<<
>>

ЛЕКЦИЯ ЧЕТБЕРТАЯ НОВГОРОДСКИЕ ЛЕТОПИСИ

Новгородские летописи в нашей летописной литературе составляют особый отдел, относящийся к событиям преиму­щественно Новгорода; впрочем, местами включены события и других русских земель, иногда по отношению к Новгоро­ду, а иногда' и безотносительно.

В издании наших летопи­сей, составленном Археографической Комиссий, помещены четыре новгородских летописи, называемых первой, вто­рой, третьей и четвертой. Первая, по одному из взятых списков без начала с 1016 по 1444 год; вторая от 911 по- 1587 год с прибавлениями; третья от 989 по 1716 год; чет­вертая с 1113 по 1496 год.

Неправильность их издания достаточно доказана г. По­годиным в V томе его исследований. Между прочим, один из главнейших недостатков есть тот, что издатель для пер­вой летописи выбрал список не полный и откинул из лето­писи начало, находящееся в Толстовском списке ее и заключающее в себе несколько отличий от внесенных им при издании других летописей.

Обыкновенно думают, что начало первой новгородской летописи есть сокращение летописи, которая составилась в Киеве и с прибавкой событий, относящихся к Новгороду. Известия в первой новгородской летописи до того кратки, что похожи более на оглавление, чем на сказание; во мно­гих местах перед одним событием стоит несколько годов, так, в лето 6537, в лето 6538, — далее исчисляются годы один за другим до 6546 и после всего сказано: «заложи Ярослав город Кыев и церковь святыя София»; также перед известием о смерти полоцкого князя Всеслава поставлено сряду четыре года. Эта краткость и пустые года заставляют думать, что летописец был не современник и не списывал даже современных повестей, не делал также своих заметок и по памяти, а составлял свою летопись по скудным, раз-

розненным сведениям, в отрывках, и во многих местах не знал, чем наполнить, расставленные наперед, годы. Очень любопытно объяснить, как именно составилась эта лето­пись? Предложение г.

Сухомлинова о пасхальных таблицах здесь ближе всего к истине. Включение по местам более подробных событий, относящихся к Новгороду, заставляет думать, что составитель жил в этом городе; упоминовение о событиях после нескольких годов указывает, сверх того, что составитель имел сведения без годов и по своему рас­чету ставил их приблизительно; такие события, как напри­мер, преставления князей и проч., обозначены не только годами, но даже днями; освящение церквей, приход владык взятЫ, вероятно. из каких-нибудь церковных и монастыр­ских записок: о некоторых летописец нашел точные указа­ния, и потому' поставил числа; о других событиях не нашел ни дней, ни годов, а потому поставил при них приблизи­тельно несколько годов; так, перед поставлением Федора, архиепископа новгородского, поставлено три года. Точные сведения по числам о преставлении некоторых лиц летопи­сец мог также заимствовать из синодиков или поминальных записок. Не только умершие в Новгороде были записывае­мы в новгородских сииодиках, но могли быть случаи, когда в новгородские монастыри присылались записки для поми­новения из других мест. По старинным понятиям помино­вение для души считалось действительнее, когда совершалось в разных местах: чем более будет роздано за упокой души, чем больше усопшего будут поминать, тем для него лучше на том свете.

Известия о новорожденных князьях также могли быть присылаемыв монастырь для молитвы об их здравии, и оттуда почерпнуты летописцем. Самые известия о военных делах проходили через тот же источник; в летописи такого рода вхо­дили наиболее те известия, которые относятся к смерти кого- нибудь, например победа половцев над Всеволодом в 1078 году, убиение Глеба (за Волоком) в 1079 году, победа мордвы над Ярославом — все это несчастные события.

Когда в сражениях гибли люди, о них присылались бра­тии поминальные записки, — что иногда принимали на се­бя князья. Счастливые события, как, например, победа Мстислава над Олегом, победа киевских князей над полов­цами (1103 и 1111 г.), могли быть сообщаемы в монастырь, как для поминовения убиенных, так равно и для воссыла- ния благодарения Богу за одоление врагов; при этом в по­минальных записках обозначалось, в каком именно сражении убиты были поименованные и о какой победе следовало молиться; из этих-то записок летописец брал и вставлял свои известия; другим путем едва ли можно объ­яснить такую краткость событий и вместе, не редко, такую точность по годам и дням.

Занятие Новгорода Всеславом и битва с ним Глеба могли быть заимствованы тоже из поми­нальных записок, ибо тогда были убиваемы люди; а при­бавления «велика же бе беда в час той» и т. п. могли или находиться в виде приписки, сделанной современником на самом синодике, или же, по старой памяти и преданию, сделаны самим летописцем[19]; подобное восклицание являет­ся по 1129 г. по поводу затмения; быть может летописец, нашедши такую фразу в синодике по поводу битвы Всесла- ва, употребил из подражания под другим, более близким к нему событием.

- Впрочем, внесенные в летопись военные события могли быть записываемы и по другому поводу, как, например: о походе Ярослава на ятвягов и о браке его с дочерью новго­родского князя по возвращении из этого похода. Здесь мог­ло быть в церкви записано о браке князя с целью молиться впоследствии о счастии новобрачных; о походе же на Ятвя­гов упомянуто при случае, и года над ним поставлено, а означено приблизительно двумя годами 1112 и 1113.

С 1117 г. летопись начинает, так сказать, полнеть, осо­бенно в перечне событий, собственно относящихся к Новго­роду; видимое обилие фактов указывает на близость самого летописца к описываемому времени. Пустых годов нет бо­лее; только смерть жены Мстислава записана без году. Од­нако известия еще не принимают повествовательной формы. Под 1125 и 1128 годами о голоде, по поводу неуро­жая, более подробный рассказ, но он также мог находиться в синодиках для поминовения умерших в это время. Мона­хи на память записали подробности этого события, чтобы отличить поминаемых от других.

Под 1132 годом является уже повествование иного по­кроя: о походе Всеволода в Русь к Переяславлю, и о смя­тениях в Новгороде по возвращении князя. После этого уже последовательно записываются разные политические новгородские события; но в то же время продолжаются и прежнего рода заметки, как, например, постройка церквей, преставление князей, венчание, назначение новых церков­ных сановников, — одним словом все, что могло быть из­влечено из церковных записок и синодиков.

Кроме синодиков в монастырях и соборах была необходимость за­писывать и церковные деяния, постройки церквей — для поминовения тех, которые жертвовали, а также для празд­неств храмов; факты церковного управления, как приход того, или другого сановника отчасти тоже для поминове­ния, а отчасти для справок с стариною.

Повествование о политических новгородских событиях с П37 г. делается еще пространнее, именно после изгнания Всеволода. Тут уже излагаются обстоятельно причины, по ко­торым его прогнали, написанные в виде пунктов; вероятно, они были предложены новгородцами на вече и составляли приговор изгнанному князю. Так как это событие означено точно по дням, то, вероятно, оно записано современником. Принимая во внимание последнее обстоятельство, и, преиму­щественно, распространенную форму изложения, кажется достоверныім, что именно с этого времени начинается собст­венно новгородская летопись. Тут летописец начинает пре­рванную историю, а все, что внесено в летопись прежде этого события, взято или из церковных заметок, или из особых за­писок, писанных не для того, чтобы придать памяти прошлые события, а для особых целей. Сам летописец мало распростра­нил свой краткий первоначальный перечень тем, что, может быть, сам слышал от стариков.

Под 1144 г. летописец упоминает о себе, говоря, что в этом году св. Нифонт поставил его попом. Итак, летописец, писавший эту часть летописи, был священник. Г. Прозо­ровский, соображая, что под 1188 г. с подробностями и уча­стием говорится о кончине какого-то попа при церкви св. Иакова, по имени Германа Вояты, который священствовал полпятдесят лет, приходит к заключению, что этот поп Герман был лицо, говорящее о себе под 1144 г., и что пре­емник его в д'еле летописания счел приличным распростра­ниться о своем предшественнике! Г. Погодин признает, что действительно священник, упоминающий о своем посвяще­нии под 1144 г., есть одно и то же лицо с тем, о котором говорится под 1188 г., но думает, что этот священник, Гер­ман Воята, был не сочинитель, а переписчик летописи, на том основании, что под 1144 годом он назвал Нифонта свя­тым, каким Нифонт мог быть назван только по кончине своей, и что притом невозможно: чтобы летопись велась при церкви св.

Иакова, где Герман был попом, а не при Софийском соборе. Но Нифонт умер в 1156 году, и священ­ник, писавший свой рассказ, мог прибавить посвящение свое в иереи уже по кончине иерарха, и если Герман Воята, как допускает г. Погодин, мог быть переписчиком, то так же мог быть и сочинителем летописи.

Далее в складе летописи и выборе событий господствует тот .же характер^ Летописец наполняет свою летопись изве­стиями о постановлении духовных сановников, о представ­лении важных лиц, о построении церквей, вообще обращает внимание на церковные дела и тем обличает свое духовное звание. Из политических событий он упоминает только о таких, которые ярко выделяются из среды обык­новенных, как-то: призвание и изгнание князей, смуты в Новгороде, да кроме того говорит о разных бедствиях, мо­рах, пожарах, войнах с иноплеменниками. Изложение во­обще скудно, только в перечне народных бедствий он позволяет себе входить в значительные подробности и опи­сывать такие случаи более яркими красками. В 1161 году, по поводу описания неурожая, прибавлено восклицание: «о велика скорбь бяше в людех и нужа!» — восклицание, по­добное тому, которое встречается в древних годах в разби­тии Всеслава; это подтверждает, что прежние события заносились в летопись тем же летописцем, который писал о событиях половины XII века.

Одинаковый тон в летописи идет вплоть до 1202 г. и потому трудно уловить, когда оканчивается летописание священника, поставленного в 1144 году, и по всему, как кажется, начавшего писать еще в 1137 году, потому что тон летописи неизменно идет с 1202 года, так что преемник Германа Вояты искусно подражал предшественнику. До 1209 года характер рассказа все еще сбивается на старый лад; с 1209 года политические события рассказываются под­робнее, приводятся речи князей, — чего нет в описании предыдущих времен, — и вообще видно сочувствие лето­писца к предмету рассказа. Поход Мстислава Удалого на суздальцев описан оживленно и с большими подробностя­ми, так что можно предположить, что это отдельный эпи­зод, внесенный в летопись, тем более, что он находится и в Воскресенском списке, — но скорее можно думать, что в последний он занесен из новгородского списка, так как рас­сказан короче.

Встречаются благочестивые размышления. Однако летописец все еще придерживается системы своего предшественника: он упоминает о построении церквей, о смерти важных лиц, о народных бедствиях и проч., но в этот. период новгородского летописания являются, внесен­ными в него, и события других княжеств, как например,

злодеяние рязанского князя Глеба Святославовича над братьями (1218 г.), о галицких делах под 1219 годом, о нашествии татар и т. д.

В это время беспристрастный, сухой и холодный тон лето­писи изменяется; мало-помалу допускаются в летопись и бла- ■ гочестивые размышления, — и это идет crescendo; в первый раз находим рассуждения по поводу ссоры Святослава Всево­лодовича с Твердиславом: сказав о их примирении, летописец замечает, что крест был возвеличен, а дьявол покорен. Потом он вдается в рассуждения по поводу преступления Глеба Ря­занского, — и что, быть может, внесено в первую новгород­скую летопись из какой-нибудь другой, вместе с самим рассказом о Глебе, так же, как и рассказ о нашествии татар, где тоже видно резонерство. По поводу изгнания архиеписко­па Арсения, летописец вдается в рассуждения и выказывает ясно, что он не беспристрастен. В 1230 году по поводу голода, явления частого в новгородском крае, упоминается о гневе Божием и грехах людских, тогда как прежние летописцы ог­раничивались только описанием факта. Самое бедствие это описывается на этот раз такими красками, которые, очевид­но, приданы предмету для того, чтобы возбудить жалость и ужас, тогда как при прежних описаниях не видно такого изло­жения. Под 1232 годом рассказывается о смерти архиеписко­па Антония; ему растачаются такие похвалы, которые заставляют предполагать, что писавший эти строки был уже не тот, кто писал о событиях под 1228 годом, где говорится об изгнании Арсения и о признании этого самого Антония: под 1228 годом летопись оказывает сочувствие к Арсению; ска­завши о постановлении на его место Антония, автор прибав­ляет: ; следовательно, постановление Антония представлено как бы неодобрительным. В 1238 году татарское нашествие описано короче, чем в других летопи­сях, например в Воскресенской, и с прибавкой благочестивых размышлений. Такие же сентенции и размышления встреча­ются по поводу истечения мура из икон (1243 г.) или по пово­ду бедствия от наводнения (1251 г.). Также приводится пословица: аще бы кто добро другу чинил, то добро бы бы­ло, а копая яму, сам в ню взвалить. По поводу нашествия на Новгород татар летописец становится на сторону тех, которые не хотели платить дани и в этом случае отклоняется от обыч­ного своего консервативного духа.

Под 1265 годом летописец касается дел литовских, ко­торых впрочем хорошо не знает: он расточает пахвалы Вой- шелгу, воображая его апостолом христианской веры и радуясь погибели тех, которых Войшелг извел за смерть отца своего Миндовга. В 1268 году Раковорская битва дала- летописцу предлог распространиться в благочестивых раз­мышлениях и привести слова Священного Писания в под­тверждение мысли, что несчастия посылаются людям от Бога за их грехи. Замечательно, что почти везде, если опи­сание битвы сколько-нибудь подробно, исчисляется не­сколько собственных имен, что, кажется, объясняется тем, что эти имена записывались в синодики там же, где велась эта летопись или в таких местах, где их летописец мог видеть.

Относительно политических убеждений повествователя в летописи виден консервативный, монархический дух; за­метно уважение к княжеской власти; впрочем, как новго­родцы, летописцы любят свое отечество и сочувствуют особенно войнам с неверными.

С 1271 года тон летописи значительно изменяется; ясно, что здесь начинает писать не тот, который писал до этого года; начинается склад, близкий к тому, который был прежде, до описания ссоры с Твердиславом. Опять видим краткость известий и достаточное беспристрастие. Только под 1289 годом, по поводу пожара, летописец позволяет себе небольшое размышление в форме молитвы. Такой тон летописи продолжается до 1299 года; с этого же года опять являются признаки сочувствия к описываемым делам. Во­обще характер летописи с этих пор состоит в перечне со­бытий, одних подробнее других короче. В этот период встречаются хотя короткие, но любопытные и важные по содержанию отношения Новгорода у Швеции. С 1340 года события опять описываются подробнее и самых известий приводится больше. При описании битв, как и прежде, пе­ресчитываются собственные имена, что, как выше замече­но, взято из синодиков. В таком виде идет летопись до 1397 года; с этого же времени тон летописи переменяется и при­нимает характер, отличный от всех предыдущих, характер непрерывного повествования; потом опять видим сбор отры­вочных известий, то кратких, то подробных. С 1422 года летопись становится еще отрывочнее, и сказания излагают­ся сжатее, так что количество отрывочных сведений в од­них годах более, в других менее.

Вторая новгородская летопись не представляет важных вариантов от первой страницы до самого 1421 года, где на­ходится подробный рассказ о землетрясении и наводнении, причем совокуплено благоговейное размышление. Это мес­то особенно драгоценно потому, что там говорится о суще­ствовании в Новгороде старых летописей: «слышахом от

древних - поведающе писание, паче же известно уведахом прочитающе старые летописци, о нашествии водном, еже бысть в Великом Новеграде в древняя лета>> и проч. списках; нет ни одного ранее XVII века, и в том виде, в каком она находится теперь, она, очевидно, составлена уже позже, но из этого еще не следует, чтобы ее сущность и даже самый текст признавались позднейшими. Ее осно­ва — история новгородских церквей или, вернее сказать, записки о построении церквей, веденные, как показывает этот драгоценный памятник, для всего Новгорода и отчасти для других городов новгородской волости. Впоследствии ка­кой-то составитель, а может быть, и несколько составите­лей, включили туда в разные времена по произволу сказания из первой новгородской летописи, из росписи о новгородских записок и таким образом распространили эту летопись. В списке, с которого она была напечатана, нахо­дится следующее заглавие: . Кажется, что древнее заглавие было только до слова «митрополите», а остальное прибавлено после. Дока­зательством этого служит то, что если сравнить третью ле­топись с предыдущими двумя, ' то окажется, что все политические события заимствованы из последних в тех эпохах, которые последними описываются, а относительно построения церквей есть сведения самобытные, именно, упоминается о построении некоторых церквей, о которых в других летописях не говорится, а о построении таких, о которых известия вошли и в другие летописи, сообщаются самобытные данные. О постановлении владык в этой лето­писи нет ничего нового против других источников. Кроме построения церквей суЩественной частью должны считать­ся также известия о написании икон и изменения в храмо­вом благочинии. Самая важнейшая часть этой летописи — вставка, заключающая в себе описание прихода в Новгород Ивана Васильевича и страшного побоища, произведенного им там в 1576 году.

Четвертая новгородская летопись есть не что иное, как позднейший уже свод прежних летописей. Известия в ней по большей части взятьі из первой и второй летописи, но сверх того прибавлены события Суздальской, Тверской и Литовской земель. Составитель ее не имел, по-видимому, никакой определенной цели, записывая события, и не сле­дил преимущественно ни за какой нитью; очень часто одно и то же событие повторяется несколько раз, некоторые годы совершенно выпущены. Раз составленная, эта летопись пе­реходила, должно быть, из рук в руки, что заметно по раз­личным спискам; так, до 1325 года все варианты сходятся между собой, а с этого года заметны две различные ветви списка, которые тянутся до 1406 года вместе; один список более занимается делами, непосредственно касающимися Новгорода, другой же более представляет характер общего русского хронографа. С 1406 года списки опять сходятся и идут вместе до 1447 года, где один оканчивается, а' другой продолжается до 1515 года. Все остальное от 1447 по 1515 г. не находящееся в одном из списков, очевидно, есть при­ставка и отличается от предыдущих и по складу, и по тону; она состоит из чрезвычайно кратких замечаний. Главный характер летописи — отсутствие связи между событиями и запутанность хронологаи. Известия большей частью крат­ки, но есть и пространные, смотря по тому, откуда случи- -лось летописцу их почерпнуть. Сюда целиком занесены особые статьи, составлявшие отдельные рассказы или акты, например, известие о море во Пскове в 1352 году, выписан­ное целиком из первой псковской летописи, нашествие Дмитрия Московского на Тверь в 1375 году из Софийского Временника; подробная повесть о побоище с Мамаем в 1380 году, также сводная с других летописных сказаний об этом событии; о пленении и прохождении Тохтамыша царя и о Московском Фотии; слово о том, как бился Витовт с Ордою, с царем Темиркутлуем в 1399 году; посольство Едигея к великому князю Василию, нигде не встречаемое при этой летописи; 1408 г. о Тферьском владыце; послание митропо­лита Фотия в Киев; слово о житии Дмитрия Донского и преставлении Михаила Александровича Тверского, занесен­ное из так называемой тверской летописи.

ПСКОВСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Псковских летописей издано две: первая начинается древ­нейшими временами, 859 годом, и продолжается по одному списку до 1609 года, по другому до 1650. Исчисление событий сначала, относящихся до Х, XI и XII века, есть не что иное, как перечень известий, подробно записанных в первоначаль­ном, Сильвестровском своде и первой новгородской летописи. До 1236 года в летописи нет ничего, что бы заявляло самобыт­ное, не относящееся к другому краю, достояние псковской ис­тории, кроме смерти Всеволода Мстиславича. Под 1236 годом первое самобытное известие, не записанное, сколько мне из­вестно, в новгородских летописях, именно о разбитии немцев у Изборска; но очень может быть, что и оно выписано, ибо по­следующие известия в 1230 — 1240 г. заимствованы из новго­родской летописи. Подробнее рассказ о прибытии в Псков Александра, в главных выражениях также сходный с новго­родским. Таким образом, отрывочные рассказы, без призна­ков самобытного сочинения, идут до смерти Александра Ярославича в 1264 году. Вся эта часть летописи приставлена уже после и события из других летописей обозначены здесь не для сообщения их, а для означения только годов, чтобы годо­вому течению дать отличительные признаки; некоторые же из этих известий могли быть распространены даже и позже, при чтении других (новгородских) летописей. Собственно ле­топись начинается с Довмонта, а может быть, даже и позже. Нельзя заключить, чтоб до того времени у псковитян не суще­ствовало летописи, напротив, более вероятно, что она была исстари; но видно, что составитель не имел в руках ничего прежде Довмонта, многое из этого имел без годов и потому, для поверки, сделал связь событий по годам. Замечательно, что в одном из списков XVI в. говорится после 1241 года: от числа руской земли и до смерти князя александра и до уби- тия князя литовского миндовга. Эта приписка заставляет предполагать, что позднейший составитель, именно до этой эпохи приписал собственно к псковской летописи начало по числам. Сказание о Довмонте под 1265 годом есть первое под­робное и самобытное сказание псковское; с тех пор идет уже непрерывно перечень псковских событий по годам и составля­ет действительно псковскую летопись.

События, вошедшие в летопись и относящиеся исключи­тельно к Пскову, следующие: 1) постройки в Пскове, как цер­ковные, так и городские; 2) народные бедствия как-то: неурожаи, пожары, наводнения, морозы, моровые поветрия, часто опустошавшие страну; 3) война с немцами и Литвою;

4) внутренние события в XIV и особенно в XV веке, иногда с юридическим характером; 5) церковные дела Пскова.

Летопись Пскова строго местная. События, случившиеся в других землях, приводятся только по отношении к Пско­ву и были записываемы современниками. ПисавшИй упоми­нает о себе под 1352 г. по поводу моровой болезни: «Се же ми о сем написавшу от многа мало, еже худый мой ум, в худости же и память принесе; аще кому се не потребно будет да сущим по нас оставим, да не до конца забвено будет». Очевидно, что здесь летописатель говорит о собы- -тиях, которые сам помнил. Летопись после того перешла в иные руки уже в 1390 году, как видно из известия о другом море в Пскове, по поводу которого летописец присовоку­пил, что такого прежде не бывало (якоже не бывал таков), но мор в 1352 году описан такими красками, что если б тот же, кто его описал, известил и о том море, который посе­щал страну в 1390 году, то не выразился бы так о послед­нем, а либо описал бы его еще резче, чем описал прежний, или не сказал бы, что такого мора никогда не было во Пскове. Под 1470 г., по поводу ссоры с новгородским вла­дыкой, летописец говорит «се написахом елика слышавше и видевше>> и сверх того намекает на существование из­древле летописи: а отрывочными известиями с обычной фразой того же лета. В XIV и начале XV в. они вообще отрывистее и короче, чем далее, в течение XV и начале XVI в. Рассказ начинает быть подробнее с 1457 года. Повествование о падении Пскова составляет отдель­ную повесть. В одном из ненапечатанных списков, храня­щихся в Румянцовском музее, подобная повесть изложена гораздо пространне, чем в печатанных; она заключает це­ликом современную переписку, относящуюся к этому собы­тию и вообще имеет характер скорее юридического дела, чем повествования. Продолжение псковской летописи, по­сле уничтожения самобытности Пскова, сохраняет прежний местный характер. Характер рассказа псковской летописи указывает, что это были официальные записки, которые велись по обычаю при главном центре управления, вероят­но, при св. Троице, и даже служили иногда для решения юридических вопросов. Писательство в Пскове было значи­тельно развито, ибо неоднократно псковитяне ссылаются на грамоты князей и разные письменные акты. Видно, летопи­си были также видом этих официальных бумах и служили для справок; оттого-то в них так усердно записывались вся­кие постройки, не только церковные, но и гражданские. Летописей было в одно и то же время много; это указывает и теперь существование второй псковской летописи, кото­рая есть вариант первой с значительными отменами, а са­мая разница в списках первой летописи и, наконец, значительная подробность событий XV в. перед прежним. Это последнее обстоятельство я объясняю тем, что от вре­мени XV и начала XVI в. остались полнее современные записи, чем - от предшествовавших. Пожары, разорения, впоследствии переселения из Пскова жителей — все вместе уничтожало древнюю письменность. Псковские летописи могут считаться в числе лучших указаний для истории на­рода, потому что, сосредоточиваясь на местности, вводят нас в подробности внутреннего быта и движений народной жизни. Верно еще и то, что летописцы ставят себя на та­кую точку зрения, которая делает их взгляд не их личным, но целой массы — это видно повсеместно; даже самые со­бытия выбираются и излагаются так, как излагались бы, если б побуждением к этому было впечатление, произве­денное на массу и требование общее записать их, преиму­щественно то, что относится к массе целого народа.

Вторая псковская летопись, изданная со списка XVI в., есть не что иное, как вариант первой и не имеет особого характера, но заключает в себе много любопытных частей в XV в., не вошедших в первую псковскую, а это подтвер­ждает убеждение, что в Пскове велись подробные записки. Кто составлял вторую летопись, тот хотя пользовался мно­гими источниками, попавшимися в руки составителя пер­вой, но также попадал на такие, которые не служили для первого. Очевидно, что составитель первой и второй лето­писи было не одно и то же лицо; это особенно видно в первой части второй летописи, где одно короче, другое под­робнее, чем в первой части первой псковской летописи.

ВЯТСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Как ветвь северных летописей, является в нашей истори­ческой литературе вятский летописец, до сих пор не издан­ный. Он известен мне по одной рукописи Публичной Библиотеки № 103 Толст. 123, заключающей в себе в беспо­рядке разные летописные и хронологические отрывки. В чис­ле помещенных в этой рукописи (XVIII в.) отрывков есть повесть о начале Вятки без заглавия и о судьбе этого города до

XVI века. Она начинается в лето 6682: «отделишася от пред­елы великаго Новгорода жители новгородцы самоволцы дру­жиною с своею и шедше плаваху в судех на низ по Волге реке дошедше реки Камы и пребыша ту неколико время и постави- ша по Каме реке градец мал в обитании себе и слышаху о Вят­ке реке иже по ней живущих Чуди вотяков, обладавших многими землями и угодьи, построиша окопы и валы земля­ные круг жилищ своих бояшася находу Руси к поселению по­требны и угодны>>. Это начало достаточно показывает, что список этой летописи испорчен. Далее рассказывается, что новгородцы, оставляя толпу своих на р. Мереке в новопостро- енном городке, пошли по Каме, перешли в нагорную сторону и достигли р. Чепца; поплыв по ней вниз и пленяя вотяцкие жилища, окруженные земляными валами, новгородцы ло р. Чепцу вошли в р. Вятку и, проплывши верст пять, увидели по правой стороне, на высокой горе, окруженной высоким валом и глубоким рвом, Болванский городок, который, по замеча­нию летописца, называется теперь Никола Цыно на р. Нику- личинке.

Желая его взять и сознавая трудность этого предприя­тия, новгородцы призвали на помощь страстотерпцев Бори­са и Глеба и согласились между собой ни пить, ни есть, пока не возьмут этого болванского чудского городка. Тогда был день св. Бориса и Глеба, и оттого-то они призвали именно этих святых. Святые помогли им: городок был взят, множество чуди и вотяков побито; оставшиеся в живых разбежзлись по лесам, и новгородцы построили в городе церковь во имя св. Бориса и Глеба, (которые таким обра­зом, стали их патронами) и назвали город Никулицын. Итак, это было другое поселение новгородцев.

Те, которые основались было на Каме, узнавши, что их братия так удачно делает завоевания, отправились по р. Вятке и тоже стали молиться Борису и Глебу, зная что • они помогли их землякам при взятии чудского города; свя­тые и этим помогли. Новгородцы пошли далее и напали на черемисский город Каршаров. Борис и Глеб, помогая им, устроили так, что черемисам показалось, будто на их город нападает многочисленное войско; тогда одни из них пусти­лись врассыпную из города, а другие отворили ворота и без боя сдались победителям. Завоевавши Каршаров, новгород­цы разослали по Вятке и по впадающим в нее рекам. пар­тии, — проведать: нельзя ли где-нибудь еще что-нибудь отнять. Каршаров же они переименовали в Котельнич.

В то же время и те, которые поселились в чудском Бол- ванском городке, также послали партии с той же целью: одни пришли сверху, другие — снизу реки Вятки и, встре­тившись, стали искать места, где бы можно было построить еще город. При устье реки Хлыновицы, на высокой горе, им показалось удобным местоположение, и они основали там город Хлынов, нынешнюю Вятку. Предание, записан­ное в летописи, говорит, что река Хлыновица названа так новгородцами потому, что на этом месте они услышали крик диких птиц: хлы, хлы!

Основание Хлынова не обошлось без чудес. Когда новго­родцы начали строить город, то увидели дерево, чудотворное, приготовленное, сложенное и приплывшее к месту построе­ния города. Описавши это построение, летописец упоминает о сооружении церкви Воздвижения Честного Креста и прибав­ляет: .

В кратком описании, следующем затем, не изображает­ся ни общественное устройство, ни внутренние преобразо­вания, которые там происходили. Поэтому от нас ускользают подробности быта единственного русского горо­да, который управлялся без князей; мы не знаем ни прав, какие существовали у жителей Вятки, ни властей, которые были установлены, ни экономического быта; летопись сооб­щает только, что Хлынов состоял из города или Кремля, опоясанного глубоким рвом с севера, запада и юга; с вос­тока же он защищался крутым берегом и рекой Вяткой, а вместо городской стены были жилища, плотно поставлен­ные друг к другу задними стенами. Место было высокое, удобное для защиты от нападений неприятеля. Там стоял колодезь, называемый Земским, близ него была Земская изба и винокурня; кругом располагались дремучие леса и непроходимые болота.

Между тем количество народонаселения возрастало, как естественным путем нарождения, так и прибытием новых при­шельцев. Подле города образовался посад, и тогда была вы­строена деревянная стена или острог с башнями и воротами.

Население Вятского края беспрестанно увеличивалось новыми пришельцами, которые приходили, по замечанию летописца, из Устюга и Новгорода, не довольные тамошним ходом дел, а также и из других стран: возникали села за селами и погосты новгородские: это название удержалось за переселенцами; таким образом был построен Волковский погост близ Богоявления и Воскресения, а близ них возник­ли поселения, также явилась часовня у реки Просницы и поселение при ней. К сожалению, отношения между собой пригородов, погостов и сел, и степень их зависимости от главного города не показываются в повести. Кратко упоми­нается о том, что переселенцы терпели частые и долговре­менные нападения со стороны туземных народов — вотяков и черемисов, которые, конечно, неприязненно смотрели на новых обитателей древнего своего отечества, также от на- гайцев, татар Казанской и Золотой Орды, появившихся с берегов Камы, с намерением истребить переселенцев. Поэ­тому все поселения были укреплены; неоднократно русские выдерживали осады, но никогда не были побеждены: их битвы с неверными навсегда оставались в народной памяти с героическим блеском. В воспоминании их вятчане устро­или торжественные ходы и процессии: таким образом, в воспоминание битвы с вотяками и черемисами, было уста­новлено каждогодно носить из Волковского погоста образ Великомученика Георгия в Вятку и встречать его торжест­венно со свечами; свечи эти символически изображали стрелы, которыми вооружены были нападавшие на них че­ремисы. Другой местно-чтимый образ был образ Николая Чудотворца, о котором в повести рассказывается история ero явления в Яранском уезде. Черемисы препятствовали возникновению поселений; однажды русские принуждены были бежать от нападавших черемисов и в побеге своем оставили на горе образ Николая Чудотворца, который был с ними. Через много времени после того при Донском в 1373 г., за 75 лет до взятия Вятки, какой-то поселянин зачинал поселение близ той горы и выбрал себе место не­далеко от источника. Однажды, отправившись в лес за де­ревом, он увидел в одном месте свет, окружавший образ Николая Чудотворца; поселянин взял его и поставил у себя в избе; около него начали селиться и другие: заводилось и умножалось новое поселение; тогда образ оказался цели­тельным и чудотворным, и в избу поселянина, у которого он был, начали стекаться богомольцы. Наконец, весть об этом дошла до Хлынова, и тамошнее духовенство стало по­мышлять, как бы тот образ приобресть для Вятки. Но жи­тели деревни, где он находился, ни за что не уступали, так что городские жители едва упросили их уладить дело так, что из Хлынова будут ежегодно совершать крестный ход в эту деревню и приносить туда образ. Таким образом уста­новлено было каждогодное хождение к месту, где находил­ся прежде образ — на так называемую Великую реку. Известие это показывает несколько свободные отношения зависимых от Хлынова поселений, ибо Хлыновцы не могли без условия отнять образ у поселян.

По известию повествователя, новгородцы долго враждо­вали против вятчан, тем более, что этот край сделался при­тоном недовольных в Великом Новгороде. Новгород считал Вятку своей колонией и хотел зависимости, какую оказы­вали ему другие колонии. Поэтому, говорит летопись, нов­городцы представили своим князьям, что вятчане беглецы и разбойники; князья вообще не любили Вятки, потому что там не хотели признавать княжеской власти. Новгородцы, подавая князьям отказные на вятчан, предавали их на про­извол князей, а князья — говорит повесть — почитая вят­чан самовольниками, не давали им согласиться и примириться с новгородцами. Тогда возникло предание, будто вятчане получили свое начало от любовников жен новгородцев, отправившихся из родины на семь лет по слу­чаю войны, и детей, прижитых с ними незаконно — басня, показывающая знакомство с греческой историей, ибо напо­минает основание Тарента. Повесть наша положительно от­вергает это сказание и уверяет, что вятчане не беглецы, а отправились из Новгорода с согласия новгородцев. вятчане долго отстаивали себя и от злобы метрополии, и от князей: несколько раз князья посылали против них рати, но всегда безуспешно; Вятская. сторона отлично была защищена при­родой: трудно было достигнуть до нее сквозь непроходимые леса и болота, а вятчанам известны были все пути в своем отечестве.

Долго таким образом вятчане защищались от своих и чужих. Наконец, при Василии Дмитриевиче в 1391 году, Тохтамыш послал туда царевича Бехтута, который успел взять город; множество жителей погибло, другие разбежа­лись, некоторых взяли в плен. Но это было мгновенное бедствие; с своей стороны вятчане отплатили татарам поко­рением Сарая.

Известие о падении Вятки помещено в четвертой новго­родской летописи.

СУЗДАЛЬСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Летопись суздальской земли дошла до нас не в ее пер­вобытном виде, и существование ее можно признавать только из таких известий, которые исключительно относят­ся к этому краю и не могли быть замечены и внесены в летописное повествование никем другим, кроме тех, кото­рые жили в этом крае. Кроме того, в нескольких местах летописцы говорят о себе и показывают, что они жили в суздальской стране и описывали ее историю. Последова­тельное повествование о судьбах суздальского края начина­ется с поставления Андрея Боголюбского, с 1157 года, когда ростовцы и суздальцы признали своим князя Андрея по приговору общего веча. Дальнейший ряд событий сохранил­ся в списках, или сборниках: Лаврентьевском, Троицком, Софийском и Воскресенском; в этом последнем есть даже заглавие, как бы принадлежавшее этой летописи, когда она существовала самобытно, именно: которому должна повести наследственность по исходящей линии, no преемству сына после отца. Летописец любит приводить места из священного писания, распространяется о характеристике князей Всеволодова дома и расточает им похвалы за щедрость к монастырям и церквам; тон летопи­си не позволяет сомневаться, что она писана людьми ду­ховного звания.

С 1208 года летопись переходит в другие руки; но пре­емник продолжает в прежнем духе, оказывает тоже распо­ложение к княжескому дому, прежнее предпочтение городу Владимиру перед другими городами Руси, он, без сомне­ния, тоже духовное лицо, что видно и по участию к цер­ковным интересам, и по взгляду, так сказать, церковному. У него более развита драматическая форма, чем у предше­ственника; текстов из св. писания он приводит, но за то собственно церковного велеречия у него более: примером такого велеречия может служить длинная похвала князю Константину Всеволодовичу под 1218 годом.

О войне Мстислава Удалого в Лаврентьевском списке нет ничего; в Воскресенском же и Троицком заимствовано из новгородских сказаний, а не из суздальских. Летописец под 1224 г. упоминает о своей личности по поводу посвя­щения в епископы Митрофана: , а не Всево­лода, а князь Ярослав княжил в Переяславле после того; 2) после смерти Андрея, летопись, сходно с Лаврентьев­ским списком, говорит о распрях города Владимира с Рос­товом и Суздалем, но в некрторых местах прибавляет имя Переяславцев, как союзников Владимирцев, там, где в Лаврентьевском списке идет речь только о последних. До­казательства довольно слабы; кажется, что этот летописец

есть не что иное, как вариант Суздальской летописи и если есть какое-нибудь отношение его к Переяславлю, то, может быть, то, что он, хотя по рукам, был переписан в Переяс­лавле и там переписчик прибавил имя своих сограждан; что касается до перемены имени князя, то в так называемом Переяславском летописце есть еще и другие перемены имен, например, Вячеслава он называет Ярославом, а под 1204 г. дополняет пробелы в Лаврентьевском списке; с 1208 г. рассказываются многие из событий, не вошедшие в последний, другие рассказаны иначе, например, по Лаврен­тьевскому списку князь Всеволод, победивши рязанских князей, посадил в Происке Олега Владимировича, а по пе­реяславскому — Давида Муромского.

Переяславо-Суздальская летопись особенно важна пото­му, что в ней находим важное объяснение того, как князья, приобретая княжение по родовому_праву, должны были по­лучать согласие веча: «Ярослав же приехав в Переяславль месяца априля в 18 день съзвав вси Переяславци к св. Спа­су и рече им: братия Переяславци, се отец мой иде к Бо- гови, а вас удал мне. А мене оудал вам на руце, да рците ми братия аще хощете мя имети собе, якоже иместе отца моего и голови своя за мя сложити. Они же все тогда ре- коша: вельми господине тако буде; ты наш господин, ты Всеволод. И целоваша к нему вси крест. И тако седе Ярос­лав в Переяславли на столе, идежи родися>>.

ТВЕРСКАЯ ЛЕТОПИСЬ •

После вступления Твери на театр исторической дея­тельности в XIV веке явилась там отдельная летопись. В одном из сборников Погодина (№ 970) в списке русских летописей сохранились отрывки этой летописи и в одном месте свидетельство о ее существовании: «благочестия дрьжателя православнаго и христолюбивага князя Бориса еже велел ми есть написати от слова часть премудраго Ми­хаила и Боголюбиваго князя». Этот Михаил есть Михаил Александрович, сын Александра Михайловича. Трагическая судьба прежних князей не составляет предмет этой летопи­си; напротив, она оговаривает это: говоря о родословной князей тверских, летописец выражается: «Ярославу сын бе Всеволод, а Всеволоду сын бе Владимир, а Владимиру сын. бе Юрий, а Юрию бе сын Всеволод, а Всеволоду сын бе Ярослав, а Ярославу сын бе Ярослав, а Ярославу сему сын бе Михаил, а Михаилу бе сын Александр, а Александру. сын бе доблей, Михаил. На Александре жо, иже такоже самодержец бе, владеяше землю русскую, якоже и отец его Михаил и вси правды его до зде пишущу оуставих ис прьваго летописца воображающе, якоже володимерский Полихрон степенем приведе, яве оуказует и прочестнейша сего в князех являет>>.

Место это очень важно для истории летописей, ибо вид­но, что во Владимире велась летопись и в XIII и в XIV в.; название Полихрон показывает, что тогда уже летописи начинали принимать значение цело-русских, обнимающих течение дел во всей русской земле. Но эта ссылка на Вла­димирского Полихрона показывает только, что летописец, задавший себе работу писать летопись князя Михаила Александровича, находил известия о тверских князьях об­ширнее и пространнее в Полихроне владимирском. Дейст­вительно так и было, судя по описаниям судеб тверских князей в других списках; но тем не менее существовала короткая летопись тверская о прежнем времени, и в той же самой рукописи сохраняются ее следы, перебиты выписка­ми из других, в смешении с другими известиями. Очевид­но, следы ее существования начинаются с известия о заложении Спаса в Твери. По тогдашним народным поня­тиям признаком самобытности этого края была первая главная соборная церковь; тогда же поставлен был епископ в Твери. Отсюда идут летописные известия в последова­тельной череде. Встречается в разных местах несколько пу­стых годов отдельно. Годы перепутаны, и Тіверская летопись отстает двумя годами от первой Софийской. Ис­тория Михаила Ярославича подробнее и разбита на годы; но слова и выражения те же, как и в сказании о судьбе этого князя, внесенном целиком в Софийскую летопись. Каж ется, что в последней только распространено и украше­но велеречиво короткое известие, так что то, что записано в тверской, и есть старшей редакции. О дальнейших делах известия вообще коротки, есть некоторые, не записанные в.' другие списки, например, о восстании в Твери при Алек­сандре Михайловиче, по поводу пришествия Шевкала. Здесь приводятся такие обстоятельства, которых нет нигде, именно о том, что избиение татар началось с того, что дья­кон Дюдько вел поить кобылицу, которую отняли у него татары. Самое избиение татар описано наглядно, но потом . разорение Твери коротко. После этого события, летопись в списке перебивается другими известиями, взятыми очевид­но не из Тверской; но явные извлечения из последней сле­дуют в некоторых местах. Так, например, с 6837 г. опять на несколько лет идет тверская летопись краткими извести- ями со включением пустых годов; с 6845 опять прерывается и под 6871 г. описывается с подробностями приготовление к смерти князя Александра Михайловича, и страдальческая . его кончина. В следующем затем описании событий при Михаиле Александровиче видно взятое из собственно твер­ской летописи по сочувствию к этому князю во время спо­ров его с новгородцами и Московским князем; с 6884 г. в списке прекращается собственно тверская летопись; твер­ские дела перемешиваются с другими, но летопись тверская еще существует, ибо многие известия, касающиеся до Тве­ри таковы, что могли быть записаны только тверитянином, например, подробности о прибытии митрополита из Царьг- рада под 6898 годом. Под 6097 описание, полное сочувст­вия, как Михаил Александрович встречал икону, привезенную с Востока, как постригался в чернецы, про­щался с народом, назначил вместо себя сына. Пустые годы в этой летописи заставляют подозревать, что она составле­на именно тогда, когда говорит и предисловие, и имеет связь с тою, к которой это предисловие служит вступлени­ем.

После смерти Михаила Александровича следует предис­ловие и потом известие об Александре и Михаиле, о воспи­тании последнего. Затем следует глава — начало княжения Михаила Александровича о распрях его с Василием Кашин­ским, но потом следуют только похвалы ему, и вслед затем новое заглавие: «начало княжения Ивана Михайловича Тверского>>, так что эта часть есть непосредственное про­должение Тверской летописи после смерти Михаила Алек­сандровича. Описавши, как Василий Дмитриевич приглашал тверского князя воевать против Витольда и на­нял татар, летописец замечает, что старцы в Твери вообще сопротивлялись приглашению татар и представляли ту опасность, что татар, и вообще чужих, не следует прини­мать в воины: «добро ли се будет дума юных наших бояр? Не сих ли ради и Киеву и Чернигову беды приключишася? И что когда имуще брань с собою и подышают что Ловец навожаху на ся да прьвое бо наимуючи их сребро здаша из земля своея и иные смотриша народы руския и самым из- долеша, да не будет пакости в нашей земли на прочие дни, да не како татарове свысмотрят наряда земля нашея а всхо- тят сами приити». Тверитяне с этих пор, говорит летопи­сец, отказывались помогать Москве против Литвы, и при этом обращается к какому-то боголюбивому отцу Варлаа- му. Потом летописец оскорбляется от лица всех тверичан, что московский князь н6 поставил имени тверского князя

Иваша в договоре, и распространяется об этом, защищая тверскую сторону и обращаясь к какой-то боголюбивой гла­ве (Глеба (1072) подробнее и полнее, чем в Лаврентьевской. С 1076 года заметна более и более разница между Лаврентьев­ским и Софийским текстами: в последнем многих известий нет, в том числе всей истории битвы на Нежатиной ниве и благочестивых размышлений по поводу смерти Изяслава, ко­торые мы признаем за проповедь, говоренную при его погре­бении; нет истории об убиении половецких князей в Переяславле; нет поучения Мономахова, но сохраняется ис­тория Василька. Я думаю, что сохранившиеся и не сохранив­шиеся в одном и другом списке сказания составляли отдельные рассказы сами по себе. Далее идут известия киев­ские в более сокращенном виде, чем в Лаврентьевском спи­ске, с прибавкой новгородских, по большей части заимствованных из первой новгородской летописи, а потом и из суздальской. После татар Софийский Временник делается уже преимущественно новгородской летописью вместе с дру­гой летописью, служившей продолжением суздальской, пи­санной, вероятно, в Ростове; он унизан, так сказать, несколь­кими эпизодическими пространными рассказами, например «О велицем князе Александре», вариант того, который поме­щен также в воскресенской летописи, разбитый на годы, веро­ятно, после, рассказ об убиении Михаила Черниговского, повесть об убиении Михаила Тверского, рукописание Магну­са Свейского, грамота митрополита Киприяна, послание нов­городского архиепископа Василия к тверскому владыке, побоище Мамаево, о житии и преставлении князя Дмитрия Ивановича, о взятии Тохтамышем Москвы, побоище Витол- това с Термикутлуком, описанное новгородской летописью. Новгородские известия по большей части суть видоизменения того, что заключается в летописях первой и четвертой; с 1371 года начинаются подробные известия о тверских делах, пока­зывающие, что они взяты из такого летописного сказания, ко­торого составитель находился в Твери; дела смоленские, несколько распространнее, чем в четвертой новгородской ле­тописи, должны быть взяты из смоленской летописи под 1386 г.; тоже должно заметить и о других известиях, касаю­щихся частной жизни Смоленска, например, под 1387, 1395, 1400; из них некоторые вошли и в четвертую новгородскую летопись, но могли быть взяты в Соф. Вр. из последней. Есть также места, относящиеся исключительно к делам Великого Литовского Княжества, безотносительном к северной и вос­точной Руси, например, об острожском князе Дашке под 1418 г., вероятно, взятые или из Смоленской, или из какой- нибудь другой западнорусской летописи.

С 1472 года летопись занимается преимущественно де­лами Новгорода и Пскова; здесь вставлено подробное опи­сание падения новгородской независимости, писанное, без сомнения, современником, но человеком, расположенным к московской стороне и, судя по тону и прИему, духовным лицом. Думают, что это описание принадлежит митрополи­ту Филиппу. Потом, до падения Пскова, Временник зани­мается псковскими делами; взятие Пскова составляет отдельный эпизод! Вслед за этим, летописное повествова­ние сосредоточивается на делах государства вообще. Лето­пись, очевидно, ведется в Москве, ибо упоминаются подробные события, относящиеся исключительно к делам

1 Пространнейший рассказ о том же событии ес1:Ъ в одном сборнике Румянцовского Музея; он составляет вариант находящегося в Софийском Временнике, но с большими подробностями и со включением подлинных переговоров между Б. Князем Московским и Псковом.

столицы. Списки этого Временника чрезвычайно разнооб­разны, особенно с 1383 года, но с 1472 года разность уве­личивается до того, что окончания его составляют особые летописные сочинения.

ВТОРАЯ СОФИЙСКАЯ ЛЕТОПИСЬ

Вторая Софийская летопись есть, собственно, вариант первой Софийской, отменно с 1397 года и оканчивающийся 1552 г., именно временем, когда единодержавный уклад вполне торжествует над удельным. Она напечатана с раз­ных списков, основанием которым служил принадлежав­ший Патриарху Никону. По богатству и подробности частей, составляющих эту летопись, она представляет пре­восходный источник для изучения течения русской жизни государственного строя и нравов конца удельного уклада XV века. Отличительный характер ее, это — множество вставленных в нее длинных повествований, отдельных ста­тей, писем и актов, так что собственно это более историче­ский сборник, чем летопись. Действительно, нельзя предположить, чтобы существовал сочинитель этого Сбор­ника, но это есть свод многих, разнообразных сочинений. В нем, поэтому, следует различать две части: 1) собственно летописную и 2) вставные сказания. Но и в собственно ле­тописной является двойной характер: одни известия корот­ки, в виде записок, что когда сделано, что .произошло; другие, напротив, носят характер непрерывных повестей и хотя, разбитые на годы, в форме составляют часть собст­венно летописи, но в сущности также должны быть почи­таемы отдельно сочиненными сказаниями. Такова например история распрей Шемяки и братьев его с Васили­ем Васильевичем, отличающаяся в рассказе большими под­робностями и в некоторых местах драматического изложения. Из сказаний отдельных — несколько отрывков из житий святых и легенд, более или менее любопытных и важных для изучения народных верований и религиозных понятий века. Есть несколько современных актов, напри­мер, духовная митрополита Фотия, послание ростовского епископа Бассиана по поводу ополчения против татар. В летопись включено большое сказание о восьмом (Флорен- тинском) соборе с грамотой папы Евгения.

Из сказаний о политических делах, чрезвычайно важна историческая повесть о падении Новгорода, написанная очень подробно. Это самое пространное известие о падении удельности в Руси. Сказание это отлично от того, которое

помещено в первой Софийской летописи/но написано не с новгородской, а с московской точки зрения. Автор сам о себе дает знать, что он принадлежал к стороне великого князя, ибо, описывая шелонскую битву, говорит: «Наши же (Москвичи) , ставши на побоище том>> или «един у наших убиен быть». Сказание это разбито на годы, то есть, части его являются в разных годах, разделенные другими проис­шествиями: после шелонской битвы следует по списку под 1476 г. поездка Ивана Васильевича в Новгород и исчисле­ние даров, подробно поименованных с известием, от кого что было дано, и суть великого князя в Новгороде. Под 1478 г. пространный рассказ о последней развязке новго­родской истории. В этом рассказе автор, очевидно, пользо­вался подлинным делом.

В числе статей, помещенных в Софийской второй лето­писи, есть и путешествие Афанасия Тверского в Индию — драгоценный памятник и литературы, и нравов, и понятий, и предприимчивости в русском народе того времени.

ВОСКРЕСЕНСКИЙ СБОРНИК

Изданная в V т. П. С. Р. Л. Воскресенская летопись и в прошлом столетии изданная Российской Академией Нико­новская, не есть отдельная летопись, но позднейшие XVI и XVII в. сборники прежних летописных частей, соединенных воедино. При разложении их окажется, что они составлены из разных самобытных местных летописей, как тех, которых следы естественнее видны, как в ранних сборниках, так равно и тех, которые до нас дошли. Разбирая, например, воскрес­ную летопись, мы найдем в ней известия суздальские, киев­ские, новгородские, которых нет в Лаврентьевском, Ипатиевском списках и новгородских летописях, но которые стоят рядом с теми, которые там находятся, а потому мы впра­ве заключить, что они взяты или из других, до нас не дошед-' ших, или из тех же, из которых взяты и известные нам события, но последние не полно сохранились в ранних спи­сках. Так, в Воскресенской летописи, как мы уже сказали, видны явные следы Киевской летописи под 1200 годом, после того, как прерывается самый подробный ее список — Ипати- евский; там же встречаем мы события суздальско-владимир­ского края, гораздо распространеннее, чем в Лаврентьевском списке; наконец, то же можно сказать и о новгородских, ибо в Воскресенском находятся и новгородские дела в более про­странном виде, чем в новгородских летописях и притом, как показывает их тон, писанные в Новгороде.

СОСТАВ НАШИХ ЛЕТОПИСЕЙ

Доискиваясь состава наших летописей, мы находим, что они перешли три редакции:

1) Сказания и записки. Это были первоначальные фор­мы, совершенно не сходные и даже противоположные между собой. Записки были чрезвычайно краткие известия, имев­шие практическое применение в церковном обиходе; это све­дения о кончине лиц, с целью поминовения их в монастырях и церквах, о постройке церквей и поставлении владык с благо­честивой целью — следить за движением промысла и гнева Божия. Сказания, напротив, подробные, связные повествова­ния с оттенком поэзии, или притязанием на красноречие. Они — не сбор отрывочных, не связных известий, а рассказ, обращенный к лицу или к событию, заключающему в себе це­лость, оживленный часто одной мыслью.

Сказания перешли у нас два периода: первый своен.арод- н.ый, второй, образовавшийся после принятия христианства, под влиянием византийской образованности. Сказания первого периода отличаются простотой выражения, сжато­стью, иногда образностью и цветистостью, но непринужден­ной, без замашки щеголять ею. Во втором господствует риторика, амплификация и церковная философия. Драмати­ческая форма выражения встречается и там и здесь; но в ска­заниях старого склада герой говорит именно столько, сколько человек в самом деле в описываемом положении может ска­зать; а в сказаниях новейшего византийского склада говорит такие длинные речи, которые не свойственны ни его натуре, ни его положению. Примером в этом отношении может слу­жить сказание об убиении Бориса и Глеба; в разных списках эти святые говорят более или менее длинные речи, в одном списке длиннее, в другом короче; по желанию вставлялось что угодно; целью было не изложить событие в действительности, а изложить его как можно красивее. Напротив в сказаниях старейшего склада; там идет дело о передаче события, а не о форме его передачи, и если употребляются фигурные выра­жения, то все-таки как средство к лучшей передаче содер­жания, а не составляют сами по себе цель. Одни и те же сказания являются приблизительно то к тому, то к другому складу, смотря по тому, через какие руки они проходили. Как формы сказания, так и формы записки сохранились до позд­нейших времен.

2) Из них-то под влиянием византийских примеров на­чали составлять летописи: именно, собирать сказания, разбивать их на годы и дополнять записками. Когда форма эта усвоилась, тогда является третий спос-об передачи собы­тий через соединение формы сказания с формой записок, или, так сказать, распространенная записка. Это собствен­но то, что может назваться летописным рассказом. Сочини­тель под известным годом записывал то, что знал и очертывал его такими частностями, какими считал нуж­ным, смотря по своей личности, или по цели, с какой за­писывал. Так как жизнь русская потекла разными путями и выразилась в самобытности земель, то явились в каждой земле свои летописи, хотя сходные в главных основаниях, но различные по характеру и края, и лиц, писавших их; их писали и светские и духовные лица. На юге мы видим ясно участие светских лиц в составлении летописей; на севере, сколько можем судить, на них лежит печать церковности, но это не дает нам права заключить, чтоб и там не писали их светские люди, так точно, как на юге мы видим участие духовенства. Характер края открывается сам собой, когда мы сличим широкую повествовательность киевской летопи­си, образность галицко-волынской, сжатость и сухость нов­городских, полноту и вместе краткость псковской, и риторику владимирской. Мы имеем указание, что летописи имели у нас официальное значение, но не в силах объяс­нить способа отношений власти к летописцам. Существова­ли ли летописи, исключительно предназначенные для записи событий по воле власти, или власть только доверяла им и относилась к ним на основании такого доверия? Ка­жется, скорее принять надобно последнее, потому что в форме летописей наших нет явных следов того однообразия изложения, которое последовало бы неминуемо, если бы летописцы были, выражаясь нашим способом говорить, ка­зенные. Если где-либо летописиость наша приближается к точной определенности, как мы могли бы ожидать от офи­циального способа ведения летописей, то разве в Псковской летописи. Однако, исследуя дух нашего летописания, от­крывается, что летописи собственно церковные и монастыр­ские отличались от таких, в которые вписывались политические события. Так, мы имеем третью новгород­скую летопись, приложение ко второй новгородской — ле­тописи чисто церковные, они отличны от остальных; сверх того, остались в рукописях несколько летописцев мона­стырских, например, летописец монастырей.Соловецкого, Усть-Сысольского, Волоколамского; занимаясь исключи­тельно делами своего монастыря, они отличны от других.

3) Последняя редакция нашей летописной литературы состоит из сборников, или списков, уже прежде составлен­ных предьщущим способом летописей, со включением раз­ных отдельных сочинений. Это уже скорее сборники, чем летописи.

Хотя большая часть летописей издана, но до сих пор мы не имеем такого собрания летописей, какого бы желали. Археографическая Комиссия своим изданием летописей принесла большую пользу, но некоторые летописи она из­давала только частями, а некоторые вовсе не издала, осно­вываясь на том, что заключающиеся в них известия можно найти в других изданных летописях; а между тем издание различных вариантов могло бы значительно обогнать нау­ку, давши большую возможность проверить ученые выводы и заключения.

БЫТОВЫЕ ОЧЕРКИ ИЗ РУССКОЙ ИСТОРИИ XVIII ВЕКА[20]

Московские торговки

В XVIII столетии, в Москве, встречается своеобразный тип женщин, промышляющих ручною разносною тор­говлею, тип, не исчезнувший совершенно и до настоящего времени. Эти женщины ходили со двора на двор, из дома в дом, в одном месте покупали вещи, в другом продавали. Те из этих торговок, что были попроще и победнее, ограничи­вались разною ветошью и мелочью и носили кличку ветош­ниц: у них в разносе были разные лоскуты мехов и тканей, старые юбки кандячные и байберсковые, холстинные ру­башки и всякие безделушки, как серебряные пуговки, стек­лярус, хрустальные и оловянные стаканчики и тарелки и пр. Попадались по случаю в их руки и более ценные вещи. Другие, которые были поразбитнее и посметливее, находи­ли возможность иметь кредит у купцов; у таких торговок можно было достать и жемчуг, и серьги с дорогими камень­ями и золотые перстни, и камки, и другие материи, и со­больи меха. Предметом их торговли были также монеты русские и иностранные. Иногда торговки обменивались между собою продажными вещами и доверяли их одна дру­гой для продажи. С раннего утра до ночи шатаясь по Мос­кве, они были вхожи в дома и знатных и простых, и благородных и подлых, знали их и попы, и церковники, и купцы, и мастеровые, и барские слуги, составлявшие тогда чуть не треть народонаселения Москвы, и самые бары. Не брезговали ими важные госпожи, угощали их у себя чаем, оставляли ночевать, показывали им свои уборы, продавали или отдавали на продажу то, что считали у себя лишним, приобретали от них то, что им нравилось, и вели с ними интимные беседы. Вечно бродячие бабы не были скучны; с ними всегда было о чем поговорить. Они были большие сплетницы. В некоторых домах они сходились и дружили с господскою прислугою, от нее узнавали, как живут господа, кроме того, и сами присматривались в доме, куда их допу­скали, подмечали всякие признаки, по которым смекали, как где живется, где что делается, и обо всем этом сообща­ли в других домах. От них можно было услышать, что вон там-то муж не ладит с женою, там родители недовольны детьми или дети родителями, такой-то мужчина ухаживает за такою-то женщиною или девицею, там готовятся к свадьбе, там скоро нужно ожидать похорон, тот проигрыва­ет в карты или проматывает свое имение на прихоти, тот скряжничает и копит деньги, тот собирается покупать име­ние, а тому угрожает опасность, которой он и не чает: о всех чужих делах у них был готовый запас сведений. И торговые дела были им знакомы: знали они, что в Москве подешевело, что подорожало, какой купец получил боль­шие барыши, какой близок к тому, чтобы в трубу выле­теть — все это как на ладони выложит вам шатающаяся по Москве торговка-вестовщица. Посещали эти вестовщицы московские монастыри и архиерейские подворья, узнавали, что вот там-то будут ставить в попы, постригать в монахи, посвящать в схимники, присутствовали сами при такого ро­да церемониях и чувствительно описывали их в своих рас­сказах, сообщали новости о явлениях чудотворных икон, о слезах, истехавших от иконы Богоматери, о случившихся при иконах и мощах исцелениях: все это с удовольствием слушалось там, где были ханжи, а их в тот век было гораз­до больше, чем теперь в первопрестольной столице. Вместе с такими благочестивыми сведениями вестовщицы эт11 ло­вили и разносили по Москве скандальные анекдоты о са­новных людях духовного чина, а русские люди всегда были падки, при всем своем усердии к церкви, слушать и вы­мышлять скандальные анекдоты о своем духовенстве. Мос­ковские барыни, замкнутые в узкий круг частного домашнего быта своего звания, не читали газет, в которых тогда не сообщалось ничего, что бы могло быть для них интересным, не читали и книг, потому что тогда не писали книг, приспособленных к чтению для таких госпож; в сви­даниях с другими госпожами своего звания барыня из при­личия должна была соблюдать осторожность, не смела всего говорить, не могла всего услышать, чего бы ей хотелось. Барыне было скучно, сидя дома, и потому явление такой вестовщицы и сплетницы было большим развлечением. То, что мы теперь читаем в обзорах текущих событий, печата­емых в наших газетах, то самое передавалось тогдашнею московскою торговкою, и приход ее в дом имел такое зна­чение, как в наше время доставка газеты. Такие точно сте­реотипные выражения, какими. нас угощают газеты, вроде: м ы с л ы ш а л и , н а м с о о б щ а ю т, м ы у з н а л и н а в е р н о е, были в обычае и у московских торговок, только они смелее относились о личностях, чем наши газе­ты, которые опасаются преследования за диффамацию. Торговки не имели привычки скрывать настоящее имя того, о ком передавалась сплетня; никто не преследовал их за сплетни, потому что и преследовать было невозможно: ни­кто не мог доискаться, кто первый вымыслил сплетню; раз она пущена была в обращение, то скоро изменялась так, что иногда сам первый сочинитель ее не узнал бы своего произведения: сплетницы отличались способностью и охо­тою разукрашивать пойманную ими весть добавлениями собственного искусства. Притом надобно заметить и то, что обыкновенно лица, имевшие право принимать сплетню на свой счет и оскорбляться за нее, узнавали о ней тогда уже, когда она успеет облетать пол-Москвы и принять такой вид, что уже трудно решить — действительно ли она отно­сится к этому лицу, а не к иному. Поэтому сплетни и вести, разносимые по дворам московскими торговками, так же бесследно исчезали, как и возникали. На счет их у рус­ских всегда была наготове поговорка: собака брешет, ветер носит!

Но бывали сплетни, говоря о которых, нельзя было при­ложить такой поговорки. Это были те сплетни и вести, ко­торые касались высоких особ царского дома и действий верховной власти. Тут бедная вестовщица могла попасть в такие тенета, из которых нельзя было выпутаться, и при­нять такую беду, что лучше бы ей на свет не родиться, чем терпеть ее. А этому статься было так легко! Вестовщица, по своим качествам, не отличалась сдержанностью на язык и осторожностью в выборе приятел^ких знакомств, а в охотниках закричать: «слово и дело» не было недостатка, даром что и тому самому, кто произнесет эти страшные слова, придется солоно. По таким словам начнется розыск, и тут с бедной вестовщицы будет струями литься кровь, члены будут выходить из своих суставов, вздуются волдыри от кнутов и раскаленного железа, станут ее мучить затем, чтоб допытаться, откуда вышло предосудительное для чести высокой особы, а она этого сказать не в состоянии, и не­возможен будет ей исход из страшного заточения. Есть у нас пример двух таких несчастных московских торговок: их скорбную, ужасающую историю мы намерены рассказать читателям.

В 1731 году, в числе многих торговок, ходивших по Мо­скве, было две: одну звали Татьяною, другую Акулиною.

Татьяна была вдова ' сержанта Шлиссельбургского пе­хотного полка, Павла Посникова, убитого в сражении лет назад тому около тридцати. С тех пор, оставшись без мужа, она проживала в Москве и года за четыре или за пять перед 1731 годом поселилась в Сущевской слободе за Твер­скими воротами, в приходе церкви Казанской Богоматери, в доме посадского человека Тимофея Дмитриева, стоявшем рядом с домом кригс-цейхмейстера Воейкова. Прежде ког­да-то занималась Татьяна скорняжным шитьем, а достигши старости, пропитывалась тем, что ходила по домам с раз­ными вещами, продавала их и брала вещи для продажи, получая себе вознаграждение за труд.

Акулина была вдова дворового человека господ Теле- пневых, Василия Степанова, отдущенного на волю назад тому лет тридцать наследниками умерших господ своих. Потом Акулина вместе с мужем проживала в наймах у раз­ных лиц лет тринадцать; тогда овдовела и с той поры жила у пасынка своего, портного Федора Смирнова, помещавше­гося в ;избе, выстроенной на земле, принадлежавшей Садо­вой слободы посадскому человеку Ивану Васильеву, на Тверской улице, в приходе церкви Николы Чудотворца, что в Гнездниках. И Акулина, как Татьяна, получала про­питание тем, что ходила по дворам, но она торговала ве­тошью и известна была под именем Акулины ветошницы.

Много было сходного между собою в занятиях этих двух торговок. Обе они в одинаковой степени вестовщицы и сплетницы. Но как по своей наружности, так и по внутрен­ним качествам характеров они представлялИ собою одна другой противоположность. Татьяна — женщина лет за пятьдесят, сангвинического темперамента, живая, быстрая, разбитная, словоохотливая, одна из тех, что как затарато­рит, так ей и удержу нет. Баба такая, что хоть куда про­берется, со всяким пытается познакомиться, обо всем заводит разговор, чтобы побольше чего проведать; если ей где-нибудь не удастся и ее, как говорится, огреют, она не сердится, не скорбит, а спешит обратить все в шутку, на смех, если же ей что-нибудь расскажут, она тотчас пуска­ется в восклицания, показывающие, как ее сказанное зани­мает. Ничего у нее долго не удержится в секрете, тотчас что услышит, другим переносит. Она вхожа к знатным гос­подам, с ними любезна, вкрадчива, забавна, и за то ее господа любят и принимают. Акулина — баба лет за шес­тьдесят, сухощавая, глядит как-то сумрачно, сподлобья, не болтлива, более серьезна, не допытывается усильно, когда хочет что-нибудь узнать, а начинает речь как бы вскользь, будто ее это мало занимает и для ней все равно, скажут ли или не скажут ей. А когда слышанное и узнанное она пе­реносила другим, то делала это без увлечения, не так, как Татьяна, а_рассказывала шепотом, с видом большого секре­та; пусть-де думают, что она много кое-чего знает, да не всякому скажет, а открывает только тем, кому особенно доверяет. Татьяна любила хвастать, что бывает у больших господ, и ее везде ласкают; Акулина никогда с этим не выказывалась, а хоть и случалось ей бывать у господ, не рассказывала о том каждому. Акулина .была скупа и боль­шая постница: по средам и по пятницам круглый год не ела рыбы и не пила вина, а в великую четыредесятницу все дни, исключая субботы и воскресенья, не ела ничего варе­ного. Она была набожна и простаивала длиннейшие мона­стырские богослужения, не дозволяя себе ни прислониться к стене, ни облокотиться, ни даже переступать с ноги на ногу, хотя это не мешало ей иногда^выражаться о духовных лицах очень язвительно, причем, однако, она каждый раз, как бы опомнившись, творила крестное знамение и произ­носила: ни за что не хотела простить роду Долгоруких ни намерения ограничить самодержавную власть российских монархов, ни плутовской попытки возве­сти на престол одну из девиц Долгоруких на том странном' основании, что она была невестою покойного императора Петра II. Князь Василий Владимирович Долгорукий, одна­ко, не только не принимал участия в этой проделке своих родичей, но отнесся к ней с омерзением; тем не менее, когда между вельможами шла речь о том, кому передать упраздненный престол no прекращении мужеской линии дома Петра Первого, он предлагал избрать государынею не Анну Ивановну, тогда еще герцогиню курляндскую, а ца­рицу Евдокию, отвергнутую первую жену Петра Первого. Этого знатного боярина, носившего важный чин фельдмар­шала, московский народ любил и уважал до чрезвычайно­сти. Князь Василий имел репутацию человека правдивого, не способного ни к какой лести, готового хоть государю в глаза высказать колкую правду. Он уже потерпел от царя Петра Первого во время страшного процесса над царевичем Алексеем Петровичем. Вся вина князя Василия Владимиро­вича состояла в том, что он советовал царевичу идти в монастырь, прибавивши с своим обычным остроумием, что ведь клобук не гвоздем к голове прибит. Об этом объявил при допросах сам трусливый царевич, которого ничтож­ность понимал сам князь Василий Владимирович. Петр на­казал князя Василия Владимировича лишением всех почестей и ссылкою в одно из отдаленных имений; если его не постигла тогда более суровая кара, он обязан был за­ступничеству князя Якова Федоровича Долгорукого, кото­рый выступил защитником чести своего рода _ перед грозным, но к нему всегда милостивым царем. Народ рус­ский в деле между отцом-царем и сыном-царевичем был своим сочувствием не на стороне царя-отца, а соболезновал о судьбе царевича и всех с ним и за него пострадавших. Опала, постигшая в то время князя Василия Владимирови­ча, понималась народом как терпение за правое дело и уве­личивала к нему любовь и уважение. По ходатайству жены в эпоху устроенной Петром ее коронации, Петр облегчил участь князя Василия Долгорукого, а по смерти Петра воз­вращено ему было все прежнее величие. Народ- любил кня­зя Василия Владимировича еще и за то, что он был совсем русский человек, горячо предан был русской народности и ненавидел немцев до крайности, а немцев в те времена не терпел и народ. И эта ненависть князя Василия Владими­ровича Долгорукого к немцам чуть ли не была главнейшею причиною постигшей его опалы, так как с восшествием на престол Анны Ивановны наступило могущество немцев в России, и сам человек, подавший на князя Долгорукого до­нос, был немец, состоявший на русской службе в генераль­ском чине, принц Гессен-Гомбургский. Императрица указа­ла сослать князя Василия Владимировича в Иван-город. По обычаям того времени, знатных лиц, подвергавшихся цар­ской опале, не сразу карали полною карою, какой считали их достойными; сперва назначали им кару сравнительно легкую, а по прошествии некоторого времени вдруг, без всякой новой причины, увеличивали. Так произошло и с князем Василием Долгоруким: к концу царствования Анны Ивановны он очутился в Соловках и притом в самом суро­вом заключении, а был освобожден уже императрицею Елисаветою.

Этого-то любимца московского народа готовились, в конце 1731 года, отправлять в ссылку. Выставлен был на московских улицах для всенародного сведения царский указ, где излагались вины князя Василия Долгорукого, на- влекшие'на него опалу и ссылку. Независимо от того, что московские жители, как мы уже говорили, очень любили князя Василия Владимировича, надобно присовокупить, что русский народ вообще не верил прямому смыслу того, что ему объявлялось от правительства, а склонен был подозре­вать иные причины, которых ему не хотят открывать и до которых он начинал докапываться собственным умом. От­сюда возникали выдумки и сплетни. В Москве только и думы было у всех, что о ссылке любимого князя, но гово­рили об этом только шепотом и оглядываясь по сторонам. Много было сочувствия к судьбе князя, но Слишком мало смелости гласно заявлять его.

В это-то время пришла Татьяна к Акулине, и обе ку­мушки заговорили о том, что тогда всю Москву занимало. Акулина в виде глубокого секрета шепотом ска зала Татья­не: «близко государыни живет иноземец — имени его вот не выговорю, мудреное какое-то, заморское — и государы­ня от него стала брюхата, хочет наследником учинить того ребенка, что дает ей Бог, и в от скоро народ погонят прися­гать. А князь Василий Долгорукий ей государыне за то вы­говаривал и оспаривал, и за то осерчавши, государыня велела его сослать в ссылку>>.

Татьяна не утерпела, чтоб не разболтать слышанного при первом случае. Была она вхожа в дом Воейковых, сво­их соседей. Жена Воейкова покупала у Татьяны вещи и давала ей на продажу свои. Когда Татьяна вошла к ним в дом, господа в то время пили чай. И Татьяне чаю поднесли. Татьяну так вот и подмывало поделиться с господами све-' жею новостью, и она передала им сплетню, слышанную от

Акулины. Воейков человек бывалый и смекавший дела, тревожно сказал ей: — черта ли ты врешь! — Затем, обра­тившись к жене, сказал: — не было бы кого в горнице за печью? — Татьяна в свою очередь заглянула за печку и увидела там спящего тринадцатилетнего мальчика, племян­ника Воейковых. Но тот не слыхал ничего.

У Воейковых не постигла Татьяну опасность; она только получила там предостережение, но им не воспользовалась. Немного спустя, перед самым праздником Рождества Хри­стова, встретила она на Тверской улице знакомого ей дво­рового человека Воейковых Артемьева. Остановившись и очутившись с ним наедине, Татьяна завела разговор о том и сем и между прочим сообщила и ему новость, слышанную от Акулины, но уже несколько в измененной и поясненной редакции: «ныне у нас делается присяга о учинении, по соизволению ее императорского величества, наследника на всероссийский престол, а бывший фельдмаршал князь Ва­силий Долгоруков послан в ссылку за то, что государыня императрица брюхата, прижила с иноземцем графом Лево- льдою, и его, Левольду, наследником учинила, а князь Ва­силий в том ей, государыне, оспорил>>.

Видно, что Татьяна перед тем еще с кем-то говорила об этом и узнала имя того иноземца, о котором сообщала ей Акулина, не умея выговаривать его иностранного прозви­ща. Кроме того, Акулина говорила Татьяне, что государыня хочет учинить наследником ребенка, который должен ро­диться от иноземца, теперь же Татьяна говорила, что госу­дарыня хочет учинить наследником этого самого иноземца.

Этот перековерканный московскою торговкою граф Ле- вольда был не кто иной, как Рейнгольд Левенвольде, силь­ный и влиятельный человек из иноземцев в описываемое время. Некогда взятый в плен офицер шведской армии на полтавском сражении, он вступил в русскую службу и, бла­годаря влиянию своего отца, который еще прежде служил царю Петру, когда сын его находился в службе у неприя­теля Петрова, молодой Левенвольде быстро возвысился. Он был красив собою и чрезвычайно счастлив в любовных де­лах. При Екатерине 1-й он был гофмейстером. Когда Анна Ивановна была еще курляндскою герцогинею, Левенвольде в России работал в ее пользу вместе с ее сторонниками с целью возвести ее на всероссийский престол. Когда, нако­нец, это исполнилось, Левенвольде был осыпан милостями новой государыни, наделен богатствами и получил важное место маршала двора, дававшее ему возможность распоря­жаться всем дворцовым бюджетом. Он зажил роскошно и пользовался беспредельным доверием императрицы. Изве­стно было многим, что он одерживал блестящие победы над женскими сердцами, подозревали даже, что он был в связи с Екатериною I.

Догадывались, что императрица Анна Ивановна непре­менно должна иметь фаворита из иноземцев, которые бра­ли такой верх над всем со дня ее воцарения, но кто был этот избранник — не могли отгадать. Бирона предвари­тельно женили для того, чтоб все было шито-крыто. На Левенвольде, как на бедного Макара шишки, _повалились народные сплетни.

Впрочем, как всегда почти бывает в подобных случаях, эти сплетни имели корень в действительно происходившем факте, хотя изуродованном в народной молве. По извести­ям Бирона в его записке, писанной после его ссылки в Си­бирь, вскоре по вступлении Анны Ивановны на престол, Остермаи и Левенвольде составили проект объявить заранее манифестом о приведении народа к присяге тому наследни­ку, которого захочет назначить после себя императрица. Когда, после многих рассуждений по этому поводу, пристал к их совету архиепископ новгородский, Анна подписала представленный ей проект. Рейнгольд фон-Левенвольде взялся доставить племяннице императрицы, Анне Леополь­довне, жениха, долженствовавшего произвести на свет не­обходимого наследника, а впоследствии, при его старании, его родной брат Карл-Густав нашел принца Антона-Ульри­ха Брауншвейгского. Хотя проект этот вначале держали в секрете, но, так как нет ничего тайного, что бы, по еван­гельскому слову, не могло стать явным, то весть об этом, как видно, проникла в народ, пошла разгуливать с произ­вольными изменениями и породила сплетню, повторявшу­юся московскими торговками. Как ни нелепа сама по себе эта сплетня, но она не была, как говорится, высосана из пальца, существовала-таки немецкая странная хитромуд­рая выдумка заставить русский народ присягать в верности такому наследнику престола, которого не было на свете, но который должен откуда-то явиться. Народная фантазия ок­расила ее по-своему.

Артемьев, дворовый человек господ Воейковых, в то время содержался под арестом при компанейской конторе за корчемство. Преступление этого рода было в ходу в оные времена. Многие предметы потребления составляли царские регалии и продавались от казны дороже, а между тем пред­ставлялась возможность приобрести их дешевле, нанося ущерб царской казне. Смельчаки соблазнялись этим и от­важивались на рискованное предприятие, хотя им за то уг­рожало наказание батогами, а за неоднократное корчемство и ссылка в Сибирь. Артемьев попадался уже не в первый раз в корчемстве, и теперь попал в круг товарищей, из которых были такие ж, как и он, рецидивисты. Артемьева караульные капралы уже не раз отпускали из-под ареста на побывку во двор его господина и таким же образом от­пустили его накануне праздника Рождества Христова, ког­да он, идя в двор Воейкова, встретился на Тверской улице с Татьяною. По возвращении к месту своего заключения, Артемьев на другой день праздника сидел на окне вместе с одним из товарищей заключения, посаженным под арест также за корчемство, артиллерийским столяром Федоро­вым. Оба глядели на улицу, где народ толпился вокруг прибитого царского указа. Указ был о ссылке князя Васи­лия Владимировича Долгорукова. — За что это его ссыла­ют? спрашивал Федоров. Артемьев сообщил ему сплетню, слышанную от Татьяны, но не сказал, откуда он узнал об том.

Федоров проболтался об этом третьему товарищу, си­девшему в тюрьме за то же преступление, как и прочие, московскому посадскому человеку Басманной слободы Ива­ну Маслову.

5- го января 1732 года позвали Ивана Маслова в судей­скую и прочли приговор, которым он присуждался за неод­нократное корчемство к наказанию кнутом и ссьілке на вечное житье в Охотск. Тогда Маслов объявил, что за си­девшими с ним колодниками есть великое государское дело по первому пункту.

В наше время может показаться странным, как человек, чтоб отклонить немедленно ожидающие его муки наказа­ния, решается на такое дело, где ему угрожают горшие мучения, потому что почти всегда доносчик подвергался пытке после того, как обвиняемое лицо отвергало взводи­мое на него обвинение. Однако, в судебной практике~ХѴІН- го века замечается обычное явление, что, присуждаемый к наказанию за какое-нибудь преступление, провозглашает против кого-нибудь страшное «слово и дело». Это, по наше­му мнению, объясняется, во-первых, общим человеческим свойством устрашаться беды близкой, тогда как далекая не представляется ему в таком ужасном виде, хотя бы на са­мом деле она была ужаснее, подобно тому, как застигнутый на пожаре огнем готов стремглав кинуться в воду, не думая тогда о верной своей гибели; во-вторых, могла таких лиц соблазнять надежда, что в вознаграждение за открытие го­сударственного преступления они получат облегчение или даже прощение кары за свое прежнее преступление.

Маслова препроводили в московскую тайную канцеля­рию. Он сообщил, что слышал от Федорова. Сделали допрос Федорову. Тот оговорил Артемьева и от страха показал еще на двух женщин крестьянского звания, сидевших с ним в тюрьме неизвестно за что.

Дали знать в главную тайную канцелярию, находившу­юся в Петербурге. Начальствующий ею, Андрей Иванович Ушаков, потребовал присылки к нему всех прикосновенных к этому делу колодников. Они были доставлены 16-го фев­раля 1732 года.

В первый же день по доставке обвиняемых, Федорова подвергли пытке и дали ему двадцать ударов кнутом. На этот раз он объявил, что ни от Артемьева, ни от тех жен­щин, что сидели в тюрьме, которых он оговорил, не слыхал ничего, а выдумал все сам и говорил спьяна.

' Федоров, видно, был душа добрая, хоть и не крепкая. Ему совестно стало подвергать мукам других, и он сам ре­шался лучше понести на себе наказание, которое, как за преступление неумышленное, совершенное в пьяном виде, должно было по закону быть мягче.

Но не так отнесся к делу неумолимый и проницатель­ный Андрей Иванович.Ему, вероятно, известна была хо­дившая о государыне сплетня и он не мог поверить, что Федоров выдумал ее спьяна. 26-го февраля он велел Федо­рова вести снова в застенок.

Федорову влепили двадцать два удара и довели до тако­го изнеможения, что несчастный потребовал отца духов­ного, исповедался и после исповеди, по увещаниям священника, объявил при дежурном капрале и канцеляри­сте тайной канцелярии, что действительно Артемьев ему говорил, так как он показал сначала, но ему потом стало жалко Артемьева и он с него сговаривал. От женщин же, которых он оговорил, он не слыхал ничего.

9-го марта привели в застенок Федорова и Артемьева. Федоров на этот раз в виду новых истязаний показал снова, что слышал непристойные речи от Артемьева. Артемьев от­пирался. Подняли на дыбу Федорова, закатили двадцать ударов — Федоров подтверждал, что говорил ему непри­стойные речи Артемьев. Подняли на дыбу Артемьева, вле­пили и ему двадцать ударов: Артемьев твердил, что не говорил ничего подобного.

20-го марта, по приказанию Андрея Ивановича Ушако­ва, Артемьева повели снова к пытке

— Я повторю, — сказал Артемьев, — не говорил я ни­когда Федорову непристойных речей.

Но ему вложили руки в хомут, подняли на дыбу, нача­ли бить кнутом. Он до крайности был измучен уже пред­шествовавшею пыткою и теперь совершенно изнемог и закричал, что все говорил, как показывал Федоров, а не сознавался прежде оттого, что страшился жестокого нака­зания за свои затейливые вымышленные слова. Тут же он показал на Татьяну.

После шести ударов пытку прекратили. Артемьев сде­лался болен и просил священника. На другой день его ис­поведали и он, по увещанию священника Петропавловской церкви, при капрале и при канцеляристе из тайной канце­лярии, яснее и отчетливее подтвердил, что слышал все от московской торговки Татьяны.

Андрей Иванович Ушаков послал в Москву приказание сыскать торговку Татьяну Николаеву вдову Посникову и допросить ее в московской тайной канцелярии.

В Москве нашли Татьяну и допрашивали. Она тверди­ла, что не говорила никому никаких непристойных слов. Ее поставили в ремень и обнажили. Татьяна твердила одно и то же.

Получивши из Москвы такое известие, Андрей Ивано­вич Ушаков послал туда приказание доставить Татьяну в Петербург в главную тайную канцелярию.

Ее доставили по назначению, и 17-го апреля сделан был Татьяне первый допрос с пристрастием у дыбы. Она все отпиралась. Ей дали очную ставку с Артемьевым. Татьяна не сознавалась, чтоб говорила Артемьеву то, что он на нее показывал, но тут уже поколебалась, прибавила, что, мо­жет быть, она и говорила Артемьеву, да не то, что он на нее показывает. Затем она или спутавшись, или испугав­шись угрожавших ей мук пытки, оговорила торговку Аку- лину и показала, что от нее слышала непристойные речи о государыне, о которых шло теперь дело.

На другой день, по поводу разноречий, бывших между показаниями Артемьева и Татьяны, обоих повели в засте­нок, подняли на дыбу и пытали под кнутом. Татьяна, после семи ударов, повторила сказанное об Акулине и впутала в дело Воейкова, рассказавши о том, как она передавала в его доме слышанное от Акулины. Впоследст­вии, однако, 1-го мая, под новою пыткою она изменила свое показание насчет Воейкова и таким образом избавила этого господина от привлечения в тайную канцелярию по этому делу.

Ушаков послал в Москву приказание сыскать Акулину, допросить ее и всех тех, на кого она покажет, а при этом подвергнуть их и пытке по одному разу, доставивши их розыскные речи в Петербург. 3-го мая в Москве Акулина была отыскана, подвергнута пытке двадцатью пятью удара­ми, и ни в чем не повинилась. Андрей Иванович Ушаков, получивши такое сведение, потребовал присылки самой Акулины в Петербург. Из Москвы сообщил ему секретарь Казаринов, что Акулина, после розыска и пытки, сделалась очень больна, исповедовалась и причастилась св. тайн, и нет возможности отправлять ее больную в Петербург, по­тому что она может умереть в дороге. Но Андрей Иванович Ушаков послал приказание привезти в Петербург Акулину, хотя бы и больную, немедленно под крепким караулом.

Лейб-гвардии московского батальона солдат Петр Мяки- нии 8-го июня того же года привез в Петербург торговку Акулину, закованную в ножных железах, за крепким кара­улом, и сдал в тайную канцелярию.

Тогда в петербургской тайной канцелярии между двумя старухами началось состязание в терпении и продолжалось в течение трех летних месяцев. Их пытали обеих. Татьяну водили в застенок семь раз[21], Акулину шесть раз2. Пытки давались им так, что когда одну встягивали на дыбу, другая стояла подле дыбы. Пытка для обеих была так жестока, что Татьяна два раза после пытки просила дать ей священника для напутствия к смерти. Акулине, которую жестоко истя­зали в Москве, в Петербурге отпускали меньшее число уда­ров, чем Татьяне, потому что Акулина была слабая дряхлая старуха. Обе твердили одно и то же, каждая свое: Татьяна под пытками показывала, что слышала от Акули­ны те непристойные слова о государыне, за распростране­ние которых ее, Татьяну, привлекли к ответственности; Акулина стояла твердо на том, что никогда ничего такого не произносила. Дело запуталось и не могло никак разъяс­ниться; не могли никак допытаться до открытия первона­чального источника, откуда вышли оскорбительные сплетни о высокой особе ее величества. Оставить вопрос нерешен­ным и выпустить Акулину, за которой не было цикаких юридических улик, почитали невозможным: слишком боль­шая важность придавалась тогда всему, что касалось чести царственной особы. 5-го сентября решили только участь Маслова, Федорова и Артемьева, и без того уличенных уже прежде в неоднократных корчемствах: всех их приговорили наказать кнутом и сослать в Сибирь. Маслова не спасло доносничество, которым он затевал выгородиться; вместо Охотска, куда прежде хотели его, по наказании кнутом, сослать, он попадал разом с Федоровым на работы в сереб­ряных рудниках вечно, а Артемьева отправляли в Охотск. Обеих московских торговок, Татьяну и Акулину, задер­жали в походной канцелярии впредь до указа.

Пошли годы за годами. Обе несчастные сплетницы не получали свободы. 2І-го февраля 1736 года тяжко больная Акулина попросила священника, исповедалась и причасти­лась св'. тайн. Видно было, что страдания ее окончатся ско­ро. К ней привели в последний раз Татьяну на очную ставку. Татьяна по-прежнему утверждала, что слышала от Акулины непристойные слова о государыне императрице. Акулина по-прежнему стояла на том, что никогда их не говорила. Прошло еще немного дней, и 5-го марта умерла Акулина. Дело так и осталось неконченным, вопрос нере-, шенным. О Татьяне мы имеем известие, что в марте l738 года она отправлена была в синод, но по какому поводу — неизвестно.

Размышляя об этом потрясающем событии из прошлой истории нашего народного быта, мы затрудняемся решить: более должно ли нам возмущаться бесчеловечным тиранст­вом, господствовавшим над русским народом, или удив­ляться терпению, стойкости и необычной силе воли в личностях слабого пола из этого народа, притом из того класса, который тогда, как и долго впоследствии, носил на­именование «подлого».

II

Царский родич

Великим страшилищем для русского народа в XVIII-м веке был вопрос об оскорблении чести царственных особ. В предыдущем рассказе мы показали, какие тенета расстав­лял этот вопрос для людей из так.: называемого подлого про­исхождения. Не избегали таких же страшных тенет и люди происхождения благородного и даже попадались в них ча­ще, чем простолюдины. Можно выставить многочисленный мартиролог высших государственных лиц, внезапно свер­женных с высоты своего величия, попадавших в когти тай­ной канцелярии, претерпевавших там мучительные пытки и кончавших жизнь в нищете в грустных сибирских пусты­нях, а не то — и под руками палачей. Но изображать судь­бы этих исторических лиц не в наших целях, притом приключения многих из них довольно общеизвестны из ис=- тории. Бывали, однако, очень немногие исключительные случаи, когда иначе велось дело в таком вопросе. Эти слу­чаи представлялись тогда, когда обвиняемое лицо находи­лось в родстве с царским домом. Мы собственно знаем один такой случай в царствование Петра Второго. Случаи такие стали немыслимы с тех пор, как члены царствующего рода стали вступать в супружество с; лицами из царственных домов иностранных государств и между царскими поддан­ными не могло быть уже законной родни. Последний брак русских царей с подданными был брак царя Петра с Евдо- киею Лопухиною, брак, имевший такие печальные послед­ствия. Вся родня царицы Евдокии не только не пользовалась при царе Петре Первом почетом и влиянием, цо подвергалась гонениям. Иначе относился этот царь к другому родственному дому, собственно, к родне своей ма­тери, к Нарышкиным. Петр Первый горячо любил свою мать, во всю жизнь хранил о ней добрую память и посто­янно был милостив и внимателен к ее роду. Дядя Петра, Лев Кириллович Нарышкин, был в большой чести, носил боярский сан, и в то время, когда царь, уезжая из России в первое свое путешествие по Европе, оставил управление государством совету из бояр, под председательством князя Ромодановского, носившего титул кесаря, Лев Нарышкин был первым лицом в этом боярском совете после председа­теля. Он скончался в 1705 году. Любовь к нему царя пере­шла и на его детей, из которых один сын, Александр Львович, заслуживал ее и своими отличными дарованиями. Петр всегда обращался с ним как с любимым родственни­ком, а не как с подданным. Несмотря на то, что Александр Львович находился в дружеских отношениях с царевичем Алексеем Петровичем, во время страшного процесса над последним Александр Львович не был привлечен к допро­сам и не утратил царской милрсти. Впрочем, и другой На­рышкин, Семен Григорьевич, находившийся в гораздо отдаленнейшей кровной связи с царем и сильно компроме­тированный по делу царевича, хотя и был удален в даль­нюю деревню свою, но не был лишен имущества, а это показывает исключительную внимательность царя Петра к

роду Нарышкиных, так как в процессе над сыном Петр Первый вообще показывал себя чрезвычайно жестоким и безжалостным и не обращал внимания на прежние заслуги и преданность к себе многих знатных и близких лиц. Алек­сандр Львович до смерти царя пребывал в его постоянной милости, и молва, проникавшая даже в иностранные газе­ты, делала его предполагаемым женихом царской дочери,- царевны Анны, вышедшей потом за герцога голштинского. Александр Львович, никогда не игравший важной роли в ряду государственных деятелей в конце царствования царя Петра Первого, был начальником морской академии и счи­тался в службе по флоту. Екатерина Первая, стараясь во­обще, чтобы ее царствование было продолжением Петрова, и привлекая всех милостями м благорасположением, была милостива и внимательна ко всем Нарышкиным и даже возвратила из ссылки в деревню Семена Григорьевича и назначила при дворе гофмейстером. Положение Александра Львовича, как близкого царского свойственника, возгорди­ло его. По смерти Екатерины он не сошелся с Меншико- вым; Нарышкин не думал гнуть шеи перед могучим временщиком, а Меншиков, в свою очередь, не терпел На­рышкина. Преследуя Девиера и Толстого с компанией, Меншиков, пользуясь своим всемогуществом, именем несо­вершеннолетнего царя Петра Второго, находившегося у не­го в зависимости, удалил Александра Львовича от двора. Нарышкин уехал в свои подмосковные вотчины. Но Мен­шиков скоро пал. Его место заступили другие временщики, Долгорукие, которые подготовляли молодого царя к связи с своим родом через супружество царя с девицею из своего рода, подобно тому, как делал Меншиков для себя неудач­но. Они перетащили молодого царя на жительство в Моск­ву, где отвлекали царственного юношу от учения и серьезных занятий и забавляли охотою. У царя Петра Вто­рого эта забава стала страстью. Нарышкин, надеясь на свою родственную близость к царскому дому, стал давать молодому царю наставления, побуждая отстать от забав и заниматься полезным делом. Это не понравилось царю, не понравилось и Долгоруким. Нарышкин, человек гордый и избалованный давнею милостью к себе царя Петра Перво­го, надулся и уехал в свое подмосковное село Чашниково. Мо'Лодой царь всю осень 1728 года провел в шатании по лесам и полям со сворами собак, в постоянном сообществе Долгоруких, сопровождаемый своими придворными, и в та­ком виде заезжал в дачу Чашникова, но владелец, Алек­сандр Львович, не счел нужным являться к нему и тем

менее объясняться на счет немилости, которую замечал к себе. После утомления от шатерной жизни в полях Петр возвращался в Москву, чтобы снова пускаться на охоту. И вот 10-го декабря 1728 г. на царский двор явился новгоро­дец, подьячий Кузьма Шульгин, и объявил караульному офицеру, что имеет подать донос на Александра Львовича Нарышкина и, кроме того, желает объяснить на словах, но никому не откроет, кроме как лично государю.

Его допустили к царю и он подал донос в. собственные . руки его царского величества. В доносе излагалось следую­щее: живет он, Шульгин, на квартире у сторожа вотчинной коллегии, Семена Никитина Крылова, в Кисловской слобо­де. В прошедшем ноябре к его хозяину приезжала женщина из подмосковного села Филей, вотчины Александра Львови­ча Нарышкина, жена садовника иноземца, по имени Анна Иванова, ночевала две ночи и рассказывала, что когда го­сударь был на охоте близ вотчины Нарышкина Чашникова, Александр Львович Нарышкин у себя дома поносил госуда­ря неподобными словами. Это она сказывала при свидете­лях: стороже Семене Крьілове, при жене его Ирине Акундиновой, при фельдшОре гречанине Юрии Бресте и при жене последнего Авдотье Ивановой.

Царь передал донос для исследования Остерману и кня­зю Алексею Григорьевичу Долгорукому, двум самым при­ближенным к царю особам.

Кузьму Шульгина посадили за караул, потом потребо­вали к допросу. Он объяснил дело так:

Когда садовница Анна Ивановна была в гостях у сторожа Семена Крылова и все гости сели за ужин, бывший в числе гостей бритовщик Юрий Исаев спросил ее: когда его величество бьіл на охоте в Чашникове, отчего ваш барин Нарышкин не выехал к нему и не просил прощения? Садовница на это отвечала: «как ему прощения просить, когда он в то время неоднократно ругал государя и говорил: что мне к этому щенку ходить и прощения просить?» Садовница, говоря это, не была пьяна. Я хотел было немедленно донести об этом его величеству, но в то время скончалась великая княжна Наталья Алексеевна, и я напрасно три раза приходил во' дворец, а 10-го декабря пришел уже в четвертый раз и велел через караульного офицера доложить о себе и подал прошение.

Позваны были свидетели, на которых указывал Шуль­гин, что слышали слова садовницы. Они подтвердили донос Шульгина.

Послали за садовницею, но Нарышкин сообщил, что она уже с неделю назад ушла неизвестно куда, и муж ее находится третий день в безвестной отлучке.

Но 13-го декабря, вечером, эта садовница была отыска­на и на другой день подвергнута допросу. Она объявила вот что:­— Я живу в вотчине Нарышкина, в селе Филях. Назад тому недель восемь — подлинно когда не упомню — при­ходил Александр Львович, сказал: «что мне ему такому щенку кланяться? Я почитать его не хочу». При этом он ругал государя всячески. В другой день, Александр Львович Нарышкин с дворянином Козловым приехал из Кунцова в Фили и пошли они вместе по саду гулять. Козлов и стал говорить ему, что вот скоро император будет на охоте в Чашникове, и он бы, Нарышкин, поехал к нему. На это Нарышкин ответил ему прежними словами и прибавил: а в том единственно, чтоб не допустить соблазна и не дать рас­пространиться в народе слуху, что царский свойственник обругал царя. Положили, как говорится, замять, затереть это дело. Последовала такая всемилостивейщая резолюция: «Его императорское величество по природной своей к ми­лосердию склонности и великодушию не указал оное дело розыском вести, и чтоб оное яко весьма мерзкое и ужасное не могло разгласиться и таким образом в народе рассеяно быть, того ради его величество указал, как его Александра Нарышкина, так и прочих всех, которые в том деле прили- чились, послать: его Александра Нарышкина в дальнюю его деревню и велеть ему там быть безвыходно, а прочих всех в другие дальние места и учинить тем, которые по их до­водам правы явились для их пропитания определение с на­граждением». Указ этот был подписан 14-го января 1729 года.

Ясно видеть можно, что была уверенность в том, что донос был справедлив, и что Нарышкин действительно про­износил оскорбительные слова против царской особы, но желание предупредить всякую молву об этом было так ве­лико, что должны были потерпеть более не действительно виновные, а те, которые случайно слышали от Нарышкина оскорбительные слова или даже слышали о них от других лиц. Нарышкин, знатный барин, хотя и был удаляем от двора и столичного круга в глушь, но мог проживать в собственном гнезде, пользуясь многими удобствами, кото­рые доставляли ему там богатства и знатность происхожде­ния, тогда, как другие, люди не знатные и не богатые, осуждались на стеснения и лишения без всякой вины с их стороны.

27-го февраля 1729 года лейб-гвардии московского ба­тальона каптенармус Степан Венгеров получил указ везти Александра Львовича Нарышкина с четырьмя при нем слу­жителями в Симбирский уезд, в принадлежавшее ему, На­рышкину, сельцо Покровское, и там оставить на безвыездное житье. С Нарышкиным не велели поступать так, как обыкновенно поступали с сосланными господами. Не указывалось никакого стеснения и ограничения свободы. Обыкновенно к отправляемому в ссылку господину на пути во время переезда не дозволялось допускать посторонних лиц, равно запрещалось ему писать. Офицеру, посланному с Нарышкиным, приказывалось только наблюдать: кто из посторонних будет приезжать к нему, зачем и откуда, и доносить об этом. Нарышкин не торопился своим отъездом из Москвы и отправился в назначенный ему путь только

б-го марта. Когда он отъехал десять верст от столицы, в селе Выхове встретил его родной брат Иван Львович, флота капитан, и с ним двое Нарышкиных, Григорьевичи Иван и Михайло, братья того Семена Григорьевича, который при царе Петре Первом был в ссылке по делу царевича Алексея Петровича, а теперь находился в большом приближении у царя. 7-го марта, проехавши двадцать верст от Москвы, увидал Александр Львович приехавшего проститься с ним отставного поручика Александра Раевского. 16-го марта, в деревне Кондыревой явился к нему отдать поклон местный помещик, а марта 18-го в селе Вознесенском приезжал к нему с тою же целью поручик Азовского драгунского полка Савин Раевский. За 550 верст от Москвы, в Керенском уез­де, в селе Ушниках, догнал Венгерова курьер из Петербур­га с приказанием Остермана объявить Нарышкину, что государь император разрешил не принуждать его ехать в Симбирскую свою деревню, а позволил остановиться и жить в Шацком своем имении в деревне Рождественке впредь до указа.

Когда, наконец, 25-го марта прибыл Нарышкин в Шац­кий уезд, многие дворяне и офицеры из этого уезда, про­слышав о водворении такого знатного барина в их среде, стали являться к нему с поклоном, но Александр Львович не принимал их и тотчас по своем прибытии в свое имение стал усердно заниматься хозяйственными делами. У него в усадьбе была многочисленная дворня — шестьдесят два че­ловека, а с женским полом состоявшая из семидесяти че­тырех душ.

Таким образом, Александр Львович отделался сравни­тельно легко от грозившей ему беды. Он не только изба­вился от розыска, но в самой ссылке предоставили ему жить довольно свободно с надеждою на возвращение к себе царской милости, что скоро и случилось, хотя уже при дру­гом царствовании. Не без основания полагали, что ему по­могло ходатайство Семена Григорьевича Нарышкина, которого молодой царь любил и ценил, памятуя пре­данность его родителя. Тяжелее была судьба, постигшая других, прикосновенных к делу особ. Все те, которые ока­зывались свидетелями вины Александра Львовича или только имели несчастье услышать о ней от других, были в первых числах марта того же года отправлены в Сибирь. Дворяне Василий и Алексей Козловы принуждены были ехать в Сибирь на безвыездное житье ; вольного фельдшера грека Юрия Бреста с женою Авдотьею, вотчинного сторожа Семена Никитина с женою Ириною, отправили также в Сибирь на житье с оп­ределением им пристойного пропитания. Это делалось, как и выражено в протоколе, из предосторожности, «чтоб они, оставаясь на прежних местах жительства, не повторяли слышанного>>. Были тогда также по этому делу, без означе­ния. причин, сосланы в Сибирь: конюх швед Алексей Са­вин, служители Александра Львовича, Василий Беляев, Евфим Бехтеев, кучер Яков Гаврилов, садовник Иван Ас- тамуков, дворовый человек Кузьма Тюрин и служитель мо­сковского вице-губернатора Вельяминова-Зернова Иван Тараканов. За что именно эти люди простого звания пошли тогда в Сибирь — неизвестно, но, вероятно, они почему-то возбуждали подозрение, что имеют возможность распрост­ранять в народе слухи о «поносных» словах против импера­торской особы, произнесенных Нарышкиным. Главную доносчицу и. распространительницу вести о поносных сло­вах садовницу Анну Иванову, вместе с ее мужем инозем­цем Илиею фон Поммарн, велено сослать в Сибирь и .там отдать их обоих в монастырь, впрочем, учинив им пристой­ное пропитание. О Кузьме Шульгине до нас не дошло све­дений, что с ним сталось после поданного им доноса, но, вероятно, и его куда-нибудь упрятали, так как он был один из тех, которые слышали от Анны Ивановой рассказ о «по­носных» словах наравне со сторожем Семеном, его женою и греком фельдшером, подвергшимся ссылке в Сибирь за такое слышание.

Царствование Петра Второго представляется вообще бо­лее мягким и кротким в сравнении с другими царствовани­ями в XVIII веке. И в самом настоящем деле не видим мы страшных пыток и притом о сосланных в Сибирь приложе­но было попечение, чтоб дать им пристойное пропитание. Тем не менее, однако, решение дела этого по своему прин­ципу остается вопиющею неправдою.

III

Черви

У древних последователей Зороастра существовало ве­рование, что чародеи, служители злого начала, постоянно занятые тем, чтоб делать пакости добрым людям, разбра­сывали в воздухе маленьких червячков, и те неосторожные люди, которые постоянными молитвами и соблюдением предписанных в законе благочестивых приемов не огражда­ли себя от внезапного пагубного воздействия Агримана и его девов, подвергались вхождению в них злой силы в виде этих червячков и через то же-стоко страдали болезненными припадками. Подобное представление существовало и, быть может, продолжает существовать в нашей русской народ­ной демонологии. Мы предоставим ученым решать: надобно ли здесь видеть остаток влияния древнего иранского веро­вания, которое через ряд веков прошло к нашим предкам, или же оно принадл ежит к разряду таких явлений, которые сами собою зарождаются на разных пунктах пространства земного шара, заселенного человеком, и основания которых следует искать в глубине человеческой природы. Черви, no народному понятию, представляются в отвратительном ви­де. Их ползание для не вникающего в суть явлений приро­ды взгляда представляет большое подобие с гадами, в виде которых воображение представляет себе злую духовную си­лу. Заводящиеся иногда от язв, при неопрятности, червяч­ки в человеческом теле — есть такое страшное болезненное явление, хуже которого народное воображение себе и пред­ставить не может. «Чтоб его черви источили!» говорит рас­сердившийся на кого-нибудь русский простолюдин. Об Ироде, оставшемся в предании типом тирана и мучителя, сохраняется всеобщая в народе уверенность, что он в нака­зание от Бога за свои злодеяния был живой изъеден червя­ми. Неудивительно, что поражение человеческого тела червями считается воздействием силы духа тьмы, который вообще есть источник наших страданий. Люди злые, нахо­дящие для себя удовольствие делать дурное своим ближ­ним, заводят сношения с этим злобным духом и его б естел есными слугами и направляют их на вред тем людям, которых сами не терпят. Отсюда — порча, в которую так упорно веровал и продолжает веровать наш народ. Р азными способами воображает он себе эту порчу и, между прочим, черви играют немаловажную роль. В Малороссии существу­ет верование в страшную силу «даванья>>. Чаровница, ре­шаясь совершить самое жестокое дело (не одна из них отворотится от такого средства, при всем желании причи­нить вред) п о д д а е т человеку в водке, в хлебе или в каком-нибудь другом кушанье или питье, и отравленный спустя некоторое время начинает кричать, метаться; пока­зывается присутствие таких ужаснейших мук, что больной ни на минуту не может успокоиться, ни стоя, ни сидя, ни лежа, и после многих таким образом проведеиных дней и ночей, доходит от страшных болей до потери рассудка и в безумном бешенстве кончает жизнь. Думают, что если вскрыть тело таким образом умершего, то в животе у него найдут массы червячков, прогрызающих всю внутренность. Чаровница — думает народ — дает яички какого-то насе­комого, которого личинки формируются внутри человека и точат его! В Великороссии существовало . и, может быть, существует до сих пор верование о наслании на человека порчи посредством бросания по воздуху губительных чер­вячков, — прием, совершенно совпадающий с древним ве­рованием последователей Зороастра и по смыслу своему относящийся исключительно к области демонологии без всякой возможности искать какого-нибудь основания в яв­лениях природы.

В конце шестидесятых годов XVIII-го столетия в севе­ровосточной России явилась эпидемия порчи людей посред­ством наслания на них червей. Преосвященный- Иоанн, епископ великоустюжский и тотемский, сообщал в синод, что во многих местностях его епархии и в самом городе Устюге «от таковых порчей особливо женского пола в хо­роших купеческих домах весьма многие страждут>>. При­знаком такой порчи было то, что испорченное лицо начинало кричать и называть то лицо, которое его испор­тило, отцом или матерью, смотря по тому, к мужескому или женскому полу оно принадлежало. Процедура порчи происходила везде таким способом: чародей или чародейка разбрасывали на ветер по воздуху червячков, полученных фантастическим способом от самого дьявола, являвшегося для этой цели в человеческом виде, и червячки эти входи­ли в того, кто имел неосторожность выходить из дома, не оградив себя крестным знамением, и не произносил молит­вы Иисусовой.

Сами чародеи и чародейки, когда им другие сообщали впервые таинственное знание сношений со злыми духами, совершали одинаковым образом гнуснейшее отречение от Бога и признавали над собою господство дьявола. Вот что рассказывал, неизвестно как попавшийся в руки правосу­дия в 1768 году, крестьянин Яренского уезда, Печерской волости, Егор Пыхтин, занимавшийся ловлением белок. В декабре 1766 года сошелся он с крестьянином Герасимом Романовым. Оба вместе подвыпили. Егор стал жаловаться, что ему как-то все не удается ловить белок, и просил Ге­расима сказать ему: не знает ли он такого средства, чтоб ловились белки? — «Знаю>> — отвечал Герасим — . Егору стало страшно от таких слов и он хотел уйти, но тут его кто-то невидимо толкнул и он стал как вкопанный. Гера­сим свистнул и на его свист появился дьявол. Он был в виде малорослого мужичонки, одет и обут по-крестьянски, очень толст и черномаз. Герасим приказывал Егору покло­ниться дьяволу в ноги и поцеловать его сзади. Егор испол­нил это приказание. Тогда Герасим дал Егору двух червячков и велел в благодарность дьяволу повторить прежнее целование. — «Вот» — говорил Герасим Егору — «береги этих червячков, а как пойдет от них приплод, вы­пускай по скольку там на ветер и приговаривай: кто будет выходить из дома не крестясь и не молясь, и не прочитав­ши молитвы Иисусовой, или кто станет браниться скверно, в тех людей входите ртом>>. Егор понес этих червячков в пазухе и держал их так, пока не пришлось ему опять идти на свой промысел. Тут заметил он, что от данных ему двух червячков уже появилось четверо. Помня наставление Ге­расима, он пустил на ветер двух червячков, а спустя неко­торое время пустил еще двух. Через две недели две девки — Афимья Прохорова и Марья Анисимова стали кричать и называть Егора Пыхтина своим отцом, из чего заключил последний, что пущенные им два червячка вош­ли в этих девок, а в кого вошли другие два червячка — он не мог узнать, потому что кроме этих двух девок никто более не кричал и не называл его отцом. Чрез немалое время после того, неизвестно — вследствие чего, он про­слышал, что его хотят взять и отправить в яренскую вое­водскую канцелярию; он стал прятаться и уходил ночевать в овчарный хлев. Там явился к нему уже знакомый дьявол. Егор опять совершил приличное целование сзади. Дьявол дал ему трех червячков: двух черных и одного серого. Но от отправки Егора в яренскую воеводскую канцелярию дья­вол не избавил. Егору все-таки скоро после того пришлось

там очутиться и, взявши с собою червячков, он положил Их в том покое, куда его посадили, за печь в печурку. На четвертый день явился близ окна этого покоя знакомый дьявол и приказал пустить на ветер червячков, выбросивши их на улицу. Егор исполнил приказание. Неизвестно, когда именно взят был Егор, но пробыл он под арестом в ярен- ской воеводской канцелярии до лета 1768 года; тогда пре­проводили его в архангелогородскую губернскую канцелярию, а 4-го, августа того же года передали в конси­сторию на суд преосвященному Иоанну, епископу велико­устюжскому и тотемскому. и положи под ноги; отрекись от Господа Бога и христианской веры, прокляни отца, мать, солнце, месяц, землю и воду, поклонись дьяволу и поцелуй его сзади>>. Все это девка Авдотья исполнила. Тогда солдатская женка, вы­нувши откуда-то шесть живых червячков, дала их девке Авдотье и говорила: «пускай их на ветер, коли захочешь портить людей, а когда надобно будет еще новых червяч­ков — дьявол принесет их тебе>>. В избе, где все это про­исходило, не было никого, кроме солдатской женки, девки Авдотьи и явившегося дьявола. На четвертый день после того девка Авдотья Бажукова у себя дома топила баню и там явился к ней дьявол и снова подтвердил, чтоб она пу­скала на ветер червячков и тем портила бы людей, а о том, что научилась чародейству, не сказывала бы никому. Девка Авдотья Бажукова чувствовала злобу к некоторым близким лицам и, пользуясь наставлением дьявола, пустила на ве­тер трех червячков с пожеланием, чтоб они вошли в девку Афимью Бажукову и в женок Марфу Пыстину и Лукерью Герасимову Богдановых. Ее желание исполнилось. Червяч­ки вошли в означенных лиц, так как они стали кричать и называть Авдотью Бажукову своею матерью. На другой по­сле того день Авдотья Бажукова пустила на ветер и других червячков, но вошли ли они в кого-нибудь — ей осталось неизвестным.

Другая особа женского пола, доставленная в велико­устюжскую консисторию, была учительница Авдотьи Бажу- ковой, солдатская жена Авдотья Андреевна Пыстина. Это была баба тридцати одного года от рождения и, так же, как прежняя, проводившая жизнь в отдалении от православной церкви: по ее сознанию, будучи в девках, она хоть и ходи­ла в великий пост на исповедь, но причащалась до своего замужества только один раз и то во время болезни. Она не запиралась, что учила чародейству девку Авдотью, а сама научилась от крестьянина Захара Ивановича Мартюшова. Обучение это происходило в бане. Там явились к ним в человеческом виде два дьявола, вошедших в баню дверьми. Захар приказывал Авдотье снимать с себя крест, прокли­нать отца, мать, солнце, месяц, землю и воду, кланяться дьяволам в ноги и целовать их обоих сзади. Когда Авдотья все это исполнила, Захар дал ей для порчения людей чер­вячков, «примером с тридцать, пестрых и белых; все были живы и с крыльями». После того баба пожелала испортить свою родную мать, Федосью Фаддееву, и пустила одного червячка; он долго летал по избе, а когда мать стала бра­нить детей своих, то насекомое вошло в нее ртом, и через четыре дня оказались признаки порчи: Федосья стала кри­чать и называть матерью дочь свою Авдотью. Затем, пус­тивши таких же червячков, Авдотья испортила еще нескольких лиц (девку Авдотью, Кирилову женку Катери­ну Иванову, слепую девку Акулину Фаддееву и крестьян­ского сына Тита Семенова Пыстина); все кричали и называли ее матерью. После такого обучения, совершивше­гося в бане, приходили к ней эти два дьявола в разное время и в разных местах; но всегда так, когда случалось ей быть одной, и приносили ей червячков штук по двадцати и по тридцати. Она пускала их на ветер, но входили ли они в кого-нибудь, она не может этого сказать, потому что ни­кто не кричал, а узнала она только, что один такой червя­чок вошел в крестьянина Панкратия Пыстина, который через две недели после того умер, но от порчи ли постигла его смерть, или от иной причины, она не знает. Кроме червячков, пущенных на ветер, у ней спрятано было в ее квартире с науличной стороны в гнилом углу сорок червяч­ков и закрыты мхом. «Хоть бы кто и нашел их — без меня они никому вреда причинить не могут», сказала она.

Разом с этими двумя женщинами доставлен был в ту же консисторию и наставник Авдотьи Пыстиной, Захар Ивано­вич Мартюшов, молодой мужик, двадцати восьми лет от роду. Он не запирался в том, что учил чародейству Ав­дотью Пыстину таким способом, как она показывала, и объявил, что сам он научился этому чародейству от кресть­янина Федора Бажукова, умершего назад тому семь лет. Во время его обучения происходили те же обряды, которые описаны были уже выше: снятие с себя и поругание креста, отречение от Бога, произнесение проклятия отцу, матери, солнцу, месяцу, земле и воде, появление дьявола, поклоне­ние ему и целование. Дьявол дал ему для порчения людей до тридцати червячков; все они были черные с небольшими крыльями; первый, которого пустил он на ветер, вселился в девку Акулину Фаддееву, потом пускал он других чер­вячков и таким способом многих людей испортил (девку Авдотью Кирилову, женок Настасью Григорьеву и Федосью Поликарпову); все кричат и называют его отцом. Много раз после того принашивал ему дьявол червячков, и он пускал ' их на ветер, чтоб людей портить, а двадцать шесть червяч­ков бросил в воду. Захар объяснил, что принятых от дьяво­ла червячков он считает не действительными червями, а только мечтаниями дьявольскими, потому что тем, которые этому чародейству не обучались, видеть их невозможно^

Преосвященный Иоанн, по сношению с яренскою вое­водскою канцеляриею, нашел нужным нарядить следовате­лей для дознания: нет ли в Печерской волости, отстоявшей от Устюга более тысячи верст, подобных чародеев и испор­ченных ими лиц. Для этого назначены были от духовного ведомства из присутствующих в яренском духовном прав­лении священник Василий Матфиев, а от яренской воевод­ской канцелярии майор Комаров, воеводский товарищ. О преступниках же, находившихся под судом консистории, преосвященный без воли святейшего синода не принимал на себя смелости произнести приговора, хотя и сообщал, что все четыре чародея «по добровольному их раскаянию в совершенное очуствование приходят, в Господа Бога веру­ют и обратиться в христианскую веру желают, и от дья­вольского служения- вовсе отрицаются». Преосвященный просил святейший синод в таком великоважном деле снаб­дить его благорассудительною резолюциею.

В былые времена подобные преступления наказывались самым жестоким образом и не возбуждали никаких сомне­ний в лживости самых фактов, иредставляемых следствием и судом. Но теперь уже свет науки распространился на­столько, что и духовные не ограничивались мистическими мировоззрениями в таких случаях, когда по поводу какого- нибудь чудесного факта возникал вопрос о вероятности его. В настоящем деле святейший синод нашел, что «прописан­ное в доношении великоустюжского епископа чародейство, по многому в допросах несходиому разноречию и противо­речию, крайне невероятно и на одном только вымышлен­ном обмане основано; и в том им о признании самые истины никакого достодолжного увещания и испытания, как из доношения видно, не было». Поэтому святейший правительствующий синод приказали: «преосвященному ус­тюжскому по пастырскому своему долгу показаиных им людей увещевать и стараться привести в признание самой истины, а особливо крестьян Егора Пыхтина и Захара Мар- тюшова, также и солдатку Авдотью ПЫ:стину, из коих сами яко бы чародейству обучали» (Мартюшов ее, Пыстину, а она означенную девку Бажукову), что они «не сами ли оный обман вымыслили, или от кого другого тому обучены. А что оные Пыхтим и Мартюшов показывают, что учители их померли, то и то их показание, что подлинно ль они от тех людей научены, по тому ж их разноречию — сумни- тельно, и если они в таковом обмане признаются или хотя не признаются, — о том представить святейшему синоду с мнением тех же людей, которые только оному чародейству учились, а сами других никого не учили, и истинное в том раскаяние принесут, к св. церкви по надлежащему при­нять, и поелику они при означенном яко бы чародействе от самого Господа Бога и от христианской веры отреклись, крест сняв с себя бросали, отца и мать, месяц, солнце, землю и воду проклинали, то за такое их тяжкое преступ­ление послать их устюжской епархии в пристойные мона­стыри в монастырские черные труды на год, и велеть во время церковного славословия в церковь Божию ходить на молитву и во все четыре поста исповедываться, а до при­нятия св. таин (кроме смертного случая), как в ту в мона­стырях бытность, так и по свободе из оных, через пять лет не допускать, разве они, будучи под тою епитимиею в по­сте и молитвах, окажут плоды покаяния достойные: в та­ком случае оный преосвященный устюжский может по своему рассмотрению им ту епитимию и уменьшить. Поче­му и с прочими, если кои по оному делу в подобных тому богопротивных действиях окажутся, поступать».

Указ в этом смысле был выдан 26-го января 1769 г., а 3-го февраля преосвященный Иоанн прислал новый рапорт с новыми данными, касавшимися того же чародейства. По­сланные следователи доставили из той же Печерской воло­сти женку Федосью Мезенцову, уличенную в таком же преступлении по делу, производившемуся на месте. Эта женщина обучена была тем же, как прежние, приемам ча­родейства, от умершего крестьянина Герасима, учившего Пыхтина. Происходило такое же явление дъявола, но толь- -ко в виде не маленького мужичонки, а напротив, мужика большего ростом, безбородого, толстого и черного цветом, такие же поклонения, проклятия, обещания веровать в дья­вола... Герасим дал Федосье в тряпице двадцать разносорт­ных червячков наподобие мух, приказывая пускать их на ветер и входить в тех, которые станут без молитвы выхо­дить из дома или будут браниться скверными словами. Фе­досья, принявши этих червячков, положила в маленький берестовый чумашик в лебяжий пух, держала у себя в па­зухе и каждые сутки выпускала и кормила на доске крупа­ми, вареными в молоке и коровьем масле, толокном и пряниками; одного из них положила в толокно и дала для испорчения нарочно женки Фекле Мезенцовой, отчего по­следняя стала кричать и называть Федосью матерью. Потом

Федосья в разные дни пустила на ветер пятнадцать червей, а оставшихся пять при учиненном ей допросе от воеводско­го товарища Комарова и от священника Матвеева принесла всех живых, объявляя, что «когда верующими в Бога людь­ми эти червячки будут увиданы, то диавольская сила от них отступит и в руках христианских они живы не будут; а когда отпущенные на ветер для порчи от нее червячки в кого войдут, то у того всю внутренность и сердце чрезвы­чайно грызут и растут величиною большого роду в мыша, другие же в таракана, и от нетерпимого кричания тот че­ловек ничего помнить уже не может>>. Мезенцова объявила, что у ней червячков более нет, и она бросила свое чародей­ство, чувствует свое претяжкое от Создателя отречение и желает обратиться и веровать, а от мерзостного служения диаволу отрекается. Кроме Феклы Мезенцовой, объявилась также испорченною другая крестьянка, Степанида Шахта- -рова. По свидетельству многих спрошенных повальным обыском и по уверении следователей майора Комарова и священника Василия Матфиева, бывших очевидцами, ис­порченные бабы, после взятия их к допросу, неоднократно кричали и бились необычайно, волосы на себе рвали и за людьми бросались, «показывая неподобные виды, что все от них происходит будучи подлинно в беспамятстве». О том, что эти бабы были испорчены — не возникало сомнения. •Следователи, принявши оставшихся пять червячков, поло­жили их в склянку и закупорили воском, чтоб они не мог­ли утратиться, и в таком виде доставили в Устюг. Но три из этих червячков неизвестно как и куда исчезли, осталось только два и те были свидетельствованы в консистории при депутате от устюжской провинциальной канцелярии, вое­водском товарище коллежском асессоре Сибилевском. Они оказались изгиблыми, по наружному 'виду походили на ползающих «кѵбашек» (букашек): одна о двух белых кры­лышках, другая — без крыл; из них крылатая распалась на две половины; обе хранятся в консистории.

На посланный из святейшего синода 26-го января указ преосвященный Иоанн от 17-го марта рапортом доносил, что, по указу синода, он делал им увещание, чтоб они от­крыли, не обман ли был с их стороны, но они все подтвер­дили прежнее свое показание, и никакого обмана не было. Показываемых ими червячков они сами считают бесовским мечтанием, и хотя являвшихся им в человеческом образе дьяволов признают за настоящих дьяволов, а не за людей, но никому кроме их они видимы быть не могут и голоса их слышать никому из посторонних невозможно. Сверх того, и по произведенному следователями на месте в Печерской волости майором Комаровым и священником Василием Матфиевым следствию, по повальным обыскам открылось, что . В заключение, преосвя­щенный в своем рапорте сообщал, что как ему и его кон­систории, так «и здешним светским командам довольно известно, что- не только в тамошних местах, но и в здеш­нем городе Устюге от таковых порчей особливо женска по­ла в хороших купеческих домах весьма многие страждут, каковых чародеев и прежде сего в яренской воеводской канцелярии много бывало; в том числе здешней епархии бывый поп Наум Семенов нашелся, за что с ними всеми тогда и поступлено было в яренской воеводской канцелярии по законам. В рассуждение таковых обстоятельств, объяв­ленные все чародеи, яко опасные и злые людям вредители, по содержанию в книге Кормчей св. отец правил: Василия Великого 21-го главы 65 в законе Богом данном, 3-го в законе градском грани 39, 2-го и 21-го царя Леона и Кон­стантина 20 пунктов, соборного уложения 1-й главы 1-го пункта, военного артикула 1-ой главы 1-го и 19-го 162 ар­тикулов, за толь важные их преступления ко пресечению такого злодейства, дабы, смотря на них, другие таких зло­действенных дел чинить не отваживались, по мнению мое­му непременно следуют к отсылке к указному с ними поступлению в светскую команду>>. Относительно Пыхтина и Бажуковой, которых указом святейшего синода велено было отправить в монастыри на черные труды, преосвящен­ный доносиЛ, что . Вместе с тем положено сообщить пра­вительствующему сенату об этом сведение с тем: «не соблаговолит ли оный правительствующий сенат к пресече­нию таковых вредных означенными чародеями чинимых действий, от коих не токмо в тамошних местах, откуда те чародеи взяты, но в самом городе Устюге (как о том в_ доношении преосвященного устюжского объявлено) весьма многое число людей страждут, о изыскании пристойных способов учинить надлежащее рассмотрение и куда надле­жит подтверждение>>.

Не ранее, как октября 2-го того же года, преосвящен­ный известил святейший синод, что все содержавшиеся по этому делу чародеи отосланы из консистории в велико­устюжскую провинциальную канцелярию, а между тем еще 19-го августа того же года правительствующий сенат сооб­щил сведением в святейший правительствующий синод, что «как сие дело требует особливого примечания, то велико­устюжской провинциальной канцелярии приказано пре­ступников крестьян: Егора Пыхтина и Захара Мартюшова, також женок Федосью Мезенцову, Авдотью Пыстину и дев­ку Авдотью Бажукову со всем об них письменным произ­водством и ополичиванием за надлежащим караулом немедленно прислать в правительствующий сенат в Санкт- Петербург, где в то время о их преступлении и надлежащее определение учинено будет, и о том в оную великоустюж­скую провинциальную канцелярию, а для ведома и в ар­хангелогородскую губернскую канцелярию указы посланы».

Дальнейшая судьба обвиненных и окончание производст­ва этого дела известны нам из сенатского указа, сохранивше­гося в 137427 статье XIX тома Полного Собрания Законов.

Правительствующий сенат не так отнесся к этому делу, как провинциальные начальства и духовные власти. Сенат находился в столице, близко двора, уже знакомого с прин­ципами французской философии, и притом под сильным влиянием- императрицы, как известно, преданной всею ду­шою этой философии и дорожившей дружескими сношени­ями с Вольтером и энциклопедистами. Кроме означенных выше чародеев Печерской волости, в Петербург отправлены были по тому же делу обвиненные крестьяне Устненской волости — Степан и Илья Игнатовы-и женщина Анна Иг­натова. Правительствующий сенат увидел «закоснелое в легкомыслии многих людей, а паче простого народа, о ча­родейственных порчах суеверие, соединенное с коварством и явными обманами тех, которые или по злобе, или для корысти своей оным пользуются». Кроме того, сенат увидал «с крайним своим неудовольствием не только беззаконные с мнимыми чародеями поступки, но невежество и непрости­тельную самых судей неосторожность в том, что с важно­стью принимая осязательную ложь и вещь совсем несбыточную за правду, следственно пустую мечту, за дело достойное судейского внимания, вступили без причины в следствие весьма непорядочное, из чего, сверх напрасного невинным людям истязания, не иное что произойтить мог­ло, как вящее простых людей в сем глупом суеверстве ут­верждение». Сенат указывал, как на истину очевидную каждому благоразумному человеку, что, не давая употре­бить в пищу вредных для здоровья человеческого веществ, невозможно причинить зло какими-то сверхъестественными средствами, в особенности тем, которые даже находятся в отсутствии. Как вещественные улики преступления, достав­лены были в сенат червячки, отысканные у чародеев май­ором Комаровым, но правительствующий сенат, рассмотрев их, нашел, что это были простые засушенные мухи, кото­рых женка Федосья Мезенцова, чтоб с одной стороны удо­вольствовать требование майора Комарова, а с другой — избавить себя от большего истязания, наловила в _избе той бабы, где содержалась под караулом, и ему представила, а он столько же суеверен и прост был, что распознать их с червяками не мог, но как такие представить в высшее пра­вительство не устыдился.

В указе сенатском в таком виде представлялся понятый сенатом ход этого чародейного дела. «Несколько беспутных девок и женок, притворяясь быть испорченными, по злобе или в пьянстве, выкликали имена несчастных людей, назы­вая мужчин батюшкою, а женщин матушкою. Соседи, ус­лышавши это, стали приступать с угрозами к тем, на которых выкликали, домогаясь, чтобы они в тех порчах признались добровольно. Потом стали к ним привязываться сотские, и те уже не удовольствовались угрозами, а стали их сечь и мучить, хотя в сем случае власти никакой не имели. Сии совсем невинные, но много притесненные лю­ди, не стерпя побой, д притом опасаясь не только горшего себе жребия, но и самой пытки в городе, которою им сот­ские угрожали, принуждены были объявить себя чародеями и что они теми кликушами показаиные на них порчи де­лали, надеясь по данному им обещанию избавить себя от отвоза в город и пытки. Но как со всем тем они туда пред­ставлены, да и там под плетьми распрашиваны, то, убояся от разноречия конечной гибели, прежние на себя напрас­ные показания подтвердить должны были. _Вот все доказа­тельства колдовства их, по которым присутственное место оных бедных людей в чародействе обличенными признало и яко действительных чародеев к жестокому наказанию осудило безвинно, в то же время когда ложь, коварство и злоба кликуш торжествовали над невинностью, — не толь­ко оставлены они без всякого истязания, которого однако, как сущие злодейки, они достойны, но тем же самым дана иолная свобода и другим производить такие злодейства; ибо если б и подлинно показания их возможно было no законам иочесть за дело примечания достойное, то однако ж и в этом случае надлежало бы яренской воеводской канцелярии начать следствие кликушами, а не теми, на кого они вы­кликали>>. Это иоследнее правило соблюдалось, или по за­кону должно было соблюдаться, еще сообразно смыслу указа Петра Великого о кликушах. Когда допускали прави­ло, что, не вводя в человеческое тело посредством пищи или питья вредных веществ, нельзя испортить человеческо­го организма, то все обвинения в колдовстве и порче не могли иметь места, и всякое заявление о том, что такой-то или такая-то испортили другое лицо, должно было считать­ся прямою сознательною ложью. Отсюда логически вытека­ла необходимость, в случае подобных1 процессов, начинать с кликуш, признавая их заранее ведомыми обманщиками. Правительствующий сенат в настоящем случае не сделал более ничего, как возвратился к указу Петра Великого.

Приговор сенатский постигнул как кликуш, так и чи­новных лиц, производивших следствие и своею поблажкою простонародным суевериям раздувших это дело. «Сих-то ради причин» — говорится далее в том же сенатском ука­зе — подмосковном селе-имении майора Дубровского, у во­рот одного крестьянского двора, на скамье, сидело несколь­ко деревенских баб. День был воскресный, ясный, летний. Время было между выходом народа из церкви от обедни и крестьянским обедом. По случаю воскресного дня бабы одеты были ио-праздничному, т. е. их наряд отличался от будничного большею пестротою. Бабы, ради препровожде­ния времени, лузгали подсолнечные семечки и болтали между собою о своих семейных делах. Одна из сидевших у ворот баб, лет за тридцать с виду, недурная собою, но силь­но заезженная работою, как выражаются крестьяне, пере­давала товаркам рассказ о приключении, бывшем у нее в семье.

— Было то, — говорила она, ""'- в тот год, как умер покойный государь Петр Алексеевич и у нас в церкви со­рокоуст правили; так в этот год, дело было уже осенью, недели за две, а может быть, и за три до Дмитревой суб­боты. Хозяин мой молотил на гумне, сынишка наш стар­ший, Максимка, где-то на дворе бегал, я же в избе качала маленькую Стешку в колыбельке, а меньшой наш сынишка Петрушка, трех годов по четвертому годочку, тут же около меня вертелся. Слышу я вдруг, около двери кто-то возится, как будто такой, что не умеет двери отворить; я крикнула: Кто там? — А из-за двери послышалось: «Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!>> Я говорю: аминь!' Тут

двёрь отворяется, входит в избу человек, одет в черном, сказать бы, монах и не монах, не очень стар, не очень молод, на плечах у. него большая котомка, а другая на груди поменьше — сумка; вошел, снял шапку, помолился Богу, глядя к образам, да прямо идет к Петрушке: погла­дил его по головке, вынул из сумки медный крест с распя­тием, перекрестил им ребенка и говорит: «Возьми это, малец, молись перед ним утром и вечером, и ночью, не ленись, вставай и молись. Благослови тебя, Боже! Тут судьба твоя, знай!» Потом обернулся он ко мне и поглядел на меня жалостно, жалостно и говорит: «Тебе, молодушка, недолго маяться на этом свете! Но ты не скорби, слыша это. Житие сие на земле скорбь единая. Есть иное житие, получше здешнего. Как умрешь, так сама тогда увидишь, а теперь что тебе говорить об этом, хоть говори, хоть не го­вори, — все равно не поймешь! А потому не поймешь, что ни языком рассказать, ни мыслию смекнуть того, что с че­ловеком станется после его. смерти. И детки твои — вон тот мальчишка подросток, что там на дворе ходит, и эта, что в колыбели лежит, пойдут туда же еще прежде тебя: всех троих вас Господь прибсрет. Останется один вот этот ма­лец; крест ему в житии дается большой: так Бог судил! Тяжело ему будет нести крест этот, да за то награда ему будет от Бога паче вас!>> Гляжу я на него, а меня ажио страх берет! Что оно, думаю, такое?' Слушаю его речь, а сама вся дрожу, как в лихорадке. Только, наконец, я пере­могла себя и говорю: «Садитесь, почтенные, гости будете, я вот позову моего хозяина». А он мне в ответ: . Да с этим словом шасть к дверям. Я кричу: . Он как будто не слышит — и за двери. Я бросилась за ним, отворила двери, а тут хозяин мой идет в избу, ворочается с гумна. Я спрашиваю: . Мой Михайло поговорил с дьячком; мы и послали Петруньку к дьячку учиться. За целковый рубль на год сторговались. И что ж? Полгода еще не прошло, а Петрунька уж бойко читает. Да как любит читать! Не то что у дьячка с другими детьми, что у него учатся, читает, — еще и домой придет, книжку с собой принесет, да все читает. Иные ребята его возраста играть охочи, а он все читает, да так вот слеза у него на книжку и падает!

Так рассказывала Ирина Вичина, Михайлова жена, про своего Петруньку. Осенью, в начале сентября в семье их произошло несчастное приключение. Сынок Максимка по­гнал Гусей на речку, да как-то упал в воду и утонул. Вы­тащили его из воды, дали знать земской полиции. Ярыжки признали, что малый утонул сам, не утоплен, и похорони­ли Максимку. Горько убивались за ним отец и мать. Ирина говорила: «Вот и другой поспел: как предрек чудный мужи­чонок, так и сталось! Взял Бог Степанидку, взял и Мак­симку. Теперь за мной черед остался!>>

— Пусть во всем будет воля Господня, — сказал со вздохом Михайло.

Остались родители с одним Петрунькой. Он все продол­жает учиться у ::(ьяка. Часослов прошел и псалтирь читает, уже и над мертвым читает вместо дьячка, своего наставни­ка. Достал Петрунька Новый Завет, принялся читать его преусердно, многого не поймет, толкует ему дьячок, сколь­ко стает уменья и знания. Очень полюбилась Петруньке книга эта. Приходит с нею домой и говорит родителям: «Вот книга, так книга! Это всем книгам книга! Самого Гос­пода Иисуса Христа дела и речи тут выписаны. Здесь и про Максимку, и про Степанидку есть. Видите, вон к Господу Иисусу Христу привели детей; тут стоявшие около Господа не хотели их допускать к Нему, а Господь говорит, чтоб детей к Нему допустили, потому что детям положено цар­ствие Божие. Так видите ли, Максимке и Степанидке хо­рошо теперь, они у Бога в Его царствии. И про себя я здесь нашел: «Иже, говорится, кто хощет по мне ити, да отверг- нется себе и возьмет крест свой и по мне грядет!» А мне вот и послан крест. Тот мужичок, что приходил к нам и дал мне крест, — то мой ангел-хранитель в виде мужичка являлся. У нас у всех есть свой ангел-хранитель, оттого и канон ангелу-хранителю написан». И начнет Петрунька читать из Нового Завета, а сам плачет; и родители, слуша- ючи сынка, тоже себе заплачут: хоть и мало что понимают, зато чувствуют.

Прошел еще целый год. Петрунька научился совсем чи­тать не только церковную печать, но и гражданскую, и пишет бойко. Не по летам смышлен. Читает священное пи­сание, иное у дьячка, а то и у священника спросит, а иное сам толкует.

Но тут вдруг захворала Ирина. Проболела она с месяц и Богу душу отдала. Что за недуг ее положил во гроб, об этом никто не доискивался, потому что врача не было: де­ревенского простонародия врачи тогда не лечили. Остался МИхайло Вичин вдовцом с одним сынишкою Петрунькою. Остался и Петрунька сиротою без матери. Обоим было тя­жело, но не отец утешал сына, а сын отца. «Маму, — го­ворил он, — Бог к себе взял. Ей там у Бога будет хорошо, лучше, чем здесь>>.

— А ты с Богом разговаривал, что ли, что знаешь, что ей там хорошо? — спрашивал отец.

— А как же? — сказал Петрунька: — в Евангелии Бо- жия речь. Блажени, говорится, нищие духом, блажени кроткие, блажени плачущие, а мама была бедная, кроткая, ничего никому дурного не делала, все терпела, только пла­кала.

Еще прошло несколько времени. Петруньке уже десять лет исполнилось. Тут отец его Михайло заболел. Бабы-во­рожейки говорили, что живот себе надорвал непосильною работою. Промаялся Михайло месяца четыре и умер, оста­вив Петруньку круглым сиротою.

Помещик, обыкновенно проживавший в Москве, при­ехал временно в свое имение и, узнав, что крестьянин его Михайло Вичин умер, а сынишка его один остался, прика­зал взять его во двор. Когда ему донесли, что мальчик вы­учился хорошо грамоте, барин позвал его к себе, проэкзаменовал, погладил по головке и приказал быть при поваре на кухне.

Сирота живет под началом повара Аверкия. Он на по­бегушках, носит дрова, воду, печь затапливает, присматри­вается к изготовлению кушаньев, чтоб со временем самому стать поваром. Между тем, Петрунька почти каждую ночь встает и молится перед своим медным распятие-м; как толь­ко улучит свободное время, читает Новый Завет и всегда при этом плачет. Сначала дворня издевалась над ним, го­ворила, что он так зачитается и с ума спятит, но мало-по­малу Петрунька сам стал оказывать влияние на тех, кто решался слушать его. Он не только вслух читал священное писание, но и толковал прочитанное, и так утешительно для своих слушателей, что некоторые вслед за чтецом и сами плакали. Он — блаженненький, — говорили про него. Между тем он вырастал; наступал ему уже шестнадцатый год. Он был очень красивый молодец: прекрасные, темно­русые вьющиеся в кудри волосы, черные огненные глаза, правильные черты лица. Женская дворня стала с ним заиг­рывать, хоть и смеялась над ним. Но он от всяких игр отбивался и руками, и ногами. «Вам бы, — говорил он им, — все только бы игры да смехи, да забавы, а о том не помыслите, что после смерти будет! А ведь рано ли, позд­но, а прийдет время, когда Бог потребует к себе!>>

,;"_ Вишь ты, какой монах проявился! Молодехонек еще, зелен больно! — говорили, смеясь, девки. — К покаянию зовет! Будет еще время покаяться, а пока молоды, тут-то пожить и пов еселиться надоть.

— Будет время! — говорил им Петрунька: — хорошо, коли будет время! Разве может знать кто-нибудь из нас, когда позовет его Господь! Не одних старых он зовет на тот свет; вы на то не уповайте, что еще молоды: и молодых берет к себе Господь. Прийдет час пришествия Его неведо­мо когда. Прийдет Он нежданно. Вдруг прийдет, когда вы не ждете, не чаете и встречать его не готовы, как те девы, что ждали жениха, а масла в лампады не купили: пришел жених в полунощи и заперся с теми мудрыми девами, у которых было масло и не погасли лампады, а те, что масло пошли покупать, приходят, стучатся, а им уже нет входа. И с вами того бы не сталось. Прийдет Господь, заберет к себе тех, у кого есть свет, а у вас светильники погасли, вы сидите во тьме, и двери не отворятся для вас.

Слушая такие речи, одни девки смеялись и острили на­счет дев со светильниками, но другие вздыхали и после говорили: «Божественное говорит; таков ему Бог талант дал>>.

Был у помещика во дворе садовник, пришлый человек, родом курченин, но поступил к Дубровскому назад тому лет десять и все у него жил. Был он с виду степенный, почтенный мужик, грамотей и на виду зело благочестив. Помещик полюбил его и назначил быть старостою при цер­кви. Узнав, что Петрунька все читает Новый Завет, этот грамотей, по. имени Акинфий, по прозвищу Сычов, сбли­зился с ним и стал его спрашивать:

— Ты, молодец, весь Новый Завет читаешь?

— Весь, — отвечал Петрунька.

— И Апокалипсис читал?

— Читал.

— И понимаешь все в Апокалипсисе?

— Нет, не понимаю. ,

— Ну, так ты многого, многого не знаешь и не смыс­лишь. Апокалипсис, сиречь откровение, зане там открыто грядущее: что вперед станется на этом свете, все там озна­чено, самим Господом открыто любимейшему ученику Гос­подню, Иоанну Богослову, на острове Патмосе. Оттого и зовется откровение. Только не всякий может уразуметь то, что там сказано, а только тот, кто станет того достоин. Написано: не мечите бисера перед свиньями, да не попрут его ногами. От этого и откровение это написано так, что его не уразумеет такой, что, как свинья, может его ногами потоптать, а только тот, кто достигнет такой чести молит­вою и постом. Вот в главе XIII говорится: . Как думаешь, молодец, что сие означает?

Петрунька отвечал: — Не знаю.

— Ну, а вот опять в XIV главе: «Паде, паде Вавилон град великий, зане от вина ярости любодеяния своего напои вся языки». А в XVII главе: . Ну, это что, как думаешь, молодец?

— Не знаю, — отвечал Петрунька.

— То-то не знаешь! А оно здесь против чего-то напи­сано, против такого, что когда-то произойти должно. Не понимаешь?

— Не понимаю.

— Мало ж тебе открыл твой ангел-хранитель, что к тебе являлся. А тут от великие мудрости слово написано апостолом Христовым, который, по Божию промыслу и по данной ему от Бога благодати, провидел то, что будет через многие тысячи лет, да написал так, что простоумные люди по Божию писанию слухом услышат, а не уразумеют, и очима увидят, и не узрят, а дастся разуметь сии словеса только тем, кто сделается того достоин. Боли желаешь, я тебе объясню, только с таким договором: никому о том, что от меня услышишь, не говорить, а то тут дело такое, что если проболтаешься, то и сам пропадешь и меня в пучину потянешь. Вот слушай: что про зверя, из моря исходяща, тут написано, так это царь Петр, что не так давно умер, что море паче всего любил и корабли для морского плава­ния созидал: оттого-то он зверь, из моря исходящ. А семь рогов на голове у зверя, так это — семь царей, что перед Петром царствовали: первый был Иван Васильевич, что Грозным прозван, мучитель лют был, второй — Федор Иванович, сын его, третий — Борис Федорович Годунов, четвертый — Василий' Иванович Шуйский, что расстригу Гришку уничтожил, пятый — Михайло Федорович Рома­нов, шестой — Алексей Михайлович, седьмой — Федор -Алексеевич. А десять венцов на головах зверя — то десять царей, что после Петра должны воцариться. После десятого уповательно антихрист будет, а затем прийдет Господь Иисус Христос судить живых и мертвых. А Вавилон град, любодеица, седящая на водах, так это — Питербурх город, что на воде построен, а любодеица с чашею златою, испол­ненною мерзостей — это . .. это. ..>> при этом Сычов стал го­ворить шепотом: — это, — смотри никому ни гугу, — это — государыня Анна Ивановна! А купцы земстии, что от силы пищи ее разбогатеша, как сказано в XVIII главе того же Апокалипсиса, — то показует об откупщиках ком- панейцах, что она, государыня, указала отдать им на откуп кружалы и прочее, от чего они разбогатели.

Петрунька слушал со вниманием; рассказ возбуждал его любопытство, но он сам не знал, верить или не верить то­му, что ему сообщали, и молчал в недоумении. Сычов пре­рвал молчание и говорил:

— Я тебе, молодец, нагуторил такого, что и сам теперь в страхе; если б лихой человек это услыхал да закричал: «слово и дело! ..>> А знаешь ли ты, что это за страсть та­кая — «слово и дело»? Это такое, что если на кого закри­чат «слово и дело>>, тотчас того схватят и повезут в Тайную, а в той Тайной творится над людьми такое, что от одного слуха о том. волосы на голове поднимутся и по всему телу словно кошки скресть начнут!

Слышанное от Сычова гвоздем застряло в голове у Пет- руньки, и думает он: кабы ангел-хранитель снова явился хоть бы во сне, да сказал: правда ли тому, что наговорил мне человек этот об Апокалипсисе! Несколько суток он мо­лился, чтоб ему Бог послал этого ангела-хранителя от­крыть — верить ли ему, или не верить слышанному толкованию. Но время проходило: ангел-хранитель не яв­лялся ни наяву, ни во сне. Петрунька поведал про свое желание Сычову.

Грамотей говорил: — Если б ты мог всю ночь провести в церкви один на молитве, то, может быть, там увидал бы ты ангела-хринителя.

— Будто?

— Да. Только это страшное дело. Люди говорят, легче на кладбище ночью пойдти, чем в церковь одному ночью. И точно. Диавол яко лев рыщет, иский кого поглотити, наипаче творит пакости людям, когда они предаются мо­литве. Если б ты мог зайдти в ночное время один в цер­ковь, диавол не преминул бы отвращать тебя от молитвы страхами мечтательными, но аще бы ты превозмог диаволь- ское искушение, то узрел бы великое откровение. Был та­кой случай: некий муж восхоте в церкви всю нощь пребыти, молитву творя, — и великие страстовашя быша ему, обаче той вся превозможе и даже до рассвета помоли­ся, тогда узре небеса отверзта и ангелы Божии, восходяще и сходяще с небеси...

— Ах, как мне. . .

— А ты б не побоялся?

— С Божией помощью чего бояться? Ведь ты говорил, что диавольские устрашения — одни мечтания, а в храме Божьем — святыня! Она сильнее козней диавольских. Я не страшусь; я верую в силу святости дома Господня, в нем же приносится бескровная жертва и в нем же хранится тело и кровь Господа нашего. Как бы только в церковь ночью зайти! Священнику разве сказать и его попросить, чтоб до­зволил остаться на ночь в церкви?

— Не моги этого делать. Не позволит, да еще безум­ным почтет. А то еще хуже, разболтает смеха ради, а народ глупый тебя за колдуна сочтет. Да и поп ваш не чересчур умен!

— А не сделать ли так: будет скоро андреево стояние, ве­чером люди в церкви будут. Я пойду в церковь, а как люди после служения станут выходить, я останусь в церкви. Вы ме­ня рано там запрете, а утром рано отопрете и выпустите.

— Эка! что выдумал! — сказал Сычов. — А как кто прежде меня там тебя завидит, да поймают тебя, и будут спрашивать: кто научил тебя, — ты на меня покажешь!

— Нет, дядюшка, не покажу, велик Бог, не покажу... Не скажу никому, что ты про это известен был.

— То-то не скажешь! Присягни на образе, что не ска­жешь никому, что я тебя на это научил; хоть бы тебя му­кам предали, ты не покажешь, что я знал про то, что ты в церкви один ночью оставался.

— Изволь, дядюшка, присягну на этом кресте, что мне дал ангел-хранитель, являвшись в человеческом виде.

Настал вечер среды пятой недели Великого поста. За­звонили к стоянию. Петрунька ушел с господского двора в церковь. Когда продолжительное богослужение окончилось, он запрятался в притворе за столб и молился, показывая вид, будто не замечает, что народ уже расходится. Стало выходить западными дверьми за народом духовенство. Ста­роста Сычов шел за клиром и видел прятавшегося Петруш­ку, но показывал вид, будто ничего не видит. Проводив духовенство, он запер западные двери и воротился в сере­дину церкви, подошел к стольцу, где обыкновенно прода­вались свечи, отпер ящик с церковною казною, вынул оттуда деньги и ушел в северную дверь, заперши ее за собою снаружи.

Поутру Сычов раньше всех отпер церковь и тотчас по­шел в алтарь, чтоб дать время молодцу выйти из храма. Петрунька только что вышел в отпертую старостою север­ную дверь, как вдруг церковный сторож, вышедший из сто­рожки вслед за тем, как увидал идущего в церковь старосту, схватил его и потащил в сторожку, находившую­ся отдельным строением близь церкви.

— Ты как это зашел в церковь раньше, чем церковь была отперта? Ты целую ночь оставался в церкви? — до­прашивал Петруньку сторож.

Петрунька сознался.

Сторожу стало неловко. Он чувствовал, что окажется виновным: зачем не усмотрел его в тот час, как народ вы­ходил из церкви по окончании стояния. Он стал допраши­вать: зачем он тайком оставался всю ночь в церкви? Петрунька откровенно объявил, что ему хотелось молитвою упросить Господа Бога, чтоб ему явился ангел-хранитель, но не заикнулся о том, что его научил кто-нибудь сделать это. Сторож вылупил на него глаза и уже готов был счесть его безумным, как вдруг внутри церкви послышался пере­полох, и сторожа, вместе с пойманным, позвали туда.

Священник, диакон, дьячок и староста столпились око­ло ящика, где хранилась церковная казна, и открыли, что она была ограблена. Сторож притащил Петруньку. Его тот­час обыскали и ничего не нашли. — «Он, верно, передал кому-то в окно>>, — сказал священник; дьякон и дьячок повторили то же. Сычов стоял поодаль и молчал, как будто воды в рот набрал. Петрунька поглядывал на него и заме- тил в чертах его лица такое выражение, как будто хотел он ему сказать: — «Молчи, не проболтайся. Ты ведь на своем кресте поклялся, что не скажешь про меня. Я тебя, видишь, не трогаю, не трогай же и меня!»

Повели Петруньку во двор. Помещика в имениц не бы­ло. Управлявший приказчик велел его везти в Сыскной Приказ. Священник с своей стороны донес по благочинию.

Привезли Петруньку в Сыскной Приказ, недавно уч­режденный в Москве императрицею Анною Ивановною для уголовных дел. Подвергли его допросу.

— Зачем ты ночью забрался один в церковь?

— Хотел ангела-хранителя увидеть.

— Какого такого ангела-хранителя?

Петрунька рассказал, как ему в детстве явился мужик неизвестный и дал медный крест с распятием. Петрунька уверял, что то был его ангел-хранитель.

— Кто же научил тебя, что, забравшись в церковь ночью, ты увидишь там этого ангела?

Петрунька сказал, что слыхал от покойного отца, и приписал ему слышанный от Сычава рассказ о человеке, пробывшем ночь в церкви и видевшем чудные видения.

— И ты увидал ангела.:.хранителя в церкви?

— Увидал. Он светлый такой; лицо его увидал, светлое, а остального телесного образа не видал.

— Что ж он тебе говорил?

— Он показал мне на серебряный гроб, висевший на воздухе, ни на чем не привешенный. Мне прежде было такое же видение только во сне; я видал три гроба: в одном была моя сестра, в другом — брат, в третьем — моя мать, и все трое после того померли.

— А в серебряном гробу кого ж ты видел лежащим?

— Гроб тот был закрыт. Я спросил ангела, что на него указал, а он ответил мне тихонько: переглянулись между собою. — Он полоум­ный! — сказал один. — Нет, блажит! — отвечал другой и, обратясь к подсудимому, спрашивал:

— Отчего именно так случилось, что в ту самую ночь,

когда ты в церкви с своим ангелом-хранителем свидание

учредил, обворована была церковная казна?..

. — Этого я не знаю.

- — Это твое дело. Ты передавал краденые деньги кому-

то в окно.

Петрунька говорил, что не знает, в каком месте храни­лась церковная казна. Его посадили в тюрьму, подвергли допросу с пристрастием, потом через некоторое время опять позвали и вздернули на дыбу. Дали ему десять ударов. Петрунька после пытки сказал, что накануне во сне являл­ся ему ангел-хранитель и сказал, что его будут пытать. Затем он твердил, что не знает места хранения церковной казны, не крал и не передавал в окно денег, да и передать их невозможно, потому что окна очень высоко от пола, внутри лестницы нет, а на наружной стороне перед окнами сделана решетка очень мелкая и на далеком расстоянии от стекол, так что нет возможности просунуть руки для пере­дачи денег.

Произведено было дознание на месте. Оказалось устрой­ство окон именно такое, как сообщал Петрунька.

Тогда принялись за сторожа, держали его с месяц в канда­лах, водили в застенок, но не пытали, потому что на него ни­кто не изъявлял подозрения, и отпустили. Допрашивали священника, дьякона и дьячка, ничего от них не добились и также отпустили. Старосты Сычова даже не звали в Сыскной Приказ, потому что помещик майор Дубровский написал, что ручается за него, как за самого честного человека.

Продержав бедного Петруньку целый год в тюрьме, Сы­скной Приказ признал его полоумным. Никаких улик к обвинению его в похищении церковной казны не было, и потому решили оставить его в подозрении и отдать его по­мещику, обязав его учредить над ним как над малоумным надзор. Если ж бы открылось, что Петр Вичин прикоснове­нен к этому делу, то представить его в Сыскной Приказ.

Помещик,.получив сведение о таком приговоре, сказал: Андреевич Салты­ков велел вести Бичина в застенок указанным порядком. Его подняли на дыбу. Он кричал, но ничего нового не ска­зал. Тогда, дав ему отдохнуть несколько дней, привели его снова в застенок, где приготовлено было ему иного рода угощение. Разостлана была на помост полсть и в нее вбиты острием кверху мелкие спицы. Пристав подвел его, прика­зал разуть и крикнул: . ■

Петруша не мог произнести ничего: во рту у него был кляп. Он только моргал и показывал движением головы, что не может ничего сказать. Руки у него были связаны назад.

Поняли его движение и вынули кляп.

— Богом Всемогущим клянусь! — говорил бедняк: — ничего больше сказать не имею. Все уже сказал!

— Нет не все! требуют, чтоб объявил искренно: с како­го умыслу злодейство показываешь и кто к показанию о таком злодействе у тебя сообщники были? Все открой!

— Никакого злодейства я не умышлял ни против кого и сообщников у меня не было. Являлся мне ангел-храни­тель многажды и показывал то, что я говорил, а ни на какое злодейство не подговаривал.

— Ну, шагай вперед! — закричал пристав. При этом Петруша получил удар по спине кнутом. Он ступил на спи­цы... Кровь потекла е подошв. Он попятился назад. Его снова подстегнули. Страшно вскрикивая, Петруша двигал­ся; кровь струилась, и так водили его взад и вперед по полсти минут двадцать, наконец, остановили и спросили: «Скажешь теперь все?»

— Ничего более не скажу, не знаю ничего!

Тут прибежал Семен Андреевич. . А выговоря то, ангел стал невидим.

— А ты веришь, что так подлинно станется?

— Верю, что так станется, ибо то явление от Бога, по­тому что я часто по ночам молился, и от рождения своего жены не имел и не имею, потому мне и видения посыла­ются от Бога.

Но этим не удовольствовались. Стали, все-таки, допра­шивать: кто был с ним соучастник. Петруша, измученный, обессиленный, не мог ни говорить, ни держаться на ногах; опустив голову, он только стонал от боли, которая теперь стала еще нестерпимее, так как спицы кололи его подошвы по израненным прежде местам. Он не открывал глаз, слов­но сонный. Так прошло еще несколько ужасных минут. Его подняли на руки и вынесли из застенка.

Послали об этом донесение Андрею Ивановичу Ушакову, а тот снесся опять с кабинетом министров и сообщил в Тай­ную Контору такое решение: «Имея в виду, что Вичци во вре­мя вождения по спицам ничего не говорил и глазами не глядел, и из того видно, что его злодейственное, непристойное показание злобственно, а посему, когда Бичину от пыток и от вождения по спицам будет посвободнее, то разыскивать до тех мест, пока от него может открыться истина».

Когда, по этому решению, Петрушу опять повели в за­стенок, он в виду новых пыток объявил Семену Андрееви­чу, что никаких видений, ни ангелов-хранителей, ни гробов не видал он ни наяву, ни во сне, а все это выдумал в надежде, что этому поверят. Бичина не стали подвергать пыткам вновь, но сообщили о последнем показании его А. И. Ушакову, который опять доложил в кабинет минист­ров, а потом сообщил в Московскую Тайную Контору, такое решение: «Кабинет министров приговорил на основании морского устава первой книги, первой главы, второго пун­кта и указа 30 января 1727 года: Бичина казнить смертию отсечением головы, а к смертной казни вести его, положа ему в рот кляп».

Когда Петруше прочитали приговор, он выслушал его равнодушно и просил только похоронить его с крестом, по­даренным ему ангелом-хранителем, являвшимся в виде му­жика.

Петруша умер, не выдав Сычова, виновника его поги­бели. Недаром он дал ему клятву на своем таинственном кресте. Но сам Сычов другим путем попал в беду и приве­ден был в Тайную. Он раздавал в Москве милостыню ка­ким-то колодникам и сказал им что-то неосторожно. Они его и предали. У него нашли тетрадку, в которой были написаны такие предсказания: . <

В Тайной Конторе Сычова огнем жгли и пытали; повто­рили те же операции несколько раз. Сычов ничего не гово­рил и терпел мучения, закрывши глаза. 1 июля 1735 года, он, после жестоких мучений, умер в тюрьме.

ОБ ОТНОШЕНИИ РУССКОЙ ИСТОРИИ К ГЕОГРАФИИ И ЭТНОГРАФИИ

(Лекция, читанная в Географическом Обществе 10-го марта 1863 г.)

История, занимаясь народом, имеет целью изложить движение жизни народа; следовательно, предметом ее дол­жны быть способы и приемы развития сил народной дея­тельности во всех сферах, в которых является жизненный процесс человеческих обществ. Этнография занимается изображением жизни народа, дошедшего до известной сте­пени исторического развития, имея точкой отправления оп­ределенный момент настоящего. Таким образом, важность отношений между этими двумя ветвями человеческого зна­ния частью определяется сама собою. Чтоб уразуметь и представить течение прошедшей жизни народа, необходимо понять и ясно себе представить этот народ в последнем его развитии, и наоборот — этнографическое изображение су­ществующего образа народа не может иметь смысла, если мы не будем знать, что привело ее к этому образу, что сгруппировало признаки, составляющие сущность этого об­раза, от чего он сложился таким образом, а не иным.

Известно, как обыкновенны были некогда истории, страдавшие, так сказать, анекдотическим характером изло­жения. Историк скользил на поверхности прошедшей жиз­ни, складывал в своем сочинении события, возбуждавшие любопытство и считавшиеся поэтому достопримечательны­ми; события эти брались из мира политического, как преж­де всего бросающегося в глаза своею широтою, и из частного быта людей, стоявших на челе управления и си­лы; недостаточность такого изложения была признана, — почувствовалась необходимость связи событий во взаимном соотношении и зависимости, тогда явились истории, где главное внимание обращалось на политическую сторону, как на более крупную и удобную для связного изложсния, но где старались показать, как один переворот производил другой, как явления порождали и условливали друг друга, следили за постепенным развитием и изменением государ­ства; — образовалась доктрина: государство представлялось единым телом, как бы олицетворенным, и его модифика­ции, его отношения к другим составляли предмет истории. Вот наука стала говорить с самодовольством. Но такой спо­соб историографии оказался недостаточным. Царские дво­ры, правительственные приемы, законодательства, войны, дипломатические сношения не удовлетворяли желания знать прошедшую жизнь. Кроме политической сферы, оста­валась еще нетронутою жизнь народных масс с их обще­ственным и домашним бытом, с их привычками, обычаями, понятиями, воспитанием, сочувствиями, пороками и стрем­лениями. Без этой стороны изучение истории походило на описание верхних ветвей дерев, не касаясь ствола и корней. И вот исторические сочинения стали наполняться описани­ями внутреннего быта: прежде это были дополнения, обык­новенно короткие и поверхностные, потом они стали необходимостью и существенными частями науки. И стали думать, что цель достигается; но она не достигалась. Чита­тели часто хвалили подобные описания, но скучали за ни­ми и ничего из них не выносили, и мало-помалу сознавались, что в них недостает чего-то важного, чувство­валась потребность чего-то более живого. В самом деле, не­редко историк думал достигнуть своей цели, собирая из разных, противоречащих по духу, источников черты внут­реннего быта, мало обращая внимания на тонкие различия места, времени, обстоятельств, на последовательное изме­нение и появление тех признаков, в которых виден харак­тер прошедшей жизни. Упоминаемые при одн>м каком-либо случае черты признавались постоянными при­знаками; то, что было достоянием характера отдельного ли­ца, относили к характеру эпохи; относившееся к одной провинции переносили на целый край; или же признавали частным признаком местности общие черты быта, из одного века переводили в другой, не уловляя разницы веков. Час­то при невозможности, по скудости источников, определи- тельно дать бытовым чертам свое место в истории, не хотели ограничиться сознанием невозможности и думали удовлетворить требованию уразумения фактов подведением их по.ц общие законы, хотя бы.отношение фактов к законам и не вытекало непосредственно из природы первых. Но, главное, при большем анализе этих описаний угадали, что историки изображали признаки жизни, а не самую жизнь, предметы и вещи людские, а не самих людей. Созрело но­вое требование науки. Дело не в относительной важности той или другой исторической предметной стороны, а в точ­ке отправления, именно то, под каким углом зрения осве­щаются предметы у историка. Дипломатические сношения и договоры, войны, законодательства, придворные интриги, явления домашнего быта, анекдоты о современниках, лите­ратура, — все это материалы, которыми нужно уметь вос­пользоваться для построения исторической науки. Не должен принимать историк кирпичей за готовое здание; не должен называть наукою то, что еще служит только мате­риалом науке. Не предметы должен иметь историк на пер­вом плане, а живых людей, которым эти предметы принадлежали в свое время. В этом вся тайна современного исторического требования. Военные подробности, посоль­ские переговоры, кодексы законов и распоряжений не могут быть главным предметом наблюдения и исследования исто­рика, — это дело археолога; историк настолько ими должен пользоваться и считать своим достоянием, насколько они объясняют нравственную организацию людей, к которым относятся, совокупность людских понятий и взглядов, по­буждения, руководившие людскими деяниями, предрассуд­ки, их связывавшие, стремления, их уносившие, физиономии их обществ. На первом плане у историка дол­жна быть деятельная сила души человеческой, а не то, что содеяно человеком.

Точно так же цель уразумения прошедшей жизни не достигается одним подробным изображением домашней ут­вари, одежды, пищи, образа жизни и экономии народной, всего, составлявшего часть того, что называлось внутрен­нею историею. Не то важно для историка, как кафтан в таком-то веке носили или как женщины повязывались, а то, что эти признаки внешней жизни открывают нам в ми­ре внутреннем, духовном. Все человеческое не должно быть чуждо историка, но все для него важно более или менее, смотря по тому, насколько служит к уразумению психоло­гии прошедшего. Вот почему случается нередко, что под­робные и приведеиные в настоящую систему описания прошедшего быта ничего не оставляют и не возбуждают в читателе, а приходится ему лучше обращаться к первона­чальным источникам. Дело в том, что здесь археология хо­чет заменить историю, а история впадает в археологию, и, разумеется,- неудачно. Археология должна оставаться сама по себе, а история сама по себе. Цель археологии — изу-

чение прошедшего человеческого быта и вещей, цель исто­рии — изучение жизни и людей. .

Поставивши задачею исторического знания жизнь чело­веческого общества, а следовательно, народа, историк тем самым становится в самое тесное отношение к этнографии, занимающейся состоянием народа в его настоящем положе­нии. История изображает течение жизни народной; для этого, само собою, нужно историку знать тот образ, к ко­торому довело ее это течение. С другой стороны, и этно­граф не иначе может уразуметь состояние народа, как проследивши прежние пути, по которым народ дошел до своего состояния; все признаки современной жизни не ина­че могут иметь смысл, как только тогда, когда они рассмат­риваются как продукт предыдущего развития народных сил. В способе занятий этнографией и в способе ее изложе­ния усматриваются те же ошибки, как и в сфере историче­ской науки. Принимали материал для предмета за самый предмет. Этнографиею называли замечания или описания, касавшиеся того, какие обычаи господствуют в том или другом месте, какие формы домашнего быта сохраняются здесь и там, какие игры и забавы в употреблении у народа. Но забывалось, что главный предмет этнографии, или нау­ки о народе, не вещи народные, а сам народ, не внешние явления его жизни, а самая жизнь. Притом же давалось этнографии значение очень тесное. В круг этой науки вво­дилось только то, что составляет особенности быта просто- народия; все, что принадлежало другим классам народа, считалось не входящим в эту науку. Пляска сельских деву­шек была предметом этнографии, но никто не осмелился бы внести в этнографию описание бала или маскарада. В этом отношении этнография представлялась в прямом про­тиворечии с историею, когда последняя занималась исклю­чительно верхними сферами. По нашему мнению, если этнография есть наука о народе, то круг ее следует распро­странить на целый народ, и таким образом — предметом этнографии должна быть жизнь всех классов народа, и вы­сших, и низших. Как наука о жизни — она не может ог­раничиваться тем, что прежде всего бросается в глаза с первого раза, но тем менее одними обычаями и чертами быта низших классов. В этнографию должно входить влия­ние, какое имеют на процесс народной жизни законы и права, действующие в стране: сложение понятий и взглядов во всех классах народа, административные и юридические отправления, принятие и усвоение результатов современно­го воспитания и науки, политические понятия и тенденции,

Соотношение внешних явлений и политических событий с народными взглядами. Этнограф должен быть современным историком, как историк своим трудом излагает старую эт­нографию.

При таком широком объеме, какой мы даем этногра­фии, как науке о народе, история, повторяем, должна идти рука обруку с этнографией. Обе науки должны быть изу­чаемы вместе и развиваться нераздельно одна от другой. Историк должен быть этнографом уже потому, что он ис­торик, и наоборот — этнограф делается в некотором' смыс­ле историком, насколько он этнограф. Сбор материала, отделение его и обработка представляют в обеих науках строгую аналогию. Собрание этнографических данных то же, что собрание актов и летописей для историка; как там, так и здесь, в одном этом собрании еще нет науки; одна к ней дорога и там, и здесь. Тот еще не этнограф, кто под­метил и описал какие-нибудь признаки существующего на­родного быта, как равно тот еще не историк, кто открыл и указал что-нибудь, что существовало или делалось в про­шедшем. Для того, чтоб быть историком и этнографом, нужно, чтоб и тот и другой имели главным научным пред­метом своим духовную сторону народной жизни, чтоб от­крытия в сферах их наук подводимы были под уразумения народного духа.

Определивши вообще понятие об истории и этнографии и показавши на основании их сущности — в чем должно состоять их взаимное соотношение, обратимся теперь к рус­ской истории и этнографии в частности, прилагая к ним составленные нами общие научные понятия.

Не станем в подробности излагать, какими путями шла наука русской истории и какие школы переходила; укажем прямо на те требования, в которых ее развитие остановй.,. лось в последнее время.

Вам известно, милостивые государи, что в настоящее время очередной, так сказать, вопрос, относящийся к рус­ской истории, это — противоречие между государственное. стью и народностью в истории. Дело вот в чем. Возникло сознание, что наша история занималась преимущественно государственною стороною прошедшей жизни русской, всем, что касается правительства, дипломатии, войн, зако­нодательства, управления, что, при всей своей важности, составляет круг внешних явлений; а на дне истории есть еще другая сторона, это — жизнь народная, которая имен­но у нас проходила свое течение часто отлично от государ­ственной и нередко с нею в разрез. Историки наши имели в виду государство и ero развитие, а не народ; последний оставался в глазах их как бы бездушною массою, материа­лом для государства, которое одно представлялось с жизнью и движением. Для полноты же исторической науки необхо­димо, чтоб и другая сторона народной жизни равным обра­зом была представлена в научной ясности, тем более, что народ вовсе не есть механическая сила государства, а ис­тинно живая стихия, содержание, а государство, наоборот, есть только форма, само по себе мертвый механизм, ожив­ляемый только народными побуждениями, так что. самоде­ятелен ли народ, бездействен ли он, — во всяком случае, государственность не может быть иным чем, как результа­том условий, заключающихся в народе, и даже там, где, народ, погруженный в мелкие, чуждые единичные интере­сы, представляет собою недвижимую, немысляшую, покор­ную массу, и там формы государственные со всеми своими разветвлениями и со всеми уклонениями от потребностей, лежащих в народе, все-таки получают корень в народе, ес­ли не в сознании и деятельности,-то в отсутствии мысли и в бессилии его. Это учение о необходимости историку рус­скому иметь на первом плане народ, а не государство, раз­вито отчасти школою славянофилов, и в последнее время в «Отечественных Записках>> на первом плане в этом отноше­нии стоит ряд критических статей по русской истории, пи­санных г. Бестужевым-Рюминым. Противники этого учения находили, что потребность знакомства с народною жизнью достаточно удовлетворяется обычными характеристиками внутреннего быта, где собиралось все, что не могло войти в рубрики внешних событий и являлось в форме статисти­ко-топографического описания известных периодов време­ни, на которые делилась история. Подобные описания у на с приобрели более и более важность, и исследования по части разных ветвей внутреннего быта преимущественно занима­ли ученейших наших знатоков старины. Но оказалось, что этого рода исторические занятия не удовлетворяли мысли, обращенной к истории, и оставались в сущности материа­лами для исторической науки, а не восходили сами на сте­пень науки. В самом деле, недостаточно знать, что такой-то государь издал тот-то указ и в таком-то тексте, когда мы не знаем, как он принимался в умах народа и как действо­вал на изгибы его жизни? Не довольно нам знать способы обхождения мужа с женою у древних москвичей, когда мы не можем при том объяснить себе — откуда они происхо­дили и как улегались в нравственных взглядах. Нам рас­сказывают, как русские обедали и ужинали, какую одежду носили, какую упряжь употребляли в дороге, каким оружи­ем воевали на войне, — нам этого недовольно. Всякое внешнее явление имеет основание в духовном нашем мире; нам хочется знать, почему у русских сложились такие, а не иные правила быта. Самое подробное и, допустим, самое верное изложение всех частностей домашнего, юридическо­го и общественного быта будет только бездушный труп, ес­ли в нем не будет ощутима та живая душа, которая давала в свое время всему этому физиономию и движение. Данные из мира прошедшего, не освещенные взглядом мыслителя, не доведенные до синтеза в своей совокупности, не доводя­щие нас самих до понимания внутреннего существа людей, которых жизнь служила признаками, не составляют исто­рии, хотя бы и казались расположенными в строгой науч­ной системе. Это археология, а не история. Для археологии достаточно верного сочетания признаков; для истории нет нужды рассматривать их самих по себе; они являются в истории только по необходимости, потому что духовная жизнь через них открывается. У нас самое археологическое сочетание признаков не всегда отличалось верностью; мы часто слишком мало обращали внимания на условия време­ни и места; нам казалось возможным существование в XIII веке того, о чем достоверно нам известно, как о существо­вавшем в XVII веке; мы готовы, были в Смоленской Земле признавать то, что нам было известно как особенность Нов­городской или Суздальской; наконец — явления исключи­тельные, явления, относящиеся к характеру отдельных лиц, мы признавали за постоянные признаки общенарод­ные и наоборот. Никто не решится сказать, чтобы сделан­ное нашими учеными для узнания старинной внутренней жизни пропало бесследно; но нельзя, однако, сказать, что все, ими сделанное, ставило нас в близкое знакомство с душою наших предков. Наши исследования, ученые наве­дения и сопоставления — все это только подготовка для того, что ожидает науку впереди. В настоящие минуты это сделалось общим сознанием. Антагонизм внутреннего и внешнего, политического и домашнего, теперь уже не име­ет места относительно важности того и другого; для мысля­щих друзей исторического знания все нераздельно служит одним материалом для воссоздания ценности народной жизни. Мы достаточно можем отличать археологию от ис­тории, и если не в силах еще в наших работах всегда от­делить их друг от друга, то, по крайней мере, не станем сознательно смешивать того, что принадлежит одному, с тем, что составляет сущность другого, Нам покажут так называемую историю какого-нибудь царствования, где бу­дут подробно изложены и обследованы дипломатические от­ношения, устройство войск, представлены будут царский двор, приемы судопроизводства, механизм управления, вы­ставлены будут примеры злоупотреблений воевод и дья­ков — и все это может быть только археологией, а не историей, если читатель не найдет в таком сочинении того угла зрения, под которым совершились события, тех по­буждений и понятий, которые служили поводом к хорошим или дурным явлениям, тех чувствований, которые двигали сердца в свое время; если он не проникнется, так сказать, запахом прошедшего века до того, что может ощущать ра­дость и печаль, довольство и негодование точно так, как ощущали это изображенные в истории люди. Та истинная история, где не историк с вами говорит за выведенные им лица' и народные массы, а где последние сами за себя под­ают голос, где, притом, ваше чутье не ощущает фальшивых нот и ученой аффектации, где для вас понятно, что голос выставленных лиц не есть звук, искусственно и произволь­но устроенный художником для своего автомата.

Для удовлетворения этих требований, возникших в со- ■временной науке русской истории, есть самый верный путь — сближение русской истории с этнографией, взаим­ное действие этих двух наук и нераздельное их развитие. Но для этого нужно, прежде всего, чтоб и этнография под­верглась также изменениям, сообразным и подобным тем, каким подвергается история. i

Выше уже было показано, как этнография должна вооб­ще идти рука об руку с историею, жизнь настоящая и жизнь прошедшая должны взаимно объяснять самих себя. Требования сходные явились и в той и в другой науке. Что в истории значат археологические документы, летописи, войны, то в этнографии — этнографическое описание, сборники песен, сказок, пословиц; этнографические иссле­дования, объясняющие какую-нибудь песню или обряд, равняются историческим объяснениям памятников; а исто­рические монографии внутреннего быта сообразны с этно­графическими характеристиками современных бытовых особенностей. Но как в исторической науке цель не дости­гается и история становится только археологией с одним богатством признаков и даже с их критикой и сочетанием, и если эго богатство не приводит к цельности образа народ­ной жизни, так и этнографическое богатство служит мате­риалом для науки, но не составляет еще, даже при научном построении, науки о народе. У нас есть хорошие сборники

песен и пословиц, областной словарь, разные более или ме­нее подробные и верные описания и заметки, но в этногра.. фии до науки мы дальше еще, чем в исторической сфере. Этнографические материалы не приведены еще в ясность и систему и существуют для нас более в отрывочном виде; серьезно взглянувши на дело, найдете множество пробелов, возбуждающих сотню вопросов, на которые нет ответов. Сравнительная сторона чрезвычайно слабо обработана. Обыкновенно у нас ограничивались тем, что извещали, что в таком-то крае есть то-то и другое, но редко говорили, чего в таком-то крае нет из того, что есть в соседнем, или — что в одном существует то самое, что в другом, только в измененном виде; как одни и те же предметы в. одном крае понимаются иначе, чем в другом; подмеченное в Тульской губернии мы готовы были на веру признавать существующим и в Рязанской; а если убеждались путем опыта в одинаковом существовании чего-нибудь там и здесь, то не добивались: позднейшие ли это явления- сход­ства или древние общие черты. Этнографы обращали вни­мание более на материальную, чем на духовную сторону, самые материальные признаки не ставили в соотношение с духовною и мало отыскивали зависимости человеческих фактов от человеческих понятий. Самые произведения ум- ■ ственной народной жизни издавались не более как матери­ал, так — хотя издавались пословицы, но с многими и притом подробными сборниками нельзя дознаться: какие пословицы более упѳтребительны или менее, с какими от­тенками употребляются, в каких местах и при каких по­буждениях явились на свет. Мы высокого мнения о наших народных песнях; но этнография не указала нам еще по­рознь их места в народной жизни, и многое из них и много в них остается только буквою, даже иероглифической, хотя мы в этом, быть может, не всегда сознаемся. Во время оно у нас о народных песнях господствовало хаотическое поня­тие: в наши так называемые песенники заносились песни народные с песнями сочиненными, без различия. При даль­нейшем уяснении понятий об этом предмете стали резко отличать песни, созданные народом, от песен, составлен- -ных авторами, хотя бы даже и удачно в народном вкусе; но тут же в способах издания явились ряды ошибок, упущений и ложных взглядов одни за другими. Стали смотреть на них с изящной стороны, различать достойные печати по своему внутреннему содержанию и недостойные этой чести. Тут-то и был корень ошибок. Правда, песни народные сами в себе -различны по достоинству и по важности, но совсем не на

тех основаниях, на которых мы с нашими понятиями, со­вершенно отличными от народных понятий, приступали к их оценке. Часто песни, действительно важные, особенно достойные внимания, были те, которые менее других ира- вились вкусу, удаленному от простоты и безыскусственно­сти простонародного творчества. Часто песня, от которой мы отворачивались за ее бессмыслицу, тривиальность или прозаическую сухость, была в самом деле очень важна по ее распространенности, по ее удовлетворительности для этой черни, которая- уже выбита из дедовской простоты де­морализирующею цивилизациею. Подобные песни обыкно­венно выбрасывались, как сор, — это делалось несправедливо и неправильно: ибо эти песни выражают из­вестную сторону народа. Каков народ, таков его вкус: от­брасывая его песни и лишая себя возможности знать его вкус, мы не можем узнать и духовную физиономию народа; не говорю уже о том непростительном грехе некоторых, дозволивших себе из некоторых вариантов брать, по усмот­рению, места, включать то, что нравится, выбрасывать то, что не нравится, а потом думавших, в простоте сердца, что они издают произведения народного творчества. Сверх то­го, мы себе воображали, что важность песни достаточна потому только, что она народная, т. е. создана народом без известности автора, и поется в народе, — тем и ограничи­вались. Но тут самое главное определить — какое значение песня имеет в народе. Большое различие между малорос­сийскими думами, которые поют слепые бандурщики и коб­зари, и малороссийскими песнями, которые поются всем народом. Степень распространения песни — важное обсто­ятельство, и всегда должно иметь его в виду. Между тем, у нас это бывало чаще всего упущено. Нужно знать, в ка­ких местностях песня поется, и так ли поется в одном крае, как в другом; а отличия и изменения, вместе с другими признаками, будут служить для уразумения вообще место­народных отличий. Не менее важно проследить — насколь­ко то возможно (по большей и меньшей распространенности в одном краю, чем в другом, одной и той же песни) — историю песен и дойти до места их про­исхождения. Нужно всегда иметь в виду, чего у нас нигде -никогда не имелось: какими людьми, - при каких условиях и обстоятельствах и, главное, с каким настроением духа песни поются. Не говоря о песнях обрядных, которые по­ются всегда при определенных -случаях и в известные вре­мена, песни, о которых вы, быть может, не усамнитесь сказать, что их поют когда вздумается,- имеют свое время и условия. При таких или иных сходных побуждениях по­ются сходные, но не те самые песни, Если вы займетесь сбором песен в народном кругу — подметите это, лишь только обратите внимание. Не только настроения души: ве­селость, досада, тоска разлуки и прочие сердечные движе­ния, вырывающиеСя из груди, — требуют сообразных песен. Неуловимы оттенки этих явлений в своем разветв­лении. Самая материальная обстановка имеет на песни :цлияние; другие песни вырываются у поселян при работе в поле, чем в доме или риге, иные при ясной, другие при дождливой погоде. Большею частью у нас записывались песни так, что кто их пел, тот знал, что их будут записы­вать, и с тою целью их решался петь, чтоб их записывали, а не по внутреннему побуждению петь. Подобный способ собирания песен годится только как предварительная под­готовка; для того, чтоб песни удобнее передать на бумаге, конечно, этот способ хорош, но им никак нельзя было ог­раничиваться; зная уже песню, следует следить за нею в натуральном, а не принуждеином пении. Так как пение принадлежит человеку, и само по себе, без человека не­мыслимо, то собиратели песен непременно должны прила­гать и характеристику тех певцов, которые почему-либо обращают на себя внимание, особенно таких, которые пе­редают песни, не составляющие чересчур общего достоя­ния. В этом отношении первый пример показан Кулишом в «Записках о Южной Руси». Книга эта вообще во всех отношениях бесспорно самый лучший из до сих пор суще­ствующих у нас сборников и вообще этнографических со­чинений. Песни наши вообще мало были анализованы: не показано отражения в них природы; не приведена в ясность народная символика образов природы, составляющая вооб­ще сущность первобытной поэзии; не указаны типы лиц, созданных народной поэзией, не изложен в системе поэти­ческий способ выражения, общий народу и любимый им по преимуществу; не указаны переходы от старых форм к но­вым; не представлено, как сохранились в песнях воспоми­нания и следы старой жизни с ее угасшими посреди нового быта признаками и. наконец, не соблюдались особенности наречий, на которых записывались песни. Областные наре­чия, материал первой важности для этнографии, обследова­ны у нас чрезвычайно дурно; если и касались их, то все ограничивалось мертвым перечислением признаков, а ни­кто не думал показать, как эти признаки сами собою сла­гаются в цельности. Издан, между прочим, словарь областных наречий. В нем отыщете вы, что такое-то слово, не употребительное в общерусском языке, записано в та­кой-то и такой-то губернии, но по этому одному вы не можете сами употребить этого слова в той связи, как его народ на месте употребляет. Для того, чтобы иметь основа­тельное понятие о наречиях, нужно разуметь не только слова, но и дух их. Тут недостаточны не только словари, но даже записанные у народа пословицы, песни и сказки: все это носит на себе характер заранее навсегда приготов­ленной речи, и только при знании всего механизма живой речи может быть вполне постигнуто. Нужно изучить наре­чие на месте, написать на нем что-нибудь связное, напри­мер: о сельском быте, о судьбах крестьянина, — тогда можно дать и другим понятие о том, что есть такое-то на­речие и что способно оно выражать. До сих пор обработка только одного наречия русско-славянского мира, малорос­сийского, представляется в этом отношении более удовлет­ворительною. Но несмотря на то, что на нем писаны целые книги, — для этнографии многое остается не сделано. Оно растет в литературный язык, в котором господствует говор приднепровской середины южнорусского края в смеси с от­тенками разных местностей, смотря по тому, откуда проис­ходят сами авторы, да еще вдобавок авторы эти сочиняли (иногда удачно, иногда крайне неудачно) слова, не извест­ные ни в какой местности, а между тем мало было пред­ставлено образчиков говоров и поднаречий разных местностей в их натуральном виде, так что мы; например, остаемся в неизвестности: в чем состоит различие поднаре­чий полесского, волынского, которые следовало бы изобра­зить, не только во взаимном отличии признаков порознь, но в их совокупности, проникнутой непременно своим ду­хом. Белорусское наречие еще менее обследовано и разъяс­нено в оттенках своих местных особенностей. Недалеко от нас' рассыпано оазисами наречие новгородское, угасающий остаток древних лет свободы и славы Великого Новгорода: что мы знаем о нем? Никому еще не пришлось познако­мить нас со строем его речи; этнография даже не опреде­лила, где сохранилось оно среди говорящих иным говором, позднейших поселенцев. На юго-восток от Москвы наречие древней Рязанской земли опять наречие с оригинальными, самобытными признаками, наречие, состоящее в связи со многими, до сих пор еще выдающимися особенностями жизни. Когда-то в «Отечественных Записках» была попыт­ка в повести изобразить говорящих на нем и даже не обра­тила на себя должного внимания. Прислушайтесь к наречию Дона: с перв-oro взгляда покажется оно случайною

смесью малороссийского и великорусского; но познакомь-' тесь с ними покороче — увидите, что эта смесь имеет уже ' свои самостоятельные правила. При всех наших ученых эт­нографических претензиях у нас не проведены еще демар­кационные линии между наречиями. :Где, например, граница новгородского и московского, московского и суз­дальского, псковского с новгородским и белорусским? Их давно бы нужно было означить, тогда бы многое в отдален­ном удельно-вечевом периоде нашей истории стало для нас яснее. Какими путями проходят границы малороссийского и великороссийского, малороссийского и белорусского, как заходят они одна в область другой, в каких видах является их.соприкосновение? Здесь наши сведения чересчур общи. Знание наречий не ограничивается ими самими; вместе с наречиями соединяются и оттенки понятий, нравов и обы­чаев народа, на которых, без сомнения, улеглись следы прожитых веков и житейских переворотов. Постройки и содержание домов, своеобразные оттенки в одежде, пище, черты хозяйства связаны с наречиями. Вы можете в этом убедиться легко. Наречие не существует отдельно, без жиз­ни; чем наречие оригинальнее, самобытнее по отношению к соседям, тем и жизнь говорящих им своеобразнее. Вот за эти-то своеобразности давно надо было бы приняться этно­графии и приняться последовательным изучением и воспро­изведением всей совокупности признаков жизни, от самых мельчайших до наиболее крупных.

Но изучением одного простонародного сельского класса не должна ограничиваться наука о народе. Это была бы непростительная односторонность, тем более, что не только в низшем, но и в среднем и высшем классах нашего народа находится много местных отличий, и наше общество еще далеко не достигло того однообразия, которое бы характе­ризовало его как общерусское общество. У нас помещики разных губерний разнообразны, как земля, которою они владеют: вы встретите различие и в экономии, и в прави­лах домашнего быта, и в нравах, и понятиях. Купечество и мещанство наше приближается более первых к простому народу; отчасти сохраняет некоторые общие с ним призна­ки по краям> да сверх того, при отдельности быта этих классов, усваиваемого родом их занятий, у них есть часто- с трудом уловимые особенности, по которым можно их от-, личать между собою не только по губерниям, но даже по уездам. Для Этого нужно только сжиться с таким обще­ством в одном каком-нибудь уездном городке; купцы и ме­щане сами наведут вас на отменную физиономию соседей

своих в другом уездном городе от своей собственной. Наши губернские города показывают однообразие в наружности; но допустите хотя немного наблюдательности над подроб- ностями частей, как представится целая система своеобра­зий.. Так, в одном городе вы заметите множество садиков при домах, в другом отсутствие их; в одном на улицу вы­ходят палисадники, в другом они во дворе; здесь вкус к такому роду деревьев, там к другому; здесь окна в домах раскрываются, там поднимаются; здесь вкус к широким, там к узким стеклам; в одном' заметна любовь к фронтонам или колоннам, там к колоннам без фронтонов; тут крытые стеклянные галереи, там подъезды крытые, там открытые; здесь крыльца высокие, там нет их, и проч., и проч. Подо­бных признаков вы заметите чрезвычайное множество, ког­да только проедете на почтовых через один — другой — третий губернский город; но еще их более представится ва­шему наблюдению, когда вы войдете в дома, присмотритесь к образу жизни, — тут вы увидите своеобразие и в укра­шении домов, и в мебели, и приемах домашнего хозяйства; а когда сблизитесь с людьми потеснее, то и в нравах, и в понятиях. Имевшие дела в разных присутственных местах наверное скажут, что в каждом городе встречали их чинов­ники с различными приемами, хотя по одним и тем же делам. Я не считаю уместным входить в подробности и до­казывать этого наглядными примерами; я не имею цели писать этнографической статьи, я желаю только обратить внимание наших слушателей на многие стороны, которые они сами легко могут поверить в своих воспоминаниях. Эт­нография же, претендовавшая на звание науки о народе, почти не касалась и даже средних классов; их касались только литература и сцена, но с ними этнография, как на­ука, мало может иметь общего, потому что, при самой вы­сшей воспроизводительности, они не соблюдают ученой точности по отношению к местности.

Наконец, обратим внимание на то, что этнографические наши занятия разобщены с историею. Думая приносить пользу науке собиранием черт в разных местах России, ма­ло обращали внимания на их историческое существование и прошедшие видоизменения, на их историческую связь с подобными чертами в других краях. Только по отношению связи народных верований к древней мифологии ученые бо­лее или менее становились на историческую стезю, но не­редко отклоняясь от прямого историко-этнографического пути, по которому бы исследование выходило постепенно и неуклонно. от существующего к существовавшему. Совре­менный русский человек не был подвергнут, по соотноше­нию его к предкам, такому анализу, при котором черты его духовной жизни и материального быта могли быть разобра­ны в связи с прошедшим. Эту-то связь желательно устано­вить.

Кто возьмется за эту работу и каким путем пойдет к цели?

Думаем, что взяться за это должно бы ближе всего Гео­графическому Обществу, где существует этнографическое отделение, составленное из людей, специально занятых эт- нографиею. Им следует предоставить обсудить наше пред­положение, оценить, насколько справедливы и своевременны наши желания, и если найдут их достойными внимания, развить их в ближайшем применении к делу. Что же касается до пути,- какой следует избрать, то нам кажется, что было бы полезно в этом отношении снарядить ученую экспедицию для путешествия по России, обращая особое внимание на края, представляющие наибольше дан­ных для взаимного решения исторических и этнографиче­ских вопросов, которые заранее могли быть составлены в сфере соотношения истории с этнографиею и переданы чле­нам такой экспедиции. Ведь снаряжались же экспедиции на Амур и в отдаленные страны Сибири: не должны же эти страны иметь преимущество перед странами, издревле за­селенными славянским племенем и игравшими более дея­тельную роль в нашей истории, на том единственно основании, что общечеловеческая слабость скорее обращает внимание на далекое и редкое, чем на то, что слишком близко, воображая себе, что близкое само по себе уже из­вестно, потому что оно близко. Ученая экспедиция, снаря­женная с историко-этнографическими целями, по окончании своего путешествия издает свои наблюдения, где будут заключаться возможные разрешения вопросов, воз­никших по отношениям истории и этнографии между со­бою, и доставит тем для истории важнейший материал, фундаментальный источник, с которого историку следует отправляться. До сих пор мы начинали историю варягами и думали доходить (если не доходили) до царствования Александра Николаевича; теперь подумаем об обратной до­роге; вместо того, чтоб погружаться в неизвестность и из мрака ее постепенно доходить до известного, пойдем от изе. вестиого к неизвестному из света в сумрак и темноту. Уз­навши наш народ, насколько это возможно в его современном развитии, начнем добираться — таков ли он был прежде, что с ним делалось, от чего и в какой мере последовали с ним изменения, определившие на грядущие времена его положение; будем восходить по событиям от внешней к внутренней жизни все далее, пока торная доро­га, мало-помалу суживаясь, не перейдет в тропинку и не потеряется наконец в зарослях прошедшего. Такой путь бу­дет и потому для нас благонадежным путем, что близкие к нам эпохи изобилуют множеством памятников; здесь мож­но находить ответы нам на все важнейшие вопросы, кото­рые будут возникать с нашим отправлением от настоящего времени. По мере того, как мы станем удаляться от совре­менности, богатство наше естественно станет умаляться; но зная хорошо то прошедшее, которое к нам ближе, и пони­мая отличие его от нашего времени, мы запасемся знанием и для отдаленнейшего времени; и многое, при относитель­ной скудости, в сравнении с соседственно-ближайшею к нам эпохою, станет нам понятно и ясно от нашего знания того, что к нам ближе; всякое начало чего бы то ни было в народной жизни не будет уж с первого раза для нас чуж­дым, ибо мы будем знать его продолжение; тогда как то же самое представлялось бы нам гораздо темнее, если б мы, идя от старины к новизне, поступали не от известного к неизвестному, а наоборот; тогда, естественно, все новое бы­ло бы нам явлением непривычным, и, следовательно, не вполне понятным. Надеюсь, милостивые государи, что мне не станет никто возражать неприменяемостью такого спо­соба к школьному преподаванию, ибо здесь идет речь не о преподавании, а о пути изучения народной жизни. Этот путь вытекает сам собою из сознаваемой нами потребности совместного действия истории и этнографии, совокупного изучения прошедшего и настоящего. Важнейшее преимуще­ство этого пути состоит в том, что мы в самом исходе на­ших занятий не были бы вовсе бедны источниками, по крайней мере, на значительный период времени. Можно сказать, что, идя таким образом назад, мы бы шли по ши­рокой, торной и гладкой дороге; она бы несколько сужива­лась, но все оставалась бы удобною до первых лет царствования Михаила Федоровича, — разумеется, если б все архивы старых дел были в нашем пользовании. Со Смутного времени дорога наша была бы значительно уже извилиста и кочковата: по такой дороге пришлось бы идти до начала XVI века, а далее надобно было бы пробираться по тропинке, которая чем дальше, тем неудобнее; она не­редко пропадала бы совсем под нашими ногами, и мы дол­жны были бы искать ее не иначе, как вооруженные светочем, добытым в этнографии при таком плане нашего

путешествия; зато с этим светочем, да еще с тою опытно­стью, какую мы приобрели бы через долгое измерение ис­торической дороги, мы не потерялись бы даже и там, где уже не станет под нами никакой тропинки, где придется идти по полю, усеянному колючим репейником, выросшим на грудах давно истлевших поколений и покрытому густым- туманом. И там-то полезен будет нам запас этнографиче­ского света: с ним как-нибудь можно, хоть ощупью, идти; без него придется стать на месте и, за невозможностью видеть действительные образы, потешаться собственными мечтаниями.

Ограничиваемся этими немногими словами. От сочувст­вия мыслящего нашего современного общества, которому не чужды интересы науки, будет зависеть решение вопросов: осуществимы ли наши предположения, или это только pia desideria?

по- поводу мыслЕй

<< | >>
Источник: Костомаров Н.И.. Земские, соборы. Исторические монографии и ис­следования. М.,1995. — 640 с.. 1995

Еще по теме ЛЕКЦИЯ ЧЕТБЕРТАЯ НОВГОРОДСКИЕ ЛЕТОПИСИ:

- Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Риторика - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридическая этика и правовая деонтология - Юридические лица -