и, когда представился случай, через несколько лет, в качестве управляющего департаментом министерства юстиции, помог облегчению их участи.

Этот процесс был долгое время причиной непечата­ния мною сборника моих судебных речей, так как без него последний был бы не полон, а мне не хотелось да­вать повод случайным читателям моей книги растрав­лять своим любопытством, намеками или бестактными вопросами начавшие заживать у подсудимых раны про­шлого. Между тем издание такого сборника представля­лось мне необходимым, так как в прокуратуре начина­ли водворяться нежелательные приемы, от которых я хо­тел отвратить примерами моей деятельности, как гово­рящего судьи. После долгих колебаний я нашел исход в том, что, печатая отчет об этом процессе, ни разу не упомянул об именах и фамилии подсудимых, заменив их словами «обвиняемый», «обвиняемая», «подсудимый», «подсудимая». Вскоре по выходе в свет первого издания «Судебных речей» я получил письма от моих бывших подсудимых, в которых сквозило чувство признательно­сти за употребленный мною прием умолчания и с тех пор между мною и этими прекрасными в существе своем людьми установилась переписка. Он сообщал мне о сво­их взглядах на разные общественные дела и события, она с трогательным доверием писала мне о своей счаст­ливой семейной жизни и детях, горячо принимая к серд­цу мои личные и общественные скорби и радости. Не­сколько лет назад, давно прощенный- и принятый на службу, он умер, пользуясь уважением окружающих, а я и до сих пор несколько раз в год получаю с далекого юга письма от нее, исполненные благоговейных воспо­минаний о муже и нежной тревоги о моем пошатнувшем­ся здоровье... Невольно вспоминаются мне по этому по­воду упреки Герцена нашей привычке налеплять на лю­дей заранее сделанные ярлыки, из-за которых не желают видеть настоящего человека. «Душе все внешнее под­властно»,— говорит Лермонтов. Иногда, получая пись­ма, о которых я только что говорил, я переношусь B дни, последовавшие за судебным заседанием по этому делу, когда различные дамы из общества удивлялись моему «непозволительно мягкому» отношению к подсудимой и, негодуя на оправдательный приговор, находили, что ee- то и следовало наказать особенно строго за ее неумест­ную откровенность. «Кто ее тянул за язык?» — спраши­вали меня некоторые чувствительные особы с нескры­ваемым к ней презрением. Я получил и несколько от­крытых анонимных писем с намеками на то, что мое снисходительное к ней отношение, конечно, не чем иным не может быть объяснено, как влюбчивостью, столь не­уместной в прокуроре. Такое вольное и невольное непо­нимание роли прокурора с особенной силой проявилось в нашумевшем в свое время деле Мясниковых, обвиняе­мых в составлении подложного завещания от имени раз­богатевшего приказчика их отца Беляева, которым все его очень большое, но запутанное состояние, заключав­шееся в разных предприятиях, лесных дачах, приисках, паях и т. п., было будто бы оставлено им своей жене, ко­торая не замедлила по договору передать его подсуди­мым за 392 тысячи, чем были нарушены права законных наследников — очень отдаленных родственников мнимо­го завещателя.

Отсутствие здоровой политической жизни в тогдаш­нем петербургском обществе сказывалось в том страст­ном отношении, которое проявляли различные круги K процессам, выдающимся или по свойству преступления или по общественному положению обвиняемых. При вся­кого рода стеснительных и запретительных мерах по от­ношению к публичным чтениям сравнительно свободная речь могла быть услышана, за исключением редких публичных заседаний ученых обществ, лишь из пропо­веднических уст духовных ораторов, на официальных торжествах и юбилеях и, наконец, в суде. Ho на духов­ном витийстве лежала мертвящая рука, втискивавшая живое слово в узкие рамки предвзятых и не связанных с вопросами жизни текстов. Этим, конечно, объяснялся успех таких ораторствующих богословов,как,например, пресловутый лорд Редсток, приезжавший гастролировать в Петербург. B его развязном обращении с ,Евангелием и в великосветской проповеди «веры без дел» слышалось все-таки независимое слово, и это невольно пленяло слу­шателей, давно мучимых духовным голодом.

Так же мало удовлетворения доставляли и разные торжественные, юбилейные и застольные речи. Произно­симые в узких пределах данного случая, они были про­никнуты той условной ложью, которая заставляла зву­чать изображение действительности «октавой выше», причем иногда сам юбиляр или иной «виновник торжест­ва» должен был чувствовать себя сконфуженным от раз­дутого превознесения своих скромных заслуг перед вег домством, отечеством и даже человечеством, в глубине души, быть может, вспоминая стих Гаммерлинга: «Lasst uns lachen — iiberdie Grossen — die keine sind!»[36]. K то­му же эти торжества бывали доступны небольшому чи­слу лиц. Оставались судебные заседания. Здесь слово тоже было ограничено конкретными обстоятельствами данного дела, но оно вырабатывалось в свободной и наглядной борьбе сторон и в содержание его вливалась неподдельная, настоящая жизнь с ее скорбями, падения­ми и роковыми осложнениями, причем толкование зако­на открывало путь критике различных общественных от­ношений. Поэтому в словах подсудимых, свидетелей, за­щитников и подчас самих обвинителей и в поведении публики нередко слышались отголоски отдаленных на­дежд, душевной неудовлетворенности, возмущенного чувства или сдержанного негодования на тяжкие усло­вия и обстановку официальной жизни и общественной среды. Как ни старался суд иногда оградить себя от внешнего мира с его страстями и упованиями плотиною строгих процессуальных правил, напор бывал так си­лен, что взволнованная общественная стихия, просачи­ваясь сквозь последнюю, то тут, то там прорывала ее и вторгалась в спокойное отправление правосудия. Наш новый суд долгое время был единственной отдушиной, B которую неизбежно и неотвратимо вылетали со свистом и шумом пары повсюду пригнетаемых общественных вожделений. Это заставляло при каждом выходящем из ряду деле волноваться все те элементы, которые, не бу­дучи призваны судить, приходили, однако, в соприкос­новение с судом. Понятно, какую роль при этом могла играть и играла ежедневная печать, отражая на себе это волнение. B деле Мясниковых было несколько пово­дов для возбуждения исключительного и болезненного любопытства публики. Дело тянулось четырнадцать лет, по большей части в старых судах, несколько раз конча­ясь ничем и снова возникая. A суды эти не без основа­ния внушали обществу подозрительное к себе отноше­ние. Обвиняемые были людьми очень богатыми, и их монументальный дом на Знаменской улице в то еще бедное красивыми постройками в Петербурге время, ве­роятно, не раз останавливал на себе завистливое внима­ние проходящих. Один из Мясниковых был адъютантом главного начальника III отделения, то есть состоял в глазах общества в ближайшем распоряжении той власти, к которой оно в лице многих относилось с чувством боязливого и тревожного недружелюбия. Во­круг наследственных прав безвестного сарапульского мещанина Ижболдина, предъявившего гражданский иск о признании завещания подложным, образовалась груп­па далеко не бескорыстных радетелей и участников бу­дущего дележа, которых, конечно, лишь с этой точки зрения интересовало предстоящее «торжество правосу­дия», к которому они усиленно и постоянно взывали на доверчивых страницах мелкой прессы. Bce это вместе взятое создало напряженный интерес к делу.

Подсудимые — Александр и Иван Мясниковы,— из которых один, старший, разбитый жестоким параличом, производил, лежа в длинном кресле, очень тяжелое впе­чатление— виновными себя не признали, а третий под­судимый— мещанин Амфилогий Караганов, сознавший­ся в подделке подписи Беляева на завещании, имел вид нервнобольного человека, очень волновался, с трудом овладевал нитью рассказа и настойчиво сбивался на по­вествование о своей жизни на отдаленном заводе, где он предавался беспробудному пьянству, обрекаемый на него скукой и разладом с женой, бывшей прежде «близ­кой знакомой» одного из обвиняемых. Перед судом про­шло множество разноречивых свидетелей, из которых некоторые, особенно со стороны гражданского истца, цавали показания с чрезвычайной страстностью, а на­стоящая, по моему мнению, потерпевшая Екатерина Бе- дяева, женщина уже весьма немолодых лет, в светлой шляпке с розами, горячо и упорно заступалась за под­судимых, считая себя вполне удовлетворенной получен­ными от Мясниковых деньгами. Где было нужно, она от­зывалась ослаблением памяти и стойко выдержала бо­лее чем двухчасовой перекрестный допрос, вовсе не представляя из себя «трепетной лани», как ее называл насмешливо поверенный гражданского истца. Судебные прения были очень оживленные и продолжительные. Кончая свою обвинительную речь, я сказал: «Господа присяжные! обвинение мое окончено: я старался, не ув­лекаясь, спокойно и сжато изложить перед вами суще­ственные обстоятельства этого сложного дела и те дан­ные, которые почерпнуты мною из письменных докумен­тов. Если я упустил что-либо, то дополнит это ваша па­мять, в которой отпечатлелись, без сомнения, все черты, все оттенки этого дела. Я обвиняю Александра Мясни- кова в том, что он задумал составить подложное заве­щание от имени Беляева и привел это намерение в ис­полнение. Ни в общественном и материальном его поло­жении, ни в его образовании не нахожу я никаких об­стоятельств, по которым можно бы говорить о снисходи­тельном отношении к его поступку: он виновен — и толь­ко виновен. Обращаясь к Ивану Мясникову, я по сове­сти должен заявить, что в деле нет указаний на его не­посредственное участие в преступлении. Это не значит, однако, чтобы он не участвовал в нем косвенно. Нет сомнения, что Александр Мясников не мог бы решиться составить подложное завещание, не имея на то предва­рительного, быть может, молчаливого согласия со сто­роны брата, он не мог бы составить завещания, не быв наперед уверен в том, что брат его беспрекословно при­мет все последствия этого, что при этом между ними ие выйдет недоразумения. Ему надлежало быть уверенным, что Иван Мясников будет смотреть сквозь пальцы в то время, когда он станет действовать. Иван Мясников знал хорошо, какое преступление подготовляется, и не мог остановить брата, не предупредил своим влиянием преступления, не напугал своими угрозами. Поэтому я обвиняю Ивана Мясникова в попустительстве. Карага­нова я обвиняю в том, что. он, после подготовительных занятий, подписал бумагу чужим именем, зная, что это делается для духовного завещания. Вместе с тем не мо­гу не заметить, что Караганов был оружием в руках других, умственно и материально более, чем он, силь­ных лиц, что он находился под давлением своей привя­занности к хозяевам и что жизнь его разбита навсегда и непоправимо. Я прошу вас поэтому признать его за­служивающим полного снисхождения; равным образом думаю я, что не будет несправедливым признать заслу­живающим снисхождения и Ивана Мяскикова. Взглянув на него, близкого к гробу и разбитого параличом, вы, господа присяжные, поймете, под влиянием какого чув­ства я указываю вам .на возможность этого признания. Излишне говорить вам, что приговор ваш будет иметь большое значение. Дело это тянется четырнадцать лет и возбудило целую массу толков. Общественное мнение клонилось по отношению к нему то в одну, то в другую сторону, и судом общественного мнения дело это было несколько раз и самым противоположным образом раз­решаемо. Подсудимых признавали то закоренелыми пре­ступниками, то жертвами судебного ослепления. Ho суд общественного мнения не есть суд правильный, не есть суд свободный от увлечений, общественное мнение бы­вает часто слепо, оно увлекается, бывает пристрастно и или жестоко не по вине, или милостиво не по заслугам. Поэтому приговоры общественного мнения по этому де­лу не могут и не должны иметь значения для вас. Есть другой высший суд — суд общественной совести. Это — ваш суд, господа присяжные. Мы переносим теперь дело Мясниковых из суда общественного мнения на суд об­щественной совести, которая не позволит вам не при­знать виновности подсудимых, если они действительно виноваты, и не допустит вас уклониться от оправдания их, если вы найдете их невиновными. Произнося ваш приговор, вы или снимете с них то ярмо подозрений и слухов, которое над ними тяготеет издавна, или скрепи­те его вашим спокойным и решительным словом. Если зы произнесете приговор обвинительный, если согласи­тесь с моими доводами и проникнетесь моим убежде­нием, TO из него будет видно, что перед судом по судеб­ным уставам нет богатых и бедных, нет сильных и сла­бых, а все равны, все одинаково ответственны»..*

Присяжные заседатели совещались пять часов и сре­ди всеобщего напряженного внимания вынесли решение о том, что завещание не подложно, и тем самым произ­несли оправдательный приговор относительно подсуди­мых.

Приговор этот был понятен. Если с ним трудно бы­ло согласиться с точки зрения тяжести и доказательно­сти улик, собранных по делу, совокупность которых должна бы привести присяжных к обвинительному отве­ту, согласному с логикой фактов, то с другой стороны, с точки зрения житейской, решение присяжных было легко объяснимо. Перед ними были люди, выстрадавшие четырнадцать лет мучительного состояния под подозре­нием; один из них лежал перед ними бессильный и раз­рушенный физически, другой — Караганов — стоял по­луразрушенный духовно, собирая последние силы свое­го мерцающего ума на защиту своих бывших хозяев. Если из дела выяснилось, что путем подложного заве­щания Мясниковы завладели имуществом Беляевой, то с другой стороны, было с несомненностью ясно, что все это имущество было Беляевым приобретено от Мясни­ковых, благодаря участию его в их делах. Присяжным было видно, что Беляев с преданностью верного слуги любил сыновей своего старого хозяина, как родных де­тей, и что вместе с тем он думал, как видно было из клочков бумаги, на которых пробовал написать проект завещания, об обеспечении своей жены, но не выразил этого окончательно, вероятно, лишь по свойственному многим боязливому отвращению к составлению завеща­ния. Затем, в деле не было действительно пострадавше­го от преступления и ввергнутого в нищету или тяжелое материальное положение, так как та спутница жизни Беляева, которой он несомненно собирался оставить часть своего имущества, признавала себя совершенно удовлетворенной и обеспеченной сделкой с Мясниковы- ми, доказывая своим поведением во время тяжелого до­проса на суде, что volenti non fit injuria[37]. Наконец, к этому имуществу тянулись жадные руки целой компа­нии искателей золотого руна, своего рода аргонавтов, окруживших совершенно чужого для Беляева человека, ничем не заслуженное благополучие которых должно было быть построено, в случае признания завещания подложным, на ссылке в Сибирь трех предстоявших пе­ред судом людей. Bce это должны были видеть и чувст­вовать присяжные заседатели. И они произнесли оправ­дательный приговор, отпустив подсудимым их вину. Так же поступили через полгода и присяжные заседатели в Москве, куда вследствие кассации согласно моему про­тесту приговора было перенесено дело Мясниковых, не­смотря на крайние усилия поверенного гражданских ист­цов, подготовлявшего обвинительный приговор статьями в «Московских ведомостях» и усиленным разысканием и доставлением в Москву новых свидетелей обвинения, по­казание одного из которых вызвало оригинальный воп­рос присяжного заседателя: «Значит вы состоите у ме­щанина Ижболдина на иждивении?».

Приговор петербургских присяжных вызвал в Петер­бурге ропот и шумные толки, искусно подогревае­мые и питаемые материальным разочарованием «арго­навтов».

• Ha суд посыпались самые грубые нарекания иинси- нуации. Окончание моей речи вызвало в печати ядовитые выходки. Мне не хотели простить того, что я не пред­ставил из себя французского обвинителя, видящего B оправдательном приговоре личную для себя обиду. He только мелкая пресса, но и некоторые более солидные органы, выражавшие четыре года спустя свое крайнее сожаление по поводу оставления мною прокуратуры, нападали на меня за слабость обвинения, а один, имев­ший крупную известность в беллетристике, искусный улавливатель общественных настроений, даже назвал в своем фельетоне мое обвинение защитительной речью.

Вообще вокруг решения присяжных загорелась страст­ная полемика, вызванная теми причинами, лежащими з общественном строе, на которые я указал выше. Тогда только что были введены открытые письма с исключен­ною впоследствии надписью, что почтовое управление не отвечает за содержание письма. И я стал получать ру­гательные письма самого злобного содержания, причем, судя по стилю, иногда по[38]несколько штук их подряд ис­ходили OT одного и того же лица, которому, очевидно, доставляло особое удовольствие делиться своим негодо­ванием с почтальонами и швейцарами. Я был молод, впечатлителен и недостаточно «обстрелян» в обществен­ной деятельности, и вся эта травля против меня, суда и присяжных действовала на меня удручающим образом. Ho и теперь, через сорок лет, я не могу без грусти вспомнить о том ослеплении, в которое вводилось по ря­довому в сущности делу общественное мнение. Vivit sub pectore vulnus!* Присяжные заседатели как форма суда составляли одно из драгоценнейших приобретений для бесправного и безгласного русского общества, а в суде шла творческая работа по созиданию согласных с на­родным характером и требованиями истинного правосу­дия типов судебных деятелей — прокурора, защитника и судьи.

Мне было тяжко видеть грубое и в значительной степени умышленное непонимание моего участия в этой работе и искажение смысла моих слов, в особенно­сти4 со стороны тех, кто горделиво присваивал себе роль руководителей общественного мнения, так мало забо­тился о его нравственном воспитании по отношению к святому делу правосудия.

Непосредственные результаты этой шумихи и ее практическая бесплодность сказались очень скоро. И в Москве, где обвинение метало громы и молнии в подсу­димых, а гражданский истец ожесточенно копался в ин­тимных подробностях из жизни, присяжные совещались по делу лишь полчаса и вынесли такой же приговор, как в Петербурге.

He избежала нападений по этому делу и адвокатура. Против К. К. Арсеньева было воздвигнуто целое словес­ное и печатное гонение за то, как смел он выступить за­щитником одного из Мясниковых. Были забыты его на­учные и литературные заслуги, благородство его судеб­ных приемов и то этическое направление в адвокатуре, которого он вместе с В. Д. Спасовичем был видным представителем. Люди, знакомые с делом лишь по слу­чайным фельетонам, сенсационным заметкам и зауголь­ному шушуканью «аргонавтов», не хотели допустить мысли, что он мог быть убежден в невиновности обра­тившегося к нему подсудимого, и с пеной у рта вопили о полученном им за свой тяжелый и продолжительный труд вполне законном вознаграждении. Быть может, в этих завистливых нападках лежала одна из причин того, что вскоре русская адвокатура утратила в своих рядах такого безупречного и чистого, как кристалл, деятеля.

<< | >>
Источник: А.Ф. КОНИ. Избранные произведения B ДВУХ TOMAX. Издание второе дополненное. ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА • 1956. 1956

Еще по теме ПРИЕМЫ И ЗАДАЧИ ОБВИНЕНИЯ:

  1. § 1. Частное обвинение как один из видов обвинения
  2. изменение обвинения. отказ от обвинения
  3. 1. 'Принципы систематизации задач и методов. Структура экспертной задачи
  4. §3. Изменение и дополнение обвинения
  5. Квалификация убийства при изменении обвинения
  6. Изменение обвинения в судебном заседании
  7. 16.2. Предъявление обвинения и допрос обвиняемого
  8. Организация государственного обвинения
  9. 25.4. Уголовное производство в порядке частного обвинения
  10. § 3. Судебное рассмотрение дел частного обвинения
  11. участие адвоката при предъявлении обвинения
- law - Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридическая этика и правовая деонтология - Юридические лица -