ПРИЕМЫ И ЗАДАЧИ ОБВИНЕНИЯ
Вводя в России заимствованный с Запада институт государственных обвинителей, составители судебных уставов стояли перед трудной задачей. Надо было создать должностное лицо, несущее новые, необычные обязанности и действующее не в тиши «присутствия», а в обстановке публичного столкновения и обмена убежденных взглядов,идействуюіцее притом неведомым дотоле оружием — живым словом.
Где было взять пригодных для этого людей? He будут ли они слепыми подражателями западным образцам, не перенесут ли они на русскую почву страстных и трескучих приемов французских обвинителей, столь часто обращающих свое участие в судебных прениях в запальчивую травлю подсудимого? Богатый образчиками в виде подлинных и переводных речей французских прокуроров, путь такого подражания, сравнительно легкий и свободный от смущающих душу сомнений, являлся опаоным. Ha нем мог выработаться тип настойчивого обвинителя quand meme et malgre tout[18] — обвинителя, так блестяще и остроумно охарактеризованного Лабулэ, изобразившим его говорящим присяжным про подсудимого: «Я беру его со времени рождения; имея год от роду, он укусил свою кормилицу, двух лет он показал язык своей матери, трех лет украл два куска из сахарницы своего деда, четырех лет таскал яблоки из чужого сада, и если негодяй в пять лет от роду не сделался отцеубийцей, TO лишь потому, что имел счастье быть сиротой!» Ha этом пути дешевый успех и легкая-карьера всего более могли бы быть обеспечены, и тем нежелательнее был он для правосудия. Немецкий Staatsanwalt[19] того времени был в сущности докладчиком тщательно составленной записки, в которой мертвая догматика часто занимала место красноречивого голоса жизни. Сознавая недостатки своих приемов, немецкие обвинители с тех пор постепенно вступили на путь французского красноречия, утратив в нем блестящую форму и галльское остроумие, но придав судебным прениям и отдельным заявлениям, как видно из некоторых громких процессов последнего времени, тяжеловесный и грубый характер. He подходила во многом для подражания — в силу особенностей британского уголовного процесса — и речь английского обвинителя, разделенная целым перекрестным допросом на две отдельные и независимые одна от другой части, причем в первой обвинитель говорил о том, что он будет доказывать, а во второй делал выводы о том, что он, по его мнению, доказал на судебном следствии...Судебные уставы, создавая прокурора-обвинителя, начертали и нравственные требования, которые облегчают и возвышают его ‘задачу, отнимая у исполнения ее формальную черствость и бездушную исполнительность Так, они устранили, указывая задачу прокурора, требование обвинения во что бы то ни стало и старались удержать его от близорукой или ослепленной односторонности. Составители уставов в своей объяснительной записке 1863 года указывали на необходимость вменить обвинителю в обязанность не возбуждать неприязненных к подсудимому чувств. B окончательной редакции это вылилось в наставлении прокурору, что в речи своей он не должен ни представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличаю- nmes подсудимого, ни преувеличивать значение доказательства и улик или важности преступления. Таким образом, в силу этих этических требований прокурор приглашается сказать свое слово даже в опровержение обстоятельств, казавшихся при предании суду сложившимися против подсудимого, причем в оценке и взвешивании доказательств он вовсе не стеснен целями обвинения. Иными словами, ему сказано, что он — говорящий публично судья. Ha обязанности его лежит сгруппировать и проверить все изобличающее подсудимого и, если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего говорящего в пользу обвиняемого создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить O том суду. Сделать это надо в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого долга, без пафоса, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия, которое достигается не непременным согласием суда с доводами обвинителя, а непременным выслушанием их.
Таким взглядом на свои обязанности было проникнуто большинство членов прокуратуры в столицах и провинции в первое десятилетие судебной реформы. Тогда в устах прокурора слово «проиграл дело» по случаю оправдательного приговора было бы большим диссонансом со всем характером деятельности; тогда еще не успел проявить свое действие министерский циркуляр, требовавший отчета о числе и причине оправданий по обвинениям, поддержанным тем или другим лицом. Когда один из товарищей прокурора, придя сказать мне об исходе своего обвинения в ряде мошенничеств, сказал мне: «Ну, хоть я и проиграл, но зато ему всю морду сапогом вымазал,— останется доволен»,— разумея под ним подсудимого, я устранил его надолго от выступлений в качестве обвинителя, возложив на него другие обязанности. «Пройтись насчет подсудимого», без сомнения, иногда бывает соблазнительно, особенно в тех случаях, когда обвинитель глубоко убежден в его виновности и возмущен его поступком, как отражением нравственной непригодности личности обвиняемого. Ho этому соблазну не следует поддаваться. Ha государстве лежит задача охранения общества, между прочим, преследованием нарушителей закона, и практическое служение этой важной задаче выпадает в судебном состязании на долю прокурора-обвинителя. Исполняя свой тяжелый долг, он служит обществу. Ho это служение только тогда будет полезно, когда в него будет внесена строгая нравственная дисциплина и когда интерес общества и человеческое достоинство личности будет ограждаться с одинаковою чуткостью и усердием...
Поэтому в обвинительной речи совершенно недопустима насмешка над подсудимым дош употребление относительно его тех эпитетов, которые могут найти себе место для характеристики его личности и действия в частном разговоре лишь после того, как о нем состоится обвинительный приговор. Точно так же неуместен и юмор в речи прокурора. He говоря уже о том, что это оружие — обоюдоострое и требующее в обращении с собой большого умения, тонкого вкуса и специального дарования, юмористические выходки, к которым, к слову сказать, нередко прибегают поверенные гражданских истцов, противоречат той «печали трезвой мысли зрелой», которою должна быть проникнута речь понимающего свои обязанности обвинителя.
Мне вспоминается, как в одном весьма серьезном процессе, разбиравшемся в судебной палате, защитник, пробовавший внести юмор в свою речь и постоянно цитировавший куплеты из «Стряпчего под столом», был остановлен угрюмым замечанием старшего председателя: «He довольно ли водевилей?»... Нельзя того же, что об юморе, сказать про иронию. Там, где она имеет своим источником, лживые объяснения подсудимого и свидетелей, направленные к тому чтобы «втереть очки», ирония может служить хорошим средством для яркого и образного разоблачения обмана.
Отчеты об уголовных процессах последних лет показывают, однако, что в отношении к подсудимому иногда начинает вноситься развязность тона, которая, по моему мнению, не находит себе оправдания в задачах обвинителя. Нет сомнения, что для характеристики подсудимого прокурор имеет право пользоваться данными, почерпнутыми из предосудительных сторон его деятельности, выразившихся в руководящих побуждениях его преступного деяния, и что он может делать выводы из справок о судимости по однородным делам. Ho касаться наружности подсудимого или копаться в его прошлом,
5 А. Ф. Кони не имеющем прямого отношения к рассматриваемому делу, или черпать материал для характеристики в отношении к подсудимому тех или других общественных сфер — значит злоупотреблять своим положением. Поэтому, например, в моих ушах прокурора старых времен болезненно звучат такие эпйтеты, как «героиня бульварной прессы»1, «львица Биржевых ведомостей», «престарелая прелестница, промышлявшая своими дряхлеющими прелестями и своим влиянием на сиятельных старичков», или удивление товарища прокурора, что среди людей могут существовать такие субъекты, как подсудимый, «являющий собою нечто худшее, чем даже тигр — враг человечества», или, наконец, название подсудимого «морским чудищем». Вообще обращение к специальным областям знания — к физике, химии, астрономии, зоологии и т. п. должно покоиться на точном знании того, о чем говорится, иначе примеры из этих областей могут оказаться крайне неудачными.
Весьма тяжело слышать или видеть, когда обвинитель не брезгает в своих целях ничем, подобно Осипу в «Ревизоре», говорящему: «Давай и веревочку — и веревочка пригодится». Мне пришлось председательствовать по делу, в уотором талантливый товарищ прокурора палаты, сделавший затем блистательную и высокую карьеру, желая «доехать» подсудимого, обвинявшегося в подделке акций, ставил ему в вину найденный в его бумагах счет маленького портного с заголовком: «Его сиятельству NN.». Обвинитель усматривал в этом стремление подсудимого присвоить себе непринадлежащий титул, за что и выслушал заслуженную й серьезную отповедь защитника, напомнившего оратору кое-что из его собственной биографии и обратившего внимание присяжных на привычку извозчиков-лихачей, обращающихся ко всем хорошо одетым седокам с этим же самым титулованием.Если по отношению к личности подсудимого можно желать спокойной сдержанности обвинителя, силыного в доводах, а не в эпитетах, то еще более можно требовать от последнего уважения к суду представителей общественной совести. Решения присяжных заседателей, конечно, не всегда безупречны с точки зрения соответствия.их ответа на вопрос о виновности с данными, собранными против обвиняемого, который притом нередко и сам сознался. Ho не надо забывать, что этот ответ подсказывается господствующими в обществе воззрениями и чувствами, отражая в себе нравственное состояние самого общества, коего присяжные «плоть от плоти и кость от. кости», и что слова: «Нет, не виновен»— пишутся как итог соображения уже перенесенных подсудимым страданий, долговременного лишения свободы и той неуловимой, но осязательной житейской правды, в силу которой под справедливостью разумеется не одно лишь возмездие: «Qui n’est que juste — est cruel»[20],— справедливо говорят французы. Поэтому среди решений присяжных встречаются такие, с которыми, с правовой точки зрения, трудно согласиться, но нет таких, которых нельзя было бы объяснить, а следовательно, и понять. Высоко ценя суд присяжных как общественное учреждение и считая непозволительным относиться с упреком к голосу их внутреннего убеждения, выработанного нередко тяжелым трудом участия в судебном заседании, прокуратура моего времени никогда не решалась высказывать присяжным порицание за их приговоры.
A между тем ныне зачастую встречаются в печати указания на то, что в обвинительной речи товарищ прокурора, ссылаясь напредшествовавшийогіравда- тельный приговор, говорит: «Сегодня вы уже оправдали одного грабителя», или: «После того, как вы уж оправдали мошенника», или заканчивает свою речь словами: «Впрочем, принимая во внимание ваш оправдательный вердикт по первому делу, не стоит говорить, как вам поступить с подсудимым». Последствием таких заявлений бывала просьба присяжных о занесении в протокол оскорбительного к ним отношения представителя обвинительной власти.Особого такта и выдержки требует и отношение об- винцтеля к противнику в лице защитника. Прокурору не приличествует забывать, что у защиты, теоретически говоря, одна общая с ним цель содействовать, с разных точек зрения, суду в выяснении истины доступными человеческим силам средствами и что добросовестному исполнению этой обязанности, хотя бы и направленному к колебанию и опровержению доводов обвинителя, никоим образом нельзя отказывать в уважении. Это прекрасно понималось в первые годы существования новых судов, и я лично с искренним чувством симпатии и уважения вспоминаю своих, ныне покойных, противников B Харькове, Каза-ни и Петербурге. Мы часто горячо и убежденно боролись, но никогда ни мне, ни моим товарищам не приходилось слышать по своему адресу каких- либо личных упреков, инсинуаций или задорных выпадов, и думаю, что никому из нас поставить в вину что- либо подобное тоже было невозможно. Как живой, проходит передо мной покойный Владимир Данилович Cna- сович с его резкими угловатыми жестами, неправильными ударениями над непослушными, но вескими словами, которые он вбивал, как гвозди, в точно соответствующие им понятия, с чудесной архитектурой речей, в которых глубокая психология сливалась сдолгим житейским опытом. Из каждого нашего состязания с ним я выносил поучительный пример строго нравственного отношения к приемам и формам судебной борьбы и воспоминание о широких горизонтах философских, социальных и даже естественно-научных знаний, которые он так искусно умел открывать взору слушателя сквозь лесную чащу фактических данных дела. C ним мне чаще всего приходилось состязаться, или, как он любил выражаться, «скрещивать шпаги». Ho на чью бы сторону из нас ни склонялись весы приговора, я возвращался домой благодарным учеником моего первого профессора уголовного права. He раз после жарких прений, в которых мы, не задевая лично друг друга, наносили взаимно чувствительные удары, мы ехали с ним в заседание неофициального тогда юридического общества, собиравшегося у него на квартире, и общими силами разрабатывали различные вопросы в духе судебных уставов. B моих «Судебных речах» и в пятом томе сочинений Спасовича помещены судебные прения по делу Янсен и Акар, обвиняемых во ввозе в Россию фальшивых кредитных билетов, и по делу Егора Емельянова, обвиняемого в утоплении своей жены, которые характеризуют приемы и способы борьбы между нами. По обоим делам последовали обвинительные приговоры. B деле Емельянова по окончании судебного следствия Спасович сказал мне: «Вы, конечно, откажетесь от обвинения: дело не дает вам никаких красок — и мы могли бы еще сегодня собраться у меня на юридическую беседу»,— «Нет,— отвечал я ему,— краски есть: они на палитре самой жизни и в роковом стечении на одной узкой тропинке подсудимого, его жены и его любовницы». Несмотря на горячие нападения Спасовича на то, что он называл «романом», рассказанным прокурором, присяжные согласились со мной, и Спасович подвез меня домой, дружелюбно беседуя о предстоявшем на другой день заседании юридического общества, где должен был разбираться запутанный в то время вопрос о существе самоуправства. Вспоминаю я Буймистрова с его содержательным и веским словом, взволнованную и изящную, всегда проникнутую искренним чувством речь Языкова, тонкое словесное кружево Хартулари и красивую живую речь Герарда. Конечно, дело не обходится и без комических воспоминаний. Так, восстает в них передо мной очень образованный и словообильный защитник, речи которого, богатые историческими ссылками и не всегда удачными цитатами из священного писания, скорее походили на горячие публицистические статьи, причем его пафос не достигал своей цели вследствие странного расположения определений, которые шли обыкновенно B убывающем по силе порядке. «Господа присяжные! — восклицал он,— положение подсудимого перед совершением им преступления было поистине адское. Ero нельзя не назвать трагическим в высшей степени. Драматизм состояния подсудимого был ужасен; оно было невыносимо, оно было чрезвычайно тяжело и, во всяком случае, по меньшей мере неудобно». Защищая женщину, имевшую последовательно ряд любовников и отравившую жену последнего из них, он, ссылаясь на прошлое подсудимой, просил об оправдании, приводя в пример Христа, простившего блудницу, «зане возлюбила много», что дало повод обвинителю заметить, что защитник, по-видимому, не различает разницы между много имно- гих. Я не могу забыть и двух молодых адвокатов в
Харькове. Один из них горячо протестовал против предложенной мною низшей меры самого слабого, по Уложению, наказания за преступление подсудимого, и на предложение суда высказаться, чего же он хочет, по незнакомству с лестницей наказаний требовал перехода от арестантских отделений на один год к смирительному дому на четыре года и затем, запутавшись окончательно, стал просить перейти для своего клиента к следующему роду наказания, а когда оно оказалось заключением в крепости тоже на четыре года, то, безнадежно махнув рукой, бросил Уложение о наказаниях и сел на свое место. Другой, же по делу об убийстве в драке — причем старшиной присяжных был бывший профессор уголовного права, отличавшийся в своих сочинениях очень тяжелым слогом,— желая блеснуть определением драки, сказал с большой уверенностью в себе: «Драка, господа присяжные заседатели, есть такое состояние, субъект которого, выходя из границ дозволенного, совершает вторжение в область охраняемых государством объективных прав личности, стремясь нарушить целость ее физических покровов повторным нарушением така- вых прав. Если одного из этих элементов нет налицо, то мьг не имеем юридического основания видеть во взаимной коллизии субстанцию драки».— «Господа присяжные заседатели,— должен был сказать я в своем возражении,— я думаю, что вам всем известно, и, пожалуй, даже по собственному опыту из детства, что такое драка. Ho уж если ее нужно в точности определить, то позвольте вместо длинной формулы защитника сказать, что драка есть такое состояние, в котором одновременно каждый из участников наносит и получает удары.— «Что вы сделали! — сказал мне с огорчением защитник, когда присяжные ушли совещаться,— ведь я это определение составил совершенно в духе ста^шины- профессора и уверен, что он его оценил: недаром он так внимательно склонил голову набок и одобрительно ею покачивал».
Составители судебных уставов разумелц уголовную защиту как общественное служение. B их глазах уголовный защитник представлялся как ѵіг bonus, dicendi peri- tus[21], вооруженный знанием и глубокой честностью, умеренный в приемах, бескорыстный в материальном отношении, независимый в убеждениях, стойкий в своей солидарности с товарищами. Он должен являться лишь правозаступником и действовать только на суде или на предварительном следствии — там, где это допускается, быть не слугою своего клиента и не пособником ему B стремлении уйти от заслуженной кары правосудия, но помощником и советником человека, который, по его искреннему убеждению, невиновен ѳовсе или вовсе не так и не в том виновен, как и в чем его обвиняют. He будучи слугою клиента, защитник, однако, в своем общественном служении — слуга государства и может быть назначен на защиту такого обвиняемого, в помощь которому по собственному желанию он бы не пришел. И в этом случае его вполне бескорыстная роль почтенна, ибо нет такого падшего и преступного человека, в котором безвозвратно был бы затемнен человеческий образ и по отношению кКоторому не было бы места слову снисхождения. Говоря, при наличности доказанного преступления, о снисхождении, защитник исполняет свою обязанность — свою завидную обязанность: вызывать наряду со строгим голосом правосудия, карающего преступное дело, кроткие звуки милости к человеку, иногда глубоко несчастному. K этому идеалу защитника более или менее стремились почти все из адвокатов, с которыми мне приходилось иметь дело, будучи прокурором. K сожалению, внешние обстоятельства, а отчасти неверный взгляд на смысл своей деятельности уже и тогда начинали способствовать образованию тойнаклон- ной плоскости, по которой постепенно начали двигаться многие малодушные перед соблазнительностью скорого и крупного заработка или заманчивостью дешевой и не всегда опрятной популярности. Учреждение присяжной адвокатуры, пришедшей н.а смену старинных ходатаев, крючкотворцев и челобитчиков с заднего крыльца, было встречено горячим общественным сочувствием. Ho этому сочувствию был нанесен удар учреждением частных поверенных без высшего образовательного ценза и co- словной организации, наводнивших адвокатуру и понизивших ее нравственный уровень в глазах публики, переставшей im Grossen und Ganzen[22] различать два разных элемента, входивших в личный состав того, что ею разумелось под общим названием адвокатов. Этому содействовало и то, что у нас не введено французское разделение на avocat и avoue[23], строго различающее судебные функции адвоката от исполнительных функций стряпчего, а к защите по уголовным делам допускаются и совершенно чуждые адвокатуре люди, имеющие право быть представителями обвиняемых в уголовном суде без всякого нравственного или образовательного ценза.
Наряду с этим в самой среде присяжных поверенных стал проводиться взгляд на защитника как на производителя труда, составляющего известную ценность, оплачиваемую эквивалентом в зависимости от тяжести работы и способности работника. Как для врача в его практической деятельности не может быть дурных и хороших людей, заслуженных и незаслуженных болёзней, а есть лишь больные и страдания, которые надо облегчить,— так и для защитника нет чистых и грязных, правых и неправых дел, а есть лишь даваемый обвинением повод противопоставить доводам прокурора всю силу и тонкость своей диалектики, служа ближайшим интересам клиента и не заглядывая на далекий горизонт общественного блага. Эта теория, опровергаемая прежде всего разностью целей правосудия и целей врачевания, в применении ее на судебной практике создала немало случаев, к которым можно было применить известный стих Некрасова: «Ликует враг,— молчит в недоуменьи вчерашний друг, поникнув головой». Нельзя без справедливой тревоги видеть, как в отдельных случаях защита преступника обращается в оправдание преступления, причем> искусно извращая нравственную перспективу дела, заставляют потерпевшего и виновного поменяться ролями,— или как широко оплаченная ораторжая помощь отдается в пользование притеснителю слаоьіх, развратителю невинных, расхитителю чужих, трудовых сбережений или бессовестному обкрадыванию народа... B этих случаях невольно приходится вспомнить негодующие слова пророка Исайи: «Горе глаголющим лукавое быти доброе и доброе-лукавое, полагающим тьму свету и свет тьме». Есть основания для такой тревоги и в тех случаях, когда действительные интересы обвиняемого и ограждение присяжных заседателей от могущих отразиться на достоинстве их приговора увлечений приносятся в жертву эгоистическому желанию возбудить шумное внимание к своему имени, или делается попытка человека, а иногда и целое учреждение обратить в средство для личных и в конце концов корыстных целей. Нередко во всех этих случаях щедро оплаченный язык ораторов оправдывает себя словами короля Лира: «Нет в мире виноватых». Ho господа, прячущиеся за этот афоризм, вероятно, забывают, что ему предшествуют следующие слова: «Под шубой парчевою нет порока! — закуй злодея в золото — стальное копье закона сломится безвредно>;— одень его в лохмотья — и погибнет OH от пустой соломинки пигмея!».
Было бы, однако, в высшей степени несправедливо обобщать эти случаи и поддерживать на основании такого обобщения слагающийся в последнее время неблагоприятный и нередко даже враждебный взгляд на такую необходимую жизненную принадлежность состязательного процесса, как защита. Нельзя забывать те достойные глубокого уважения имена, которые оставили и оставят свой нравственный след в рядах присяжной адвокатуры, и ту постоянную и вполне бескорыстную работу, которую, нередко с большим напряжением сил, приходилось и приходится нести членам этой адвокатуры, защищая подсудимых по назначению от суда в огромном числе дел. Поэтому нельзя не отнестись с крайним сожалением к тем случаям, нередким в последнее время,кѳгдаспрокурорской трибуны раздаются намеки и даже прямые указания на то, что защита руководится лишь денежными соображениями, когда, например, говорится присяжным, что «уверения защитника в невинности обвиняемого вызваны не столько убеждением, сколько крупным гонораром», или что «к психиатрическим экспертизам защитники прибегают в тех случаях, когда хотят вырвать из рук правосудия своего клиента, которого никоим образом оправдать нельзя», или указывается на то, что защитники способны «своими закупленными руками на массаж закона и массаж подза- гцитных». Оскорбление противника обвинением, бросаемым ему лично или сословию,к которому он принадлежит, вносит в судебные прения крайнее раздражение и яд оскорбленного самолюбия. Неудивительно поэтому, что по одному делу, как видно из сообщения газет южной России, защитник на заявление товарища прокурора о большом гонораре, заставляющем прибегать к искажению истины, ответил расценкою речи обвинителя соответственно времени, употребленному на ее произнесение, и получаемому последним содержанию и определил ее стоимость в пятиалтынный.
Главным образом, должны быть признаны недопустимыми в речах обвинителя выходки по поводу племенных или вероисповедных особенностей подсудимого и объяснение его действий свойствами народности, к которой он принадлежит, причем эти свойства с непродуманной поспешностью, в качестве огульного обвинения, являются результатом обобщения отдельных, не связанных между собою случаев и субъективных впечатлений оратора. B бытность мою обер-прокурором уголовного кассационного департамента, я несколько раз самым энергичным образом выступал против таких приемов, и сенат в интересах истинного правосудия кассировал приговоры, состоявшиеся после таких обвинительных речей. Сюда же надо отнести — наравне со стремлением расшевелить в присяжных религиозную или племенную обособленность,— во-первых, запугивание присяжных результатами их оправдательного приговора, во-вторых, пользование их малой юридической осведомленностью, в-третьих, пренебрежительное отношение к их имеющему последовать решению, в-четвертых, личное удостоверение перед ними таких обстоятельств, которые имеют характер свидетельских показаний, облеченных в форму действующей на воображение картины,и,в-пятых, пользование поведением подсудимого на суде как уликою против него. Мне вспоминается шустрый провинциальный прокурор, хвалившийся тем, что умеет говорить C присяжными понятным им языком, а не «разводит,— как он выражался,— антимонию». По делу о шайке конокрадов, наличность которой отрицала защита, он обратился к присяжным со следующими словами: «Вот вам говорят, что здесь нет шайки, а простое стечение виновныхв одном преступлении; однако, господа присяжные, посчи- тайте-ка по пальцам — сколько тут подсудимых?! — Один, два, четыре, шесть, семь! — Ну, как же не шайка?!— Вам говорят,— продолжал он,— что вина их не доказана и просят об их оправдании. Что ж! оправдайте— воля ваша! Только вот что я вам скажу: смотрю я в окошко и вижу на дворе ваших лошадей, и брички, телеги и нетычанки, в которых вы собрались со всех концов уезда и собираетесь уехать домой. Что ж! оправдайте: пешком уйдете!..». B 1903 году товарищ прокурора одного из больших поволжских судов в обвинительной речи своей сказал: «Я согласен, что улики, предъявленные против подсудимых, малы и ничтожны,— скажу даже более, что будь я вместе с вами, господа присяжные, в вашей совещательной комнате, то я, конечно, как судья, должен был бы признать эти улики недостаточными для обвинения. Ho как представитель обвинения, а следовательно, представитель общества и государства; я поддерживаю, тем не менее, обвинение против подсудимых и громко заявляю, что и на будущее время при столь же малых уликах я буду составлять обвинительные акты: слишком уж много краж развелось за послед* нее время, и мы будем оберегать от них общество, засаживая в предварительное заключение заподозренных воров-рецидивистов, хотя бы и по таким уликам». B старые годы такое заявление в устах лица прокурорского надзора было немыслимо как посвоему цинизму, таки по совершенному извращению задач обвинителя на суде.
B воспоминаниях о свидетелях я буду говорить о том, как осторожно и в каких узких пределах допустимо взвешивать поведение подсудимого на суде. B моей ранней практике был случай, послуживший мне в этом отношении тяжелым и поучительным уроком. B качестве молодого товарища прокурора харьковского окружногс суда я обвинял одного мещанина в растлении тринадцатилетней девочки. Подсудимый отрицал свою вину, а эксперты, как тогда часто случалось, совершенно разошлись в своих мнениях. B то время, когда потерпевшая девочка со слезами рассказывала про гнусность, над нею проделанную, а ее мать с волнением описывала непосредственные признаки преступления, виденные ею по горячим следам, подсудимый, сидевший против меня у противоположной стены судебного зала, не только улыбался, но неслышно смеялся во весь рот... To же самое делал он и во время убийственного для него показания эксперта, профессора Питры. Возражая защитнику, который ссылался на свидетельства соседей подсудимого, говоривших, что последний — человек скромный, доброго поведения и богобоязненный, я сказал присяжным, что эти его свойства едва ли подтверждаются его поведением на суде, где скорбь матери и слезы дочери не возбуждают в нем ничего, кроме смеха.Защитникневоз- ражал, и присяжные ушли совещаться. «Я вас не узнаю,— сказал мне почтенный член суда, старик М. И. Зарудный: — что это вы так на него напали? ведь он вовсе не смеется, а плачет все время. У него от природы или от какого-нибудь несчастного случая рот до ушей — и судорога лица, сопровождающая слезы,вызы- вает гримасу, похожую на смех. Я сидел к нему гораздо ближе, чем вы, и мне это было ясно видно». Подойдя вплотную к месту подсудимого, я убедился в справедливости слов Зарудного и с ужасом представил себе, что присяжные могли разделить мое заблуждение и что слова мои легли тяжелым камнем на чашу обвинения. Пословица говорит: «Кто в море не бывал, тот богу не ма- ливался». Она применима, однако, и к другим случаям жизни,— и я испытал это в данном случае на себе. Вернуть присяжных было невозможно по отсутствию законного повода,— и те полчаса, которые они совещались, показались мне целой вечностью. Я решил в душе выйти в отставку, если приговор будет обвинительный...Мое взволнованное и вместе удрученное состояние разрешилось невольными слезами благодарности богу, когда я услышал слова: «Нет! не виновен».
Наконец, в речи обвинителя не должно находить себе места личное самолюбие, ищущее себе удовлетворения в том, что суд или присяжные заседатели заявляют в своем приговоре о согласии с его доводами. Представитель обвинения по существу своих обязанностей не может быть лично заинтересован в исходе дела. Возможны случаи, когда этим обязанностям не противоречит и содействие подсудимому в представлении на суде данных для оправдания, если только таковые действительно существуют. Первым делом, назначенным к слушанию в казанском окружном суде в 1870 году, вскоре после его открытия, было дело Каляшина и Беловой, обвиняемых в отравлении и задушении мужа последней. B воспоминаниях об экспертизе мною уже указаны те разноречия между сведущими людьми, которые возникли в судебном заседании. Присяжные заседатели сразу встретились с обвинением, основанным на косвенных уликах. Я считал себя обязанным сказать представителям общественной совести следующее: «Для того, чтобы обсуждение преступления было возможно для вас, господа заседатели, надо исследовать все обстоятельства дела до мельчайших подробностей, сопоставить и сгруппировать их, пояснить одно другим, и из всего этого сделать вывод о виновности известного лица. Чтобы выяснить перед вами все темные стороны дела, существует особое учреждение — прокурорский надзор, имеющий на суде особую власть — обвинительную. He обвиняя во что бы то ни стало, не стремясь непременно добиться от вас тяжелого приговора, обвинитель шаг за шагом идет по пути, пройденному преступлением, поверяет вам свои наблюдения и выводы и, придя к убеждению в виновности подсудимого, обязывается высказать вам это убеждение. Если защита найдет светлые стороны в деле и обнаружит обстоятельства, которые иным, более отрадным лучом озарят действие подсудимого и заставят вас не поверить его виновности или сильно усомниться в ней, TO вы должны его оправдать, а у представителя обвинительной власти останется сознание, что он сделал все, что следовало для выполнения своей трудной и подчас очень тяжелой обязанности. Ho если факты^молчали- вые, но многозначительные факты — не будут опроверг.- нуты; если вы не почувствуете в сердце своем невиновности подсудимых и если в вашем уме не возникнет основательных сомнений в их виновности, TO вы, спокойно исполняя свою задачу быть судьями и защитниками общества от двух одинаковых опасностей — безнаказанности очевидного преступления и осуждения неповинного,— согласитесь с обвинителем и произнесете обвинительный приговор».
Такого взгляда я держался в течение всей моей восьмилетней прокурорской деятельности, глубоко сознавая, что для истинной справедливости нет ничего опаснее, как выветривание из основных приемов отправления правосудия возвышающей их человечности. Там, где справедливость и правосудие не сливаются в единое понятие, где возможно повторить слова Бомарше, влагаемые в уста Фигаро и обращенные к судебному деятелю: «Я рассчитываю на вашу справедливость, хотя вы и служитель правосудия» — там общественный быт поколеблен в своих нравственных основаниях. Я имел радость сознавать, что мои многочисленные товарищи, за небольшими исключениями, разделяли и осуществляли мои воззрения. Думаю, что правосудие от этого ничего не проиграло, а спокойное достоинство обвинительной власти несомненно выигрывало и в глазах суда, и в общественном мнении. Обязанность прокурора, находящего оправдания подсудимого уважительными, не поддерживать обвинительный акт, опровергнутый судебным следствием, заявив о том суду по совести, являет собою одно из лучших выражений того духа живого беспристрастия, который желали упрочить в судебной деятельности составители судебных уставов. Они не ограничились предоставлением прокурору права отказа от обвинения, но вменили ему это в обязанность, предусмотрев при этом и оба вида судебного состязания — судебное следствие и прѳния. Обвинительный акт, опирающийся на различные доказательства, между которыми главное место занимают свидетельские показания, может оказаться лишенным всякой силы, когда эти доказательства при разработке их судом на перекрестном допросе, при обозрении их или экспертизе предстанут совсем в другом виде, чем тот, который они имели в глазах обвинителя, составлявшего акт. Данные обвинительного акта могут остаться и нетронутыми, но то, что будет приведено защитой подсудимого или им самим в свое оправдание, может до такой степени правдиво изменить житейский облик подлежащего суду поступка, установив на него иную точку зрения, что поддержание обвинения BO что бы TO ни стало являлось бы действием не только бесцельным, но и нравственно недостойным. Достаточно указатьхотябынаслучай,где первоначальное обвинение в убийстве вырождается в наличность необходимой обороны или такой неосторожности, которую по справедливости ввиду условий и обстановки происшествия невозможно вменить в вину и т. п. Чуждые установлению каких-либо формальных рамок, составители судебных уставов мерилом необходимости отказа от обвинения в возвышенном доверии к духовному складу судебных деятелей поставили единое внутреннее убеждение прокурора, предоставив ему находить побуждения к отказу в голосе его совести. Конечно, такой отказ не должен быть поспешным и непродуманным, или, точнее говоря, непрочувствованным; точно так же он не может быть голословным и нуждается в мотивировке. Сколько мне известно, в судебной практике отказы от обвинения не часты, а в первые годы существования новых судов эти отказы сопровождались иногда оригинальными последствиями. Так, в 1866 году, когда в стенах московского окружного суда по делу об убийстве впервые было заявлено товарищем прокурора об отказе от обвинения, окружной суд без дальних околичностей объявил подсудимых свободными OT суда, предоставив, таким образом,прокурору,а не присяжным' заседателям решить судьбу подсудимого. Между тем присяжные заседатели иногда относились к подобным отказам вполне самостоятельно. Мне пришлось это испытать на себе в Харькове. B летнюю сессию присяжных заседателей рассматривалосьдело о крестьянинеКу- харчуке, обвиняемом в краже с повозки в пути. День был душный; дело — четвертое по порядку — было начато слушанием в семь часов вечера. Присяжные были уже, очевидно, утомлены, а на перекрестном допросе доказательства обвинения разваливались одно за другим. Я решил отказаться от обвинения и заявил об этом суду, в сжатом изложении сопоставив данные обвинительного акта с их существенным изменением на суде.
K несчастию для подсудимого, защитником был кандидат на судебные должности, весьма добросовестный и знающий человек, но обладавший тем, что называется суконным языком. Это была его первая защитительная речь, очевидно, написанная заранее и неоднократно просмотренная. Вероятно, уже за несколько дней до заседания он учил ее наизусть и даже, быть может, уподобляясь Мольеру, читал ее своей кухарке или кому-нибудь из близких, заранее волнуясь в ожидании своего maiden speech[24]. Мой отказ от обвинения разбивал его тревожные надежды, и, жалея потраченный труд, он решил не ограничиться присобдинением к моему заявлению. И вот в течение почти полутора часов медлительно и нудно текла его речь. Он не замечал невольных знаков нетерпения со стороны суда и некоторых из присяжных и так вошел в свою роль, что совершенно забыл о моем заявлении. «Напрасно обвинитель силится утверждать, что подсудимый виновен»,— процитировал он с унылым пафосом заранее написанное место своей речи, обращаясь в мою сторону после того, как я отказался от обвинения. Я едва удержался, чтобы не рассмеяться, невольно вспомнив только что появившийся тогда рассказ Щедрина, в котором один из обывателей, пришедших к новому градоначальнику на поклон, повествует, как последний, выйдя к ним, крикнул: «Пикните вы только у меня!» — и прибавляет: «а мы, сударь, и не пикали». После краткого напутствия председателя, присяжные ушли совещаться, а через четверть часа вынесли вердикт, гласивший: «Да, виновен». По особой милости судъбы в деле нашлись кассационные поводы, и я принес протест, уваженный сенатом. Первое время деятельности новых судов высшая прокуратура относилась к отказам от обвинения неодобрительно. Мне известно несколько таких случаев, и лично я должен был, будучи товарищем прокурора в Петербурге, давать по требованию прокурора палаты объяснение оснований, по которым я отказался поддерживать обвинение, изложенное в определении судебной палаты. Бывали, впрочем, и обратные случаи, и мне пришлось однажды по одному харьковскому делу, волновавшему иа месте сословные страсти, имевшие отголосок и в Петербурге, решительным образом отклонить влиятельное служебное предложение принять на себя обвинение с тем, чтобы на суде от него отказаться.
Обращаясь мысленно от приемов обвинения по существу, которых я держался, стараясь быть последовательным в своем взгляде на прокурора как на говорящего судью— к созданию и к выработке внешней их оболочки — я не могу не припомнить беседы с воспитанниками выпускного класса училища правоведения после одной из моих лекций по уголовному процессу в конце семидесятых годов. Они спрашивали меня, что им, готовящимся к судебной деятельности, нужно делать, чтобы стать красноречивыми. Я отвечал им, что если под красноречием разуметь дар слова, волнующий и увлекающий слушателя красотою формы, яркостью образов и силою метких выражений, то для этого нужно иметь особую способность, частью прир'ожденную, частью же являющуюся результатом воспитательных влияний среды, примеров, чтения исобственных переживаний.Дар красноречия,по мнению Бисмарка, который хотя и не был красноречив сам, но умел ценить и испытывать на себе красноречие других, имеет в себе увлекающую силу, подобно музыке и импровизации. «В каждом ораторе,— говорил он,— который действует красноречием на своих слушателей, заключается поэт и только тогда, когда он награжден этим даром и когда, подобно импровизатору, он властно повелевает своему языку и своим мыслям, он овладевает теми, кто его слушает». Поэтому невозможно преподать никаких советов, исполнение которых может сделать человека красноречивым. Иное дело уметь говорить публично, то есть быть оратором. Это уменье достигается выполнением ряда требований, лишь при наличности которых можно его достигнуть. Этих требований или условий, по моим наблюдениям и личному опыту,— три: нужно знать предмет, окотором говоришь, вточностииподроб- ности, выяснив себе вполне его положительные и отрицательные свойства; нужно знать свой родной язык и уметь пользоваться его гибкостью, богатством и своеобразными оборотами, причем, конечно, к этому знанию относится и знакомство с сокровищами родной литературы. По
6 А. Ф. Кони поводу требования знания языка я ныне должен заметить, что приходилось слышать мнение, разделяемое многими, что это дело таланта: можно знать язык и не уметь владеть им. Ho это неверно. Под знанием языка надо разуметь не богатство Гарпагона или не Скупого рыцаря, объятое «сном силы и покоя» на дне запертых сундуков, а свободно и широко тратимые, обильные и даже неисчерпаемые средства. «Когда мы прониклись идеею, когда ум хорошо овладел своею мыслью,— говорит Вольтер,— она выходит из головы вполне вооруженною подходящими выражениями, облеченными в подходящие слова, как Минерва, вышедшая вся вооруженная из головы Юпитера». B записках братьев Гонкур приводятся знаменательные слова Теофиля Готье: «Я бросаю мои фразы на воздух, как кошек, и уверен, что они упадут на ноги... Это очень просто, если знать законы своего языка». У нас в последнее время происходит какая-то ожесточенная порча языка, и трогательный завет Тургенева о бережливом отношении к родному языку забывается до очевидности: в язык вносятся новые слова, противоречащие его духу, оскорбляющие слух и вкус и притом по большей части, вовсе ненужные, ибо в сокровищнице нашего языка уже есть слова для выражения того, чему дерзостно думают служить эти новшества. Рядом с этим протискиваются в наш язык иностранные слова взамен русских, и наконец, употребляются такие соединения слов, которые, по образному выражению Гонкурд, «hurlent de se trouver ensemble»[25]. Неточностью слога страдают речи большинства судебных ораторов. У нас постоянно говорят, например, «внешняя форма и даже— horribile dictu[26] — «для проформы». При привычной небрежности речи нечего и ждать правильного расположения слов, а между тем это было бы невозможно, если бы оценивался вес каждого слова во взаимоотношении с другими. Недавно в газетах было напечатано объявление: «актеры-собаки» вместо «собаки-актеры». Стоит переставить слова в народном выражении «кровь с молоком» и сказать «молоко с кровью», чтобы увидеть значение отдельного слова, поставленного на свое место. Наконец, сказал я, нужно не лгать. Человек лжет в жизни вообще часто, а в нашей русской жизни и очень часто, трояким образом: он говорит не то, что думает,— это ложь по отношению к другим; он думает не то, что чувствует,— это ложь самому себе,и наконец, он впадает в ложь, так сказать, в квадрате: говорит не то, что думает, а думает не то, что чувствует. Присутствие каждого из этих видов лжи почти всегда чувствуется слушателями и отнймает у публичной речи ее силу и убедительность. Поэтому искренность по отношению к чувству и к делаемому выводу или утверждаемому положению должна составлять необходимую принадлежность хорошей, то есть претендующей на влияние речи. Изустное слово всегда плодотворнее письменного: оно живит слушающего и говорящего. Ho этой животворной силы оно лишается, когда оратор сам не верит тому, что говорит, и, утверждая, втайне сомневается, или старается призвать себе на помощь вместо зрелой мысли громкие слова, лишенные в данном случае внутреннего содержания. Слушатель почти всегда в этих случаях невольно чувствует то, что говорит Фауст: «wo Begriffe feh- len, dastelltein Wortzur rechtenZeitsicht еіп»*.Вотпоче- му лучше ничего не сказать, чем сказать ничего. «Поэтому, господа,— заключил я нашу беседу,— не гонитесь за красноречием. Тот, кому дан дар слова, ощутит его, быть может, внезапно, неожиданно ддя себя и без всяких приготовлений. Ero нельзя приобрести, как нельзя испытать вдохновение, когда душананегонеспособна. Ho старайтесь говорить хорошо, любите и изучайте величайшую святыню вашего народа — его язык. Пусть не мысль ваша ищет слова и в этих поисках теряет и утомляет слушателей, пусть, напротив, сл.ова покорно и услужливо предстоят перед вашею мыслью в полном ее распоряжении. Выступайте во всеоружии знания того, что относится к вашей специальности и на служение чему вы призваны, а затем — не лгите, то есть будьте искренни, и вы будете хорошо говорить, или как гласит французская судебная поговорка: «Vous aurez l*oreilledutribunal>>**.Tenepb,no-
* Где не хватает понятий, там своевременно их заменяют слова.
** Вам будет принадлежать внимание (слух) суда.
сле долгого житейского опыта, я прибавил бы к этим словам еще и указание на то, что ораторские приемы совсем неодинаковы для всех вообще публичных речей и что, например, судебному оратору и оратору политическому приходится действовать совершенно различно. Речи политического характера не могут служить образцами для судебного оратора, ибо политическое красноречие совсем не то, что красноречие судебное. Уместные и умные цитаты, хорошо продуманные примеры, тонкие и остроумные сравнения, стрелы иронии и даже подъем на высоту общечеловеческих начал далеко не всегда достигают своей цели на суде. B основании судебного красноречия лежит необходимость доказывать и убеждать, то есть, иными словами, необходимость склонять слушателей присоединиться к своему мнению. Ho политический оратор немного достигнет, убеждая и доказывая. У него та же задача, как и у служителя искусств, хотя и в других формах. Он должен, по выражению Жорж-Санд,«топітеге{ётоиѵо- іг»[27], то есть осветить известное явление всею силою своего слова и, умея уловить создающееся у большинства отношение к этому явлению, придать этому отношению действующее на чувство выражение. Число, количество, пространство и время, играющие такую роль в критической оценке улик и доказательств при разборе уголовного дела— только бесплодно отягощают речь политического оратора. Речь последнего должна представлять не мозаику, не тщательно и во всех подробностях выписанную картину, а резкие общие контуры и рембрандтовскую светотень. Ей надлежит связывать воедино чувства, возбуждаемые ярким образом, и давать им воплощение в легком по усвоению, полновесном по содержанию слове.
Искать указаний, как надо говорить,в руководствах по части красноречия, по большей части, совершенно бесполезно. У нас исследования о существе и приемахкра- сноречия сводились, за исключением замечательного для своего времени труда Ломоносова «Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия.— 1744 и 1748 гг.», до конца шестидесятых годов к повторению теоретических положений и примеров, почерпаемых преимущественно у Квинтилиана и Цицерона, причем почему-то забывалось превосходное «Рассуждение об ораторе» Тацита. Попыток к самостоятельной разработке вопроса о красноречии вследствие отсутствия нового, практического материала мы в литературе не встречаем. «Златослов или открытие риторской науки» 1798 года и «Детская риторика или благоразумный Вития» 1787 года не могут идти в сравнение с трудом Ломоносова, а «Риторика в пользу молодых девиц, которая равным образом может служить и для мужчин, любящих словесные науки», изданная в 1797 году Григорием Глинкою, есть, в сущности, перевод сочинения Гальяра, лишь снабженный довольно ядовитыми замечаниями переводчика. Хотя Академия наук в самом начале девятнадцатого столетия «старалась сочинить логику, риторику и пиитику, яко главные основания словесных наук», но это старание разрешилось одними благими намерениями. Лишь в 1815 году впервые на русском языке появилась составленная Феофилактом Малиновским книга, посвященная «Основаниям красноречия». B следующем году тот же автор издал «Правила красноречия, в систематический порядок науки приведенные и Сократовым способом расположенные». Для знакомства с этим первым опытом теории красноречия достаточно привести следующий ответ автора на вопрос о том, какое качество должна иметь речь, «удовлетворяющая потребности сердца». Вот он: «Сердце желает с готовою истиной войти в храм своего собственного удовольствия, почувствовав к ней какую-либо страсть, ибо единственнця его потребность чувствовать, без сего оно терзается скукою. Из сего следует, что прекрасная речь имеет связь с нашим сердцем; дело оратора открыть путь, которым описываемый предмет входит во внутренность оного. Тогда он, говоря с ним и приводя его в движение, побеждает самовластие и преклоняет волю его без сопротивления на свою сторону». Или BOT как определяется смешное. как составная часть некоторых видов ораторской речи: «Как скоро душа наша чувствует ничтожное насилие естественного или разумного, состоящее в действиях, не сходных с законами природы или хорошего произвола, то она, будучи уверенавнутрен- но в непременности и в непоколебимости их, предчувствуя, что зла для нее оттого не воспоследует, издевается над слабым усилием ничтожность коего наполняет его веселостью и растворяет дух радостью, который влечет за собой физическое потрясение почти целого тела». B том же году в Москве в типографии Селивановского напечатана книга неизвестного автора: «Оратор или о трех главных совершенствах красноречия — ясности, важности и приятности», вся построенная на примерах из Цицерона. B ней заслуживает, однако, внимания указание на «выбор литер и слогов» для придания речи «важности», причем рассуждение о том, что литера приличествует материи печальной и страшной (terror, horror, horrendum)[28], удивительным образом совпадает с объяснениями Эдгара По к его знаменитому стихотворению «Ворон». Дальнейший шаг был сделан Мерзляковым в его рассуждении 1824 года «Об истинных качествах поэта и оратора» и в речи профессора Петра Победоносцева «О существенных обязанностях Витии и о способах к приобретению успеха в красноречии», произнесенной на годовом акте Московского университета 3 июля 1831 г. Наконец, в 1844 году вышли «Правила высшего красноречия» Сперанского, представляющие систематический обзор теоретических правил о красноречии вообще, изложенных прекрасным языком, но совершенно лишенных практической поучительности за отсутствием примеров. Из всех этих сочинений, не считая даже неудобочитаемых упражнений в эло- квеции Малиновского, ничего или во всяком случае очень мало может извлечь судебный оратор.
Правила, оставленные Квинтилианом и Цицероном и выводимые исключительно из их речей, в значительной мере неприемлемы для современного оратора. Древний грек и древний римлянин выросли в общественных условиях, весьма отличных от тех, в которых развивается современный европейский судебный оратор, и его слушатели. И сами они и слушатели принадлежали к другому этнографическому типу. Многое из того, что у этих ораторов выходило вполне естественным, показалось бы в настоящее время неискренней декламацией. Притом как судебный оратор Демосфен гораздо ниже Цицерона и в
сущности в своих речах судебного характера едва ли стоит выше обыкновенного логографа[29]. Он велик в защите погибавшего государственного строя против внешнего врага и внутреннего разложения. Речи его проникнуты альтруизмом, и слово его постоянно поднимается в область общих начал. Целям судебного красноречия гораздо более удовлетворяют речи Цицерона. Он ближе к делу, глубже в анализе мелочных фактов. Он более на земле, на практической почве, и в нем сильнее сказывается тот «esprit de combativite»[30], который составляет необходимую принадлежность судебного оратора, стремящегося к успеху. Одним словом, в его ораторских прие-’ мах всегда слышится прежде всего обвинитель или защитник. Чудесный стилист и диалектик, он одинаково искусно впадает в пафос или предается иронии или, наконец, ошеломляет противника яростными эпитетами. Достаточно вспомнить делаемые им, сыплющиеся как из рога изобилия различные характеристики в речах против Катилины: отравитель, разбойник, отцеубийца, фальсификатор, друг каждой проститутки, соблазнитель и убийца. Несомненно, однако, что большая часть этих приемов неприменима в современном суде.
Первым по времени трудом на русском языке, предназначенным для судебных ораторов, явилось «Руководство к судебной защите» знаменитого Миттермайера... Несмотря на общие похвалы, которыми встречено было это сочинение у нас, оно едва ли оказало услугу кому- либо из наших судебных ораторов. Исходя из мысли об учреждении в университетах особых кафедр «для преподавания руководства к словесным прениям», Миттермай- ep предлагает вниманию лиц, посвящающих себя уголовной защите, свой труд, чрезвычайно кропотливый, в значительной мере чисто теоретический и весьма несвободный от приемов канцелярского производства, несмотря на то, что у автора везде предполагается защита перед судом присяжных заседателей. Macca параграфов (сто тридцать шесть), разделяющихся на пункты А, В, С, pac-
падающиеся в свою очередь на отделы, обозначенные греческими буквами, производит при первом взгляде впечатление широкого захвата и глубокой мысли, а в действительности содержит в себе элементарные правила обмена мыслей, изложенные притом в самых общих выражениях. Среди этих правил попадаются, впрочем, и практические советы, поражающие своею наивностью. Такова, например, рекомендация защитнику не утаивать от подсудимого (sic!) грозящегоему наказания, как будто обвиняемый и защитник находятся в отношениях больного к врачу, причем последний во избежание осложнения недуга своего пациента иногда скрывает от него его опасное состояние. Условиями судебного красноречия Миттермайер ставит наличность основательных доказательств, ясный способ изложения и очевидную добросовестность «в соединении с тем достоинством выражений, которое наиболее прилично случаю». Поэтому он советует говорить защитительную речь по заранее заготовленной записке, избегая: А) выражений плоских, Б) напыщенных, В) устарелых, Г) иностранных и Д) вообще всяких излишних нововведений, обращая при этом внимание на:а) ударение, б) расстановки, в) различные тоныречи и г) телодвижения. Едва ли нужно говорить, что в таком определении красноречия оно, употребляя выражение Тургенева, «и не ночевало». Доказательства могут оказаться весьма основательными (например, alibi, поличное, собственное признание), ясная мысль может быть облечена в «приличные случаю» выражения и не покушаться извращать истину — и тем не менее от речи будет веять скукой. Нужна яркая форма, в которой сверкает пламень мысли и искренность чувства. Наиболее живой отдел труда Миттермайера — это говорящий об отношении защитника к доказательствам, но и он гораздо ниже по содержанию,чем прекрасные,но,ксожалению,состав- ляющие библиографическую редкость книга нашего почтенного криминалиста Жиряева «Теория улик» или богатое опытом и до сих пор не устаревшее сочинение Уиль- за «Теория косвенных улик».
C тех пор в оценках речей русских судебных ораторов, в заметках самих ораторов и в наставлениях начинающим адвокатам в различных специальных брошюрах появлялись указания на приемы и методы того или другого оратора или на его собственные взгляды на свою профессию. Ho несмотря на ценность отдельных этюдов все это или отрывочно или главным образом сведено к оценке и выяснению свойств таланта и личных приемов определенной личности. Лишь в самое последнее время появилось прекрасное систематическое по судебному красноречию сочинение П. С. Пороховщикова «Искусство речи на суде» (1910 г.).
Ha первом плане я, конечно, считал нужным ставить изучение дела во всех его частях, вдумываясь в видоизменение показаний одних и тех же лиц при дознании и следствии и знакомясь особенно тщательно с вещественными доказательствами. Последняя — скучная и кропотливая работа, казавшаяся порою бесплодною, приносила, однако, во многих случаях чрезвычайно полезные результаты, имевшие решительное влияние на исход дела. Вещественные доказательства не только представляют собою орудия и средства, следы и плоды преступления, но вдумчивое сопоставление их между собою дает иногда возможность проследить постепенную подготовку преступления и даже самое зарождение мысли о нем. B целях правосудия это весьма важно, ибо не только дает опору обвинению, но и создает законную возможность отказа от него. B деле Янсен и Акар, обвинявшихся во ввозе в Россию фальшивых кредитных билетов, мне удалось выработать крайне вескую улику, сопоставляя между собой номера кредитных билетов, расположенных в двух партиях, направленных в отдаленные один от другого города; в дело о диффамации в печати семиреченского губернатора Аристова, по коему состоялся обвинительный приговор в судебной палате,— разбором официальной переписки о маленьком народце «таранчах», приобщенной, между прочим, к делу, удалось установить, что г-н семиреченский губернатор вполне заслужил то, что он называл диффамацией, и имеет удовольствие отказаться в сенате от обвинения. Я уже не говорю о том,до какой степени разбор приобщенных к делам переписок, заметок, дневников и других рукописей обвиняемых или потерпевших дает возможность ознакомить суд с их личностью иногда их же собственными словами. Могу сослаться в этом отношении на характеристики скопца Co- лодовникова и ростовщика Седкова в моей книге «Судебные речи». Как председатель суда, я бывал не раз свидетелем прискорбных сюрпризов, которые создавались для сторон во время судебного заседания, вследствие незнакомства их с тем, что содержится в не просмотренных ими пакетах и свертках, лежащих на столе вещественных доказательств.
Отсутствие тщательного изучения дела не только грозит такими сюрпризами, но побуждает обвинителя прибегать иногда к приемам, о нравственном значении которых не может быть двух мнений. Я помню одного известного адвоката, талантливого и знающего,— в частной жизни, как говорят, доброго и готового на дружеские услуги,— но неразборчивого ни в свойстве дел, ни в свойстве приемов, вносимых им в судебное состязание. По громкому, волновавшему общество делу о подлоге огромной важности он принял на себя обязанности гра- ждарского истца и, придя ко мне вечером накануне заседания, просил дать ему прочесть дело, находившееся у меня, как у будущего обвинителя. «Какой том?» — спросил я его. «А разве их много?» — в свою очередь спросил он. «Четырнадцать, да семь томов приложений и восемь связок вещественных доказательств».— «Ах, чорт их возьми!., где же мне все это разбирать... Ho я изучил обвинительный акт: мастерски написан!».— «Так как мы имеем во многом общую задачу в деле, то скажите, как вы смотрите на эпизод с NN»? — «А в чем он состоит?» — «Да ведь ему исключительно посвящена целая глава обвинительного акта, который вы изучили...».— «По правде говоря, я его только перелистал, но у меня будут свои доказательства». B судебном заседании, длившемся целую неделю, он молчал все время судебного следствия и лишь при заключении его потребовал, чтобы было прочтено письмо одного из умерших свидетелей, находящееся в таком-то томе, на такой-то странице, в котором пишущийлочти что сознается в содействии к отправлению на тот свет других свидетелей,опа- сных для богатого и влиятельного подсудимого. Это заявление произвело большое впечатление на присяжных и на публику, так как среди последней был пущен ни на чем не основанный слух, что неудобные для подсудимых свидетели «устранены из дела навсегда», а присяжные находились под впечатлением происшедшей у них на глазах смерти одного очень волновавшегося свидетеля— последовавшей от разрыва сердца. B месте, указанном поверенным гражданского истца, оказалась чистая страница. Он указал другой том производства, которого, как мне, из его же слов, было известно, даже не видал,— и там оказалась какая-то незначительная бумага, а на гневный вопрос председателя, после того, как я и защитники заявили, что такого письма ни в деле, ни в вещественных доказательствах нет, объяснил, что том и страница были у него записаны на бумажке, но ее у него «кто-то стащил», причем снова повторил содержание вымышленного письма. Таковы были его «свои доказательства»!
Изучение и знание дела во всех его подробностях было, по крайней мере в начале семидесятых годов, необходимо и для проведения в жизнь возможно широким образом и в неприкосновенности основных начал деятельности реформированного суда — устности, гласности и непосредственности. Я помню заседание по одному очень сложному и серьезному делу, длившееся шесть дней в 1872 году. B деле была масса протоколов осмотров и обысков, показаний неявившихся свидетелей и мно- жестводокументов,весьма нужных для судебного состязания. По закону, каждая из сторон могла требовать их прочтѳния, томительного и подчас трудно уловимого. Мы с К. К. Арсеньевым, стоявшим во главе защиты по делу, молчаливым соглашением решили почти ничего не читать на суде и провести весь процесс на строгом начале устности. Поэтому во всех нужных случаях каждый из нас с согласия противника просил разрешения ссылаться на письменный материал, говоря присяжным: «Господа, в таком-то документе, протоколе или показании есть такое-то место, выражение, отметка, цифра; прошу удержать их в памяти; если я ошибся, мой противник меня поправит». Таким образом мы провели все заседание, не прочитав присяжным ничего, но рассказали очень многое. Конечно, это требовало, кроме знания подробностей дела, большого напряжения памяти и взаимного уважения сторон. Ho первая в то время у К. К. Арсеньева и у меня была очень сильна, а взаимное уважение само собою вытекало из одинакового понимания нами задач правосудия.
Ознакомясь с делом, я приступил прежде всего к мысленной постройке защиты, выдвигая перед собою резко и определительно все возникающие и могущие возникнуть по делу сомнения и решал поддерживать обвинение лишь в тех случаях, когда эти сомнения бывали путем напряженного раздумья разрушены и на развалинах их возникало твердое убеждение в виновности. Когда эта работа была окончена, я посвящал вечер накануне заседания исключительно мысли о предстоящем деле, стараясь представить себе, как именно было соѳерилено преступление и в какой обстановке. После того, как я пришел к убеждению в виновности путем логических, житейских и психологических соображений, я начинал мыслить образами. Они иногда возникали передо мною с такой силой, что я как бы присутствовал невидимым свидетелем при самом совершении преступления, и r#TO без моего желания, невольно, как мне кажется, отражалось на убедительности моей речи, обращенной к присяжным. Мне особенно вспоминается в этом отношении дело банщика Емельянова, утопившего в речке Жданов- ке для того, чтобы сойтись с прежней любовницей, свою тихую, молчаливую и наскучившую жену. Придя ктвер- дому убеждению в его виновности (в чем он и сам после суда сознался), несмотря на то, что полиция нашла, что здесь было самоубийство, я в ночь перед заседанием, обдумывая свои доводы и ходя, по тогдашней своей привычке, по трем комнатам моей квартиры, из которых лишь две крайние были освещены, с такой ясностьюви- дел, входя в среднюю темную комнату, лежащую в воде нцчком, с распущенными волосами несчастную Лукерью Емельянову, что мне, наконец, стало жутко.
Речей своих я никогда не писал. Раза два пробовал я набросать вступление, но убедился, что судебное следствие дает такие житейские краски и так перемещает иногда центр тяжести изложения, что даже несколько слов вступления, заготовленного заранее, оказываются вовсе не той увертюрой, выражаясь музыкальным языком, с которой должна бы начинаться речь. Поэтому в отношении к началу и заключению речи я держался поговорки: «Как бог на душу положит». Самую сущность речи я никогда не писал и даже не излагал в виде конспекта, отмечая лишь для памяти отдельные мысли и соображения, приходившие мне в голову во время судебного следствия, и набрасывая схему речи перед самым ее произнесением отдельными словами или условными знаками, значения которых, должен сознаться, через два-три месяца уже сам не помнил и не понимал. Я всегда чувствовал, что заранее написанная речь должна стеснять оратора, связывать свободу распоряжения материалом и смущать мыслью, что что-то им забыто или пропущено. Поэтому профессор Тимофеев в своих статьях об ораторском искусстве ошибается,говоря,что Спасович и я всегда писали свои речи. Это верно лишь относительно Спасовича, который, действительно, подготовлял свои речи на письме, чем довольно коварно пользовались некоторые его противники, ограничиваясь кратким изложением оснований обвинения и выдвигая свою тяжёлую артиллерию уже после того, как Спасович сказал свою речь, причем его возражения, конечно, относительно бывали слабы. Писал свои речи и H. В. Муравьев — крупным, раздельным почерком, очень искусно и почти незаметно читая наиболее выдающиеся места из них. Обвиняя под моим председательством братьев Вислене- вых и Кутузова, он после речей защиты просил перерыва на два часа и заперся в моем служебном кабинете, чтобы писать свое возражение. He надо забывать, что не только там, где личность подсудимого и свидетелей изучается по предварительному следствию, но даже и в тех случаях, когда обвинитель наблюдал за следствием и присутствовал при допросах у следователя, судебное заседание может готовить для него большие неожиданности. Нужно ли говорить о тех изменениях, которые претерпевает первоначально сложившееся обвинение й самая сущность дела во время судебного следствия? Старые свидетели забывают зачастую то, о чем показывали у следователя, или совершенно изменяют свои показания под влиянием принятой присяги; их показания, выходя из горнила перекрестного допроса, иногда длящегося несколько часов, совершенно другими, приобретают резкие оттенки, о которых прежде и помину не было; новые свидетели, впервые являющиеся на суд, приносят новую окраску обстоятельствам дела и выясняют данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его последствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого иногда впервые — и перед ним предстает совсем не тот человек, которого он рисовал себе, готовясь к обвинению или занимаясь писанием обвинительной речи. «В губернском городе судился учитель пения за покушение на убийство жены, — рассказывает из своего опыта П. С. Пороховщиков.— Это был мелкий деспот, жестоко издевавшийся над любящей, трудящейся, безупречной супругой и матерью; насколько жалким представлялся он в своем себялюбии и самомнении, настолько привлекательна была она своей простотой, искренностью. Муж стрелял в нее сзади, сделал четыре выстрела и всадил ей одну пулю в спину, другую в живот. Обвинитель заранее рассчитывал на то негодование, которое рассказ этой мученицы произведет на присяжных. Когда ее вызвали к допросу и спросили, что она может показать, она сказала: я виновата перед мужем, муж виноват передо мной,— я его простила и ничего показывать не желаю. Я виновата — и я простила! Обвинитель ожидал другого, ничего подобного он не предполагал, но надо сказать, что сколько бы он ни думал, как бы ни искал он сильных и новых эффектов, такого эффекта он никогда бы не нашел». Еще большие изменения может вносить экспертиза. Вновь вызванные сведущие люди могут иногда дать такое объяснение судебномедицинской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из- под заготовленной заранее речи будут вынуты все сваи, на которых держалась постройка. Каждый старый судебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой «перемены декораций». Если бы действительно существовала необходимость в предварительном письменном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, ярче, действительнее первых речей. Несомненно, что судебный оратор не должен являться в суд с пустыми руками. Изучение дела во всех подробностях, размышление над некоторыми возникающими в нем вопросами, характерные выражения, попадающиеся в показаниях и письменных вещественных доказательствах, числовые данные, специальные названия и т. п. должны оставить свой след не только в памяти оратора, но и в его письменных заметках. Вполне естественно, если он по сложным делам набросает себе план речи или ее схему — своего рода vade mecum[31] в лесу разнородных обстоятельств дела. Ho от этого еще далеко до изготовления речи в окончательной форме. Приема неписания речей держался и известный московский прокурор Громницкий, говорящий в своих воспоминаниях о писаных речах, что они «гладки и стройны, но бледны, безжизненны и не производят должного впечатления; это блеск, но не свет и тепло; это красивый букет искусственных цветов, но с запахом бумаги и клея». Мой опыт подтверждает этот взгляд. Из отзывов компетентных ценителей и из отношения KO мне присяжных заседателей — отношения, не выражаемого внешним образом, но чувствуемого, я убедился, что мои возражения иногда нескольким защитникам сразу, сказанные без всякой предварительной подготовки и обыкновенно, по просьбе моей, немедленно jio окончании речей моих противников, производили наибольшее впечатление.
Еще до вступления в ряды прокуратуры.я интересовался судебными прениями и читал речи выдающихся западных судебных ораторов, преимущественно французских, но должен сознаться, что маЛо вынес из них поучительного. Их приемы не подходят к природе русского человека, которой чужда приподнятая фразеология и полемический задор... Этим объясняется частный неуспех тех, иногда весьма способных, ораторов, которые говорят по нескольку часов, подвергая присяжных заседателей своеобразномуизмору,причем изморэтотприводит зачастую к неожиданным результатам или к знакам нетерпения, смущающим говорящего. Речь обвинителя должна быть сжата и направлена на то, чтобы приковывать внимание слушателей, но не утомлять их. Судебный оратор должен избегать того, что еще Аристофан в своих «Облаках» называл «словесным поносом», замечая, что «у человека с коротким умом язык обыкновенно бывает слишком долгий». Мне вспоминается адвокат при одном из больших провинциальных судов на Волге, который любил начинать свои речи ab ovo[32]. По делу о третьей краже перед усталыми от предшествовавших дел присяжными он, пользуясь апатичным невмешательством председателя, посвятил первый час своей речи на историю возникновения права собственности и на развитие этого понятия с древнейших времен в связи с развитием культуры. «Теперь перехожу к обстоятельствам настоящего дела»,— заключил он свой обзор и дрожащею от усталости рукою стал наливать себе стакан воды. Присяжные заседатели состояли, как нарочно, из купцов и мелких торговцев. Начинало смеркаться, наступало время закрывать лавки и подсчитывать выручку, и, вероятно, у многих из них мысль невольно обращалась к тому, что делает теперь «хозяйка» и как управился оставленный вместо себя «молодец». Когда наступила минута общего молчания перед переходом оратора от Египта, Рима и средних* веков к «обстоятельствам дела», старшина присяжных с седою бородою и иконописной наружностью поднял давно уже опущенную голову, обвел страдальческим взглядом суд и оратора и, тяжело вздохнув, довольно громко, с явным унынием в голосе произнес: «Эхе-хе-хе-эхе!» — и снова опустил голову. «Я кончил!» — упавшим голосом сказал оратор исторического исследования. Увы! непонимание опасности такого измора существует, как видно, и до настоящего времени, и еще недавно в одном из судов Украины товарищ прокурора, как удостоверено протоколом судебного заседания, сказал: «Я чувствую, что суд недоволен моей речью и делает разного рода жестикуляции; я прошу отдыха и воды — я устал». Можете себе представить, как
должны были устать и судьи, и сколько воды, сверх выпитой товарищем прокурора, оказалось в его речи.
По поводу «жестикуляций», так уязвивших бедного словоохотливого обвинителя, я должен заметить, что всегда считал вполне неуместным всякие жесты и говорил свои речи, опираясь обеими руками на поставленную стоймя книгу судебных уставов, купленную B 1864 году, тотчас по выходе ее в свет, и прошедшую со мною весь мой сорокалетний судебный путь. He думаю, чтобы резкие жесты и модуляции голоса были по душе русским присяжным заседателям, которые по моим наблюдениям, ценят спокойствие и простоту в «повадке» обвинителя. Я не мог разделить восхищения некоторых почтительных ценителей перед красноречивым, судебным1 ритором, который в историческом процессе первейшей важности и значения, характеризуя одного из подсудимых с чисто русской фамилией, возопил: «Нет! нет! он не русский!» — и, швырнув перед собою трагическим жестом длинный карандаш, в деланном бессилии опустился в'кресло. Таким приемам место на театральных подмостках. Обвинителю, как и проповеднику, не следует забывать совета великого Петра, в Духовном регламенте: «He надобно шататься вельми, будто веслом гребет; не надобно руками сплескивать, в боки упираться, смеяться, да ненадобно и рыдать: вся бо сия лишняя и неблагообразна суть, и слушателей возмущает».
Bo время моего прокурорства не существовало сборников судебных речей, по которым можно было бы^под- готовиться к технике речи. Приходилось полагаться на собственные силы.Уже впоследствии, черезмноголетпо оставлении прокуратуры, я стал знакомиться с русским духовным красноречием и нашел в нем блестящие примеры богатства языка и глубины мысли. Несомненно, что первое местовэтом отношении принадлежитмитро- политу московскому Филарету, хотя его проповеди и не согревают сердца, как некоторые чудесные слова архиепископа Иннокентия, например, «Слово в великий пяток», и не блещут широтою взгляда митрополита Макария. Ум, гораздо более, чем сердце, слышится в словах Филарета, которые, подобно осеннему солнцу, светят, но не греют. Ho в них нет зато ни полемического задора
7« А. Ф. Кони
Амвросия и Никанора, ни узкой «злопыхательной» нетерпимости некоторых из современных проповедников. У Филарета поражает чистота и строгость языка и отсутствие причастий и деепричастий и частого употребления слова «который», причем у него в высшей степени проявляется то, что французы называют «1а sobriete de Ia parole»[33], и доведено до виртуозности устранение всего излишнего. Он сам определяет значение живого слова, говоря, что оно может быть изострено как меч — и тогда оно будет ранить и убивать, и может быть измяг- чено как елей — и тогда оно будет врачевать. Ero проповеди исполнены красивых и сжатых образов и богаты афоризмами.
^ (*' >• С* « « ............ ....................................... ....................... . . . • • , «
0 построении обвинительных речей мне трудно сказать что-нибудь более полное, содержательное и поучительное, чем то, что заключается в замечательной книге П. С. Пороховщикова «Искусство речи на суде». Лично о себе могу сказать, что никогда не следовал какому-либо общему и предвзятому приему. Черпая свои доводы из житейского опыта, психологического анализа побуждений и сопоставления между собою объективных обстоятельств дела, я начинал речи то с краткого описания события преступления, то с оценки бытового значения преступного деяния, о котором шло дело, то с характеристики главнейших личностей в деле, то, наконец, с изложения шаг за шагом хода тех следственных действий, результатом которых явилось предание суду. Желая убеждать присяжных в том, в чем я сам был убежден, а не производить на них впечатление, я старался избегатьдействоватьнаих воображениеи, подчас, видя со стороны присяжных доверие и сочувствие к тому, что я говорю, сознательно стирал слишком резкие контуры вызываемых мною образов, за что подвергался иногда строгой критике прямолинейных обвинителей. Сознание некоторого дара слова, который мне дан судьбою, заставляло меня строго относиться к себе, как к судебному оратору и никогда не забывать перед лицом человека, на судьбу которого я мог повлиять, завета Гоголя: «Co словом надо обращаться честно».
Еще в юности глубоко врезались в мою память прекрасные слова Лабулэ: «Аѵес Ie pauvre, Tenfant, Ia femme et Ie coupable meme — Ia justice doit se defier de ses forces et craindre d’avoir trop raison»[34]. Вот почему через тридцать шесть лет по оставлении мною прокурорской деятельности я спокойно вспоминаю свой труд обвинителя и думаю, что едва ли между моими подсудимыми были люди, уносившие с собою, будучи поражены судебным приговором, чувство злобы, негодования или озлобления против меня лично. B речах моих я не мог, конечно, оправдывать их преступного дела и разделять взгляд, по которому tout comprendre — c’est tout pardonner[35], или безразлично «зреть на правых и виновных». Ho я старался понять, как дошел подсудимый до своего злого дела, и в анализ совершенного им пути избегал вносить надменное самодовольство официальной безупречности* Я не забывал русской поговорки: «чужими грехами свят не будешь»,— и мне часто приходили на память глубокие слова Альфонса Карра: «Я не могу удержаться,— говорит он,— от упрека некоторым судебным ораторам в том, что они иногда забираются на нравственную высоту, недоступную для большинства обыкновенных смертных. Мне хочется чувствовать человека в моем судье и обвинителе и знать, что если высокая добродетель и оградила его от пропасти, в которую я упал, то, по крайней мере, он измерил взором ее глубину и знает по собственным наблюдениям, как легко в нее оступиться. Если бы мне приходилось быть судимым ангелами, то я предпочел бы быть осужденным заочно». Я всегда находил, что наряду со служебным долгом судебного деятеля вырастает его нравственный долг. Он предписывает никогда не забывать, что объектом действия этого деятеля является прежде всего человек, имеющий право на уважение ксвоемучеловеческомудостоинству.Вся- коепоруганиепоследнего есть неизбежно поругание своей собственной души в ее высочайшем проявлении — совести. Оно не проходит даром — и рано или поздно может ожить в тяжких, гнетущих сознание образах. Правосудие не может быть отрешено от справедливости, а последняя состоит вовсе не в одном правомерном применении к доказанному деянию карательных определений закона. Судебный деятель всем своим образом действий относительно людей, к деяниям которых он призван приложить свой ум, труд и власть, должен стремиться к осуществлению и нравственного закона. Забвение про живого человека, про брата во Христе, про товарища в общем мировом существовании, способного на чувство страдания,— вменяет в ничто и ум, и талант судебного деятеля, и внешнюю, предполагаемую полезность его работы! Как бы ни было различно его общественное положение, сравнительно с положением тех, кого он призывает пред свой суд, как бы ни считал он себя безупречным, не только в формальном, но и в нравственном отношении, в его душе должно, как живое напоминание о связи со всем окружающим миром, звучать прекрасное выражение браминов: «tat twam asi!» — это тоже ты — ты в падении, ты в несчастьи, ты в невежестве, нищете и заблуждении, ты в руках страсти!
Вот почему я не раз считал вправе просить присяжных заседателей о признании подсудимых заслуживающими по обстоятельствам дела снисхождения. По делу об убийстве Филиппа Штрам, совершенном его племянником, причем мать убийцы Елизавета Штрам обвинялась в укрывательстве, я сказал о ней в конце своей речи: «Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрывательницей его действий потому, что не могла найти в себеси- лы изобличать его... Трепещущие и бессильные руки матери вынуждены были скрывать следы преступления своего сына потому, что сердце матери по праву, данному ему природой, укрывало самого преступника. Поэтому вы, присяжные, поступите не только милостиво, HO и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения». Где было возможно отыскать в деле проблески совести в подсудимом или указание на то, что онупалнравственно, нонепогиббесповоротно,явсег- да подчеркивал это перед присяжными в таких выражениях, которые говорили подсудимому, особливо, если OH был еще молод, что перед ним еще целая жизнь и что есть время исправитьсяичестной жизньюзагладитьиза- ставить забыть свой поступок. Я никогда не сочувствовал, однако, тойжестокойчувстаительности, благодаря которой у нас нередко совершенно исчезают из виду обвиняемый и дурное дело, им совершенное, а на скамье сидят отвлеченные подсудимые, не подлежащие каре закона и называемые обыкновенно средою, порядком вещей, темпераментом, страстью, увлечением. Я находил, что страсть многое объясняет и ничего не оправдывает; что никакой политический строй не может извинить попрания в себе и в других нравственного начала; что излишнее доверие, отсутствие или слабость надзора не уменьшают вины того, кто этим пользуется. Увлекаясь чувствительностью в отношении к виновному, нельзя становиться жестоким к потерпевшему, к пострадавшему — и к нравственному и материальному ущербу, причиненному преступлением, присоединять еще и обидное сознание, что это ничего не значит, что за это ни кары, ни, порицания не следуетичтозакон,который грозит спасительным страхом слабому и колеблющемуся, есть мертвая буква, лишенная практического значения. Ho там, где наряду со строгим словом осуждения уместно было слово милости и снисхождения, я ему давал звучать в своей речи. Такое отношение к подсудимым по одному делу оставило во мне своеобразные воспоминания. Помещик одной из северных губерний, брачная жизнь которого сложилась неудачно, был дружески принят в семьедру- гого местного помещика и изливал скорбь по поводу сво- ихжитейских невзгодпередсестрой этого помещика,мо- лодой впечатлительной девушкой,толькочто окончившей воспитание в институте. Она стала его жалеть, и эта жалость, как часто бывает у русской женщины, перешла в любовь, крторой и воспользовался сладкоречивый неудачник. Через некоторое время, заметив, что она нравится местному энергичному земскому деятелю, он, пустив B ход свое неотразимое на нее влияние, уговорил ее выи- ти замуж, предложив себя, с цинической самоуверенностью, в ее посаженные отцы. Бедная девушка$ внявшая его настойчивым советам, вскоре убедилась, что нашла в муже доверчивого, благородного и горячо любящего человека, видящего в ней утешение и поддержку в своей тревожной, полной борьбы общественной деятельности. Так прошло семь лет и однажды, когда вернувшись в свою усадьбу из уездного города, муж стал рассказывать про происки и вражду своих противников и высказал жене, какое огромное нравственное значение имеет для него непоколебимая вера в ее любовь и чистоту, она почувствовала, что не может и не должна скрывать от него истину о своем прошлом и рассказала ему все. Это запоздалое признание ошеломило несчастного человека, разрушило и осквернило в его глазах счастье его многих лет и возбудило в нем на почве оскорбленного самолюбия ревность, которая стала питать сама себя болезненными представлениями и приводившими его в ярость подозрениями. Заставляя жену почти ежедневно терзать его и терзаться самой подробным рассказом о своем «падении», он, наконец, потребовал, чтобы она повторила в лицо своему соблазнителю все то, что рассказала мужу, и затем стал его преследовать настойчивыми требованиями «сойти со сцены». Посаженный отец бежал за границу, но оскорбленный мужвсопровождениипоч- ти обезумевшей от страданий жены, бросился за ним в погоню, искал его по всей Европе и, наконец, настиг, вернувшись вслед за ним в Петербург, где ворвался в его квартиру и убил его ударами кинжала, приказав при этом жене стрелять в него из револьвера. Оба были преданы суду — он за убийство, она за покушение, Обвиняя по этому делу, обратившим на себя особое общественное внимание, и изображая на основании объективных данных последовательное развитие преступной решимости у подсудимого, я не мог не указать присяжным на глубину душевных страданий, перенесенных им, и не обратить их внимания на несчастную судьбу молодой женщины, не сумевшей заглушить в себе вопля совести, уставшей скрывать истину от любимого и достойного уважения человека. Присяжные дали ему снисхождение, а жену его, потерявшую голову в поднятой ею буре и ставшую слепым орудием в руках своего мужа, оправдали. Она пошла за мужем в ссылку на поселение в
Сибирь. Я не терял их из виду и, когда представился случай, через несколько лет, в качестве управляющего департаментом министерства юстиции, помог облегчению их участи.
Этот процесс был долгое время причиной непечатания мною сборника моих судебных речей, так как без него последний был бы не полон, а мне не хотелось давать повод случайным читателям моей книги растравлять своим любопытством, намеками или бестактными вопросами начавшие заживать у подсудимых раны прошлого. Между тем издание такого сборника представлялось мне необходимым, так как в прокуратуре начинали водворяться нежелательные приемы, от которых я хотел отвратить примерами моей деятельности, как говорящего судьи. После долгих колебаний я нашел исход в том, что, печатая отчет об этом процессе, ни разу не упомянул об именах и фамилии подсудимых, заменив их словами «обвиняемый», «обвиняемая», «подсудимый», «подсудимая». Вскоре по выходе в свет первого издания «Судебных речей» я получил письма от моих бывших подсудимых, в которых сквозило чувство признательности за употребленный мною прием умолчания и с тех пор между мною и этими прекрасными в существе своем людьми установилась переписка. Он сообщал мне о своих взглядах на разные общественные дела и события, она с трогательным доверием писала мне о своей счастливой семейной жизни и детях, горячо принимая к сердцу мои личные и общественные скорби и радости. Несколько лет назад, давно прощенный- и принятый на службу, он умер, пользуясь уважением окружающих, а я и до сих пор несколько раз в год получаю с далекого юга письма от нее, исполненные благоговейных воспоминаний о муже и нежной тревоги о моем пошатнувшемся здоровье... Невольно вспоминаются мне по этому поводу упреки Герцена нашей привычке налеплять на людей заранее сделанные ярлыки, из-за которых не желают видеть настоящего человека. «Душе все внешнее подвластно»,— говорит Лермонтов. Иногда, получая письма, о которых я только что говорил, я переношусь B дни, последовавшие за судебным заседанием по этому делу, когда различные дамы из общества удивлялись моему «непозволительно мягкому» отношению к подсудимой и, негодуя на оправдательный приговор, находили, что ee- то и следовало наказать особенно строго за ее неуместную откровенность. «Кто ее тянул за язык?» — спрашивали меня некоторые чувствительные особы с нескрываемым к ней презрением. Я получил и несколько открытых анонимных писем с намеками на то, что мое снисходительное к ней отношение, конечно, не чем иным не может быть объяснено, как влюбчивостью, столь неуместной в прокуроре. Такое вольное и невольное непонимание роли прокурора с особенной силой проявилось в нашумевшем в свое время деле Мясниковых, обвиняемых в составлении подложного завещания от имени разбогатевшего приказчика их отца Беляева, которым все его очень большое, но запутанное состояние, заключавшееся в разных предприятиях, лесных дачах, приисках, паях и т. п., было будто бы оставлено им своей жене, которая не замедлила по договору передать его подсудимым за 392 тысячи, чем были нарушены права законных наследников — очень отдаленных родственников мнимого завещателя.
Отсутствие здоровой политической жизни в тогдашнем петербургском обществе сказывалось в том страстном отношении, которое проявляли различные круги K процессам, выдающимся или по свойству преступления или по общественному положению обвиняемых. При всякого рода стеснительных и запретительных мерах по отношению к публичным чтениям сравнительно свободная речь могла быть услышана, за исключением редких публичных заседаний ученых обществ, лишь из проповеднических уст духовных ораторов, на официальных торжествах и юбилеях и, наконец, в суде. Ho на духовном витийстве лежала мертвящая рука, втискивавшая живое слово в узкие рамки предвзятых и не связанных с вопросами жизни текстов. Этим, конечно, объяснялся успех таких ораторствующих богословов,как,например, пресловутый лорд Редсток, приезжавший гастролировать в Петербург. B его развязном обращении с ,Евангелием и в великосветской проповеди «веры без дел» слышалось все-таки независимое слово, и это невольно пленяло слушателей, давно мучимых духовным голодом.
Так же мало удовлетворения доставляли и разные торжественные, юбилейные и застольные речи. Произносимые в узких пределах данного случая, они были проникнуты той условной ложью, которая заставляла звучать изображение действительности «октавой выше», причем иногда сам юбиляр или иной «виновник торжества» должен был чувствовать себя сконфуженным от раздутого превознесения своих скромных заслуг перед вег домством, отечеством и даже человечеством, в глубине души, быть может, вспоминая стих Гаммерлинга: «Lasst uns lachen — iiberdie Grossen — die keine sind!»[36]. K тому же эти торжества бывали доступны небольшому числу лиц. Оставались судебные заседания. Здесь слово тоже было ограничено конкретными обстоятельствами данного дела, но оно вырабатывалось в свободной и наглядной борьбе сторон и в содержание его вливалась неподдельная, настоящая жизнь с ее скорбями, падениями и роковыми осложнениями, причем толкование закона открывало путь критике различных общественных отношений. Поэтому в словах подсудимых, свидетелей, защитников и подчас самих обвинителей и в поведении публики нередко слышались отголоски отдаленных надежд, душевной неудовлетворенности, возмущенного чувства или сдержанного негодования на тяжкие условия и обстановку официальной жизни и общественной среды. Как ни старался суд иногда оградить себя от внешнего мира с его страстями и упованиями плотиною строгих процессуальных правил, напор бывал так силен, что взволнованная общественная стихия, просачиваясь сквозь последнюю, то тут, то там прорывала ее и вторгалась в спокойное отправление правосудия. Наш новый суд долгое время был единственной отдушиной, B которую неизбежно и неотвратимо вылетали со свистом и шумом пары повсюду пригнетаемых общественных вожделений. Это заставляло при каждом выходящем из ряду деле волноваться все те элементы, которые, не будучи призваны судить, приходили, однако, в соприкосновение с судом. Понятно, какую роль при этом могла играть и играла ежедневная печать, отражая на себе это волнение. B деле Мясниковых было несколько поводов для возбуждения исключительного и болезненного любопытства публики. Дело тянулось четырнадцать лет, по большей части в старых судах, несколько раз кончаясь ничем и снова возникая. A суды эти не без основания внушали обществу подозрительное к себе отношение. Обвиняемые были людьми очень богатыми, и их монументальный дом на Знаменской улице в то еще бедное красивыми постройками в Петербурге время, вероятно, не раз останавливал на себе завистливое внимание проходящих. Один из Мясниковых был адъютантом главного начальника III отделения, то есть состоял в глазах общества в ближайшем распоряжении той власти, к которой оно в лице многих относилось с чувством боязливого и тревожного недружелюбия. Вокруг наследственных прав безвестного сарапульского мещанина Ижболдина, предъявившего гражданский иск о признании завещания подложным, образовалась группа далеко не бескорыстных радетелей и участников будущего дележа, которых, конечно, лишь с этой точки зрения интересовало предстоящее «торжество правосудия», к которому они усиленно и постоянно взывали на доверчивых страницах мелкой прессы. Bce это вместе взятое создало напряженный интерес к делу.
Подсудимые — Александр и Иван Мясниковы,— из которых один, старший, разбитый жестоким параличом, производил, лежа в длинном кресле, очень тяжелое впечатление— виновными себя не признали, а третий подсудимый— мещанин Амфилогий Караганов, сознавшийся в подделке подписи Беляева на завещании, имел вид нервнобольного человека, очень волновался, с трудом овладевал нитью рассказа и настойчиво сбивался на повествование о своей жизни на отдаленном заводе, где он предавался беспробудному пьянству, обрекаемый на него скукой и разладом с женой, бывшей прежде «близкой знакомой» одного из обвиняемых. Перед судом прошло множество разноречивых свидетелей, из которых некоторые, особенно со стороны гражданского истца, цавали показания с чрезвычайной страстностью, а настоящая, по моему мнению, потерпевшая Екатерина Бе- дяева, женщина уже весьма немолодых лет, в светлой шляпке с розами, горячо и упорно заступалась за подсудимых, считая себя вполне удовлетворенной полученными от Мясниковых деньгами. Где было нужно, она отзывалась ослаблением памяти и стойко выдержала более чем двухчасовой перекрестный допрос, вовсе не представляя из себя «трепетной лани», как ее называл насмешливо поверенный гражданского истца. Судебные прения были очень оживленные и продолжительные. Кончая свою обвинительную речь, я сказал: «Господа присяжные! обвинение мое окончено: я старался, не увлекаясь, спокойно и сжато изложить перед вами существенные обстоятельства этого сложного дела и те данные, которые почерпнуты мною из письменных документов. Если я упустил что-либо, то дополнит это ваша память, в которой отпечатлелись, без сомнения, все черты, все оттенки этого дела. Я обвиняю Александра Мясни- кова в том, что он задумал составить подложное завещание от имени Беляева и привел это намерение в исполнение. Ни в общественном и материальном его положении, ни в его образовании не нахожу я никаких обстоятельств, по которым можно бы говорить о снисходительном отношении к его поступку: он виновен — и только виновен. Обращаясь к Ивану Мясникову, я по совести должен заявить, что в деле нет указаний на его непосредственное участие в преступлении. Это не значит, однако, чтобы он не участвовал в нем косвенно. Нет сомнения, что Александр Мясников не мог бы решиться составить подложное завещание, не имея на то предварительного, быть может, молчаливого согласия со стороны брата, он не мог бы составить завещания, не быв наперед уверен в том, что брат его беспрекословно примет все последствия этого, что при этом между ними ие выйдет недоразумения. Ему надлежало быть уверенным, что Иван Мясников будет смотреть сквозь пальцы в то время, когда он станет действовать. Иван Мясников знал хорошо, какое преступление подготовляется, и не мог остановить брата, не предупредил своим влиянием преступления, не напугал своими угрозами. Поэтому я обвиняю Ивана Мясникова в попустительстве. Караганова я обвиняю в том, что. он, после подготовительных занятий, подписал бумагу чужим именем, зная, что это делается для духовного завещания. Вместе с тем не могу не заметить, что Караганов был оружием в руках других, умственно и материально более, чем он, сильных лиц, что он находился под давлением своей привязанности к хозяевам и что жизнь его разбита навсегда и непоправимо. Я прошу вас поэтому признать его заслуживающим полного снисхождения; равным образом думаю я, что не будет несправедливым признать заслуживающим снисхождения и Ивана Мяскикова. Взглянув на него, близкого к гробу и разбитого параличом, вы, господа присяжные, поймете, под влиянием какого чувства я указываю вам .на возможность этого признания. Излишне говорить вам, что приговор ваш будет иметь большое значение. Дело это тянется четырнадцать лет и возбудило целую массу толков. Общественное мнение клонилось по отношению к нему то в одну, то в другую сторону, и судом общественного мнения дело это было несколько раз и самым противоположным образом разрешаемо. Подсудимых признавали то закоренелыми преступниками, то жертвами судебного ослепления. Ho суд общественного мнения не есть суд правильный, не есть суд свободный от увлечений, общественное мнение бывает часто слепо, оно увлекается, бывает пристрастно и или жестоко не по вине, или милостиво не по заслугам. Поэтому приговоры общественного мнения по этому делу не могут и не должны иметь значения для вас. Есть другой высший суд — суд общественной совести. Это — ваш суд, господа присяжные. Мы переносим теперь дело Мясниковых из суда общественного мнения на суд общественной совести, которая не позволит вам не признать виновности подсудимых, если они действительно виноваты, и не допустит вас уклониться от оправдания их, если вы найдете их невиновными. Произнося ваш приговор, вы или снимете с них то ярмо подозрений и слухов, которое над ними тяготеет издавна, или скрепите его вашим спокойным и решительным словом. Если зы произнесете приговор обвинительный, если согласитесь с моими доводами и проникнетесь моим убеждением, TO из него будет видно, что перед судом по судебным уставам нет богатых и бедных, нет сильных и слабых, а все равны, все одинаково ответственны»..*
Присяжные заседатели совещались пять часов и среди всеобщего напряженного внимания вынесли решение о том, что завещание не подложно, и тем самым произнесли оправдательный приговор относительно подсудимых.
Приговор этот был понятен. Если с ним трудно было согласиться с точки зрения тяжести и доказательности улик, собранных по делу, совокупность которых должна бы привести присяжных к обвинительному ответу, согласному с логикой фактов, то с другой стороны, с точки зрения житейской, решение присяжных было легко объяснимо. Перед ними были люди, выстрадавшие четырнадцать лет мучительного состояния под подозрением; один из них лежал перед ними бессильный и разрушенный физически, другой — Караганов — стоял полуразрушенный духовно, собирая последние силы своего мерцающего ума на защиту своих бывших хозяев. Если из дела выяснилось, что путем подложного завещания Мясниковы завладели имуществом Беляевой, то с другой стороны, было с несомненностью ясно, что все это имущество было Беляевым приобретено от Мясниковых, благодаря участию его в их делах. Присяжным было видно, что Беляев с преданностью верного слуги любил сыновей своего старого хозяина, как родных детей, и что вместе с тем он думал, как видно было из клочков бумаги, на которых пробовал написать проект завещания, об обеспечении своей жены, но не выразил этого окончательно, вероятно, лишь по свойственному многим боязливому отвращению к составлению завещания. Затем, в деле не было действительно пострадавшего от преступления и ввергнутого в нищету или тяжелое материальное положение, так как та спутница жизни Беляева, которой он несомненно собирался оставить часть своего имущества, признавала себя совершенно удовлетворенной и обеспеченной сделкой с Мясниковы- ми, доказывая своим поведением во время тяжелого допроса на суде, что volenti non fit injuria[37]. Наконец, к этому имуществу тянулись жадные руки целой компании искателей золотого руна, своего рода аргонавтов, окруживших совершенно чужого для Беляева человека, ничем не заслуженное благополучие которых должно было быть построено, в случае признания завещания подложным, на ссылке в Сибирь трех предстоявших перед судом людей. Bce это должны были видеть и чувствовать присяжные заседатели. И они произнесли оправдательный приговор, отпустив подсудимым их вину. Так же поступили через полгода и присяжные заседатели в Москве, куда вследствие кассации согласно моему протесту приговора было перенесено дело Мясниковых, несмотря на крайние усилия поверенного гражданских истцов, подготовлявшего обвинительный приговор статьями в «Московских ведомостях» и усиленным разысканием и доставлением в Москву новых свидетелей обвинения, показание одного из которых вызвало оригинальный вопрос присяжного заседателя: «Значит вы состоите у мещанина Ижболдина на иждивении?».
Приговор петербургских присяжных вызвал в Петербурге ропот и шумные толки, искусно подогреваемые и питаемые материальным разочарованием «аргонавтов».
• Ha суд посыпались самые грубые нарекания иинси- нуации. Окончание моей речи вызвало в печати ядовитые выходки. Мне не хотели простить того, что я не представил из себя французского обвинителя, видящего B оправдательном приговоре личную для себя обиду. He только мелкая пресса, но и некоторые более солидные органы, выражавшие четыре года спустя свое крайнее сожаление по поводу оставления мною прокуратуры, нападали на меня за слабость обвинения, а один, имевший крупную известность в беллетристике, искусный улавливатель общественных настроений, даже назвал в своем фельетоне мое обвинение защитительной речью.
Вообще вокруг решения присяжных загорелась страстная полемика, вызванная теми причинами, лежащими з общественном строе, на которые я указал выше. Тогда только что были введены открытые письма с исключенною впоследствии надписью, что почтовое управление не отвечает за содержание письма. И я стал получать ругательные письма самого злобного содержания, причем, судя по стилю, иногда по[38]несколько штук их подряд исходили OT одного и того же лица, которому, очевидно, доставляло особое удовольствие делиться своим негодованием с почтальонами и швейцарами. Я был молод, впечатлителен и недостаточно «обстрелян» в общественной деятельности, и вся эта травля против меня, суда и присяжных действовала на меня удручающим образом. Ho и теперь, через сорок лет, я не могу без грусти вспомнить о том ослеплении, в которое вводилось по рядовому в сущности делу общественное мнение. Vivit sub pectore vulnus!* Присяжные заседатели как форма суда составляли одно из драгоценнейших приобретений для бесправного и безгласного русского общества, а в суде шла творческая работа по созиданию согласных с народным характером и требованиями истинного правосудия типов судебных деятелей — прокурора, защитника и судьи.
Мне было тяжко видеть грубое и в значительной степени умышленное непонимание моего участия в этой работе и искажение смысла моих слов, в особенности4 со стороны тех, кто горделиво присваивал себе роль руководителей общественного мнения, так мало заботился о его нравственном воспитании по отношению к святому делу правосудия.
Непосредственные результаты этой шумихи и ее практическая бесплодность сказались очень скоро. И в Москве, где обвинение метало громы и молнии в подсудимых, а гражданский истец ожесточенно копался в интимных подробностях из жизни, присяжные совещались по делу лишь полчаса и вынесли такой же приговор, как в Петербурге.
He избежала нападений по этому делу и адвокатура. Против К. К. Арсеньева было воздвигнуто целое словесное и печатное гонение за то, как смел он выступить защитником одного из Мясниковых. Были забыты его научные и литературные заслуги, благородство его судебных приемов и то этическое направление в адвокатуре, которого он вместе с В. Д. Спасовичем был видным представителем. Люди, знакомые с делом лишь по случайным фельетонам, сенсационным заметкам и заугольному шушуканью «аргонавтов», не хотели допустить мысли, что он мог быть убежден в невиновности обратившегося к нему подсудимого, и с пеной у рта вопили о полученном им за свой тяжелый и продолжительный труд вполне законном вознаграждении. Быть может, в этих завистливых нападках лежала одна из причин того, что вскоре русская адвокатура утратила в своих рядах такого безупречного и чистого, как кристалл, деятеля.
Еще по теме ПРИЕМЫ И ЗАДАЧИ ОБВИНЕНИЯ:
- § 1. Частное обвинение как один из видов обвинения
- изменение обвинения. отказ от обвинения
- 1. 'Принципы систематизации задач и методов. Структура экспертной задачи
- §3. Изменение и дополнение обвинения
- Квалификация убийства при изменении обвинения
- Изменение обвинения в судебном заседании
- 16.2. Предъявление обвинения и допрос обвиняемого
- Организация государственного обвинения
- 25.4. Уголовное производство в порядке частного обвинения
- § 3. Судебное рассмотрение дел частного обвинения
- участие адвоката при предъявлении обвинения