<<
>>

ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ (Речь в годовом собрании юридического общества при с.-петербургском университете 2-го февраля 1881 г.)

илостивые государи! Я просил нашего председателя разрешить мне выйти из пределов программы сегодняшнего за­седания юридического общества, чтобы сказать несколько слов в память че­ловека, перед гробом которого B эти последние дни пролито столько искрен­них слез и чей прах был предметом такого величавого выражения скорби.

Я не опасаюсь, что меня спросят: какое отношение может иметь Федор Михайлович Достоевский к собранию юристов? — и не думаю поэтому, что слово мое будет сочтено неумест­ным... Слово о великом художнике, который умел властно и глубоко затрагивать затаенные и нередко подолгу мол­чаливые струны сердца, не может быть неуместным в среде деятелей, посвятивших себя изучению норм, отра­жающих на себе душевную потребность людей в спра­ведливости и искание наилучшего ее осуществления. На­ше общество не должно составлять замкнутую корпора­цию, чуждую всему выходящему из пределов узкой специ­альности, мы соединились здесь не с тем, чтобы уединив­шись от жизни и тщательно закрыв уши на шум и вечное движениеволнживойдействительности, толковать лишь O наших технических вопросах. Te темы, которые мы раз­рабатываем за последнее время, те вопросы, о которых говорят некоторые из нас перед вами, служили бы луч­

шим опровержением противоположного взгляда, если бы он мог найти себе место между нами... И когда за стена­ми нашего собрания происходит явление, возбуждающее общее внимание и скорбь, когда после обильной трудом и душевными тревогами жизни закрывает глаза человек, подходивший к вопросам, составляющим нашу специ­альность, со своей собственной, особой, оригинальной художественно-психологической стороны — мы имеем право — нет! более, чем право — мы обязаны помянуть его и хоть в немногих словах вспомнить, как относился он к этим вопросам.

Три вопроса — неравных по объему, но равносильных по значению — возникают перед человеком, который, по- знакомясь в теории с уголовным правом, впервые каса­ется на практике обширной и темной области действий, называемых преступлением.

Прежде всего является во­прос о живом содержании преступления — не как отвле­ченного понятия о нарушении норм, а как конкретного, осязательного явления. Теория дает общие положения, указывает руководящие начала, определяет состав каж­дого преступления,— но его сокровенное содержание не вмещается в ее рамки.Совокупностьвлияний,порождаю- щих преступление, и та внутренняя борьба, которая дол­жна происходить в человеке между волей и страстью, между совестью и влечением, прежде чем он решится на роковой шаг,— ускользают от теории. Она может наме­тить лишь стадии в развитии преступления, указать станции на его пути, определить самый путь — может сказать: «это приготовление», «а это уж покушение», «а вот это совершение» — но она не в силах развернуть перед нами картину внутренней движущей силы преступ­ления и того сцепления нравственных частиц, в которых эта сила встречает себе противодействие. И вопрос о внутреннем содержании преступления, о том, каким об­разом порочная наклонность, ложная идея, страсть по­бедила и страх наказания, и привычку подчиняться усло­виям общественного быта — остается открытым перед юристом,впомощькоторомуявляетсяодна' теория права. Она указывает ему на преступление, как на проявление вражды против общественного порядка, описывает под­робно свойства и вооружение врага и по большей части оставляет его лицом к лицу с неизбежным жизненным вопросом o том, как дошел этот враг до того, чтобы сде­латься таковым.

Затем вырастает вопрос о наказании в том виде, в ка­ком оно существует в действительности, — вопрос не о той указанной в кодексе poena, которая не может быть sine lege, а онастоящей каре, обусловленной историей и бытом страны. Теория дает точные указания, как должно быть организовано наказание, и рисует целую схему ка­рательных мер и учреждений, существующих в стране, но жизнь наполняет отдельные клеточки этой схемы своим содержанием, и без знакомства с этим содержанием мы­слящий юрист обойтись не может.

Наконец, когда он познакомится с практическим осу­ществлением теоретически изображенного наказания, у него невольно рождается новый вопрос — важный по нравственному свойству своему, по свету, который бро­сает он на всю уголовную деятельность.

Человек, совер­шивший преступление, наказан, буйная воля внешним образом сломлена и придавлена уголовной карой — но этим далеко не все исчерпано. Он не хотел подчиняться условиям общежития, совершая преступление,— где же доказательства, что он захочет сознательно, а не насиль­ственно, со злобою или презрением, подчиняться и по­следствиям нарушения этих условий? Отрицая общест­венный порядок, он может, в самом себе, не признавать никакого значения и, по возможности, влияния за уго­ловной карой, налагаемой обществом. Как причина этой кары — преступление — было совершено вопреки требо­ваниям общества, так и вызванный им результат внут­ренней работы в душе виновника может произойти неза­висимо от этой кары, даже вопреки ей... У него, у этого виновника, может оказаться свое наказание. Постанов­ленное неумолимым и непрерывающимся внутренним судом, это свое наказание может явиться гораздо рань­ше закЬнной кары и существовать еще долго после отбы­тия ее. Окончание его, примирение с собой, может насту­пить вне всякой зависимости от срока или от давности. И перед вопросом о том, как слагается и как и в каких проявлениях осуществляется это свое наказание, неволь­но остановится юрист. Для него будет ясно, что чем бо­лее гармонии, соответствия между этими poena scripta и poena nafa, тем жизненнее и целесообразнее система на­казаний, тем лучше исполняет она свою задачу — вкла­дывать исправительное содержание в карательную фор­му. Для него станет несомненной непригодность такого наказания, между обветшалым существом которого и внутренним миром наказуемоговырыта целаяпропасть...

Наша старая уголовная система давала недостаточ­ные ответы на эти вопросы. He в ней можно было найти средства для их, хотя бы и отдаленного, разрешения. Эта система не умела или не хотела — или, вернее, то и другое вместе — исследовать преступное деяние не как внешний факт только, но и как душевное проявление. Живой человек, со своей индивидуальностью, был ей чужд. Она не хотела его знать и всемерно избегала встре­чи с ним.

Вам известен, милостивые государи, наш ста­рый уголовный порядок. He доверяя судье, связывая его целою сетью формальных предписаний о предустанов­ленной силе доказательств, наш прежний процесс отда­вал важнейшее исследование дела, ту его часть, где и он не мог обойтись без живого человека, в руки людей мало развитых, односторонних, узких и подчас грубых. За­тем — и только затем — являлся на сцену элемент судеб­ный. Ho в каком стесненном, ограниченном виде! Устра- няя.судью, по возможности, от самодеятельности, иаш процесс рекомендовал ему иметь дело преимущественно с грубыми фактами, с наглядностью — с доказательст­вами— и, косясь на улики, указывалнасобственное со­знание, как на «лучшее доказательство всего мира». Bo всем ходе судьбища, во всем механическом измеривании и взвешивании вины — живой человек, о котором шла речь, стоял на заднем плане и был лишь нумером дела. Он всплывал наружу в самом конце не для того, чтобы защищаться, чтобы проявить свою живую, конкретную личность, а лишь для подписки под постановленным уже приговором. Он был чем-то отвлеченным, не имеющим плоти и крови.

Этому отвлеченному подсудимому соответствовало и отвлеченное наказание. Ибо, что знали мы о главнейшем нашем наказании — Сибири, кроме того, что изображено в XIV и XV томах Св. Зак, и в учебниках? Долгое время, для большинства русских юристов, Сибирь, представля* лась чем-то вроде «погибельного Кавказа» для нашего простолюдина. Перед их умственным взором не возника­ло никаких реальных представлений o том, как именно живется там, в насильственном сообществе, среди суро­вых условий и суровой природы; жизнь каторжника, по­селенца за Уралом, была почти неведома и не давала о себе знать ни яркими картинами, ни скорбными зву­ками. И эти люди, и учреждения, их вместившие и ими управлявшие, ускользали от практического изучения. Рудники Сибири, точно исполняя завет Пушкина, «храни­ли гордое молчанье»...

Необходимо было обновление. B одной сфере — в су­де, оно и свершилось вполне. B другой — в наказании и его организации, в тюрьме и ссылке — оно, по-видимому, начинает свершаться.

Ho для плодотворности этого об­новления необходим был ответ на указанные мною воп­росы, ответ, почерпнутый из жизни, данный опытом, явившийся плодом глубокой думы и истекавший из не менее глубокого сердца..,

Судьба благоволила к нашему развитию в этом отно­шении. Она нашла человека, который сумел дать именно такой ответ, она дала нам Федора Михайловича Досто­евского. Кто из образованных русских людей не знаком с капитальными произведениями его: «Записки из мерт­вого дома» и «Преступление и наказание»? Кто не почув­ствовал на себе влияние этих страниц, которые одни, са­ми по себе, давали бы своему автору право на место в русском вестминстерском аббатстве — если бы мы умели его устроитьдля людей,составляющих нашу гордость...

Вам памятны, без*сомнения, все подробности «Пре­ступления и наказания» — этой трогательной эпопеи, где художник ведет читателя по ступеням всякого рода «па­дений», а заставив его перестрадать их в душе, мирит его, в конце концов, с падшими, в которых, сквозь прехо­дящую оболочку порочного, преступного человека, скво­зят нарисованные с любовью и горячей верой вечные чер­ты несчастного «брата». Созданные им в этом романе об­разы не умрут по художественной силе своей. Они не ум­рут и как пример благородного, высокого умения нахо­дить «душу живу» под самой грубой, мрачной, обезобра­женной формой — и, раскрыв ее, с состраданием и трепе­том, показывать в ней то тихо тлеющую, то ярко горя­щую примирительным светом искру божию...

Ho я хочу указать на другую сторону этого произве­дения, придающую ему в наших глазах еще особую це­ну. B нем затронуты все или почти все вопросы уголовно­го исследования. И как вдумчиво и всесторонне затрону­ты! Вы имеете в нем полную картину внутреннего раз­вития преступления, сложного по замыслу, страшного по выполнению,— от самого зарождения мысли о нем до пролития крови, которым заключился ее роковой рост. Картина написана незабываемыми чертами и с самым широким взглядом на предстоящую задачу. Везде в этой картине мысль о преступлении, как зерно, тесно связа­на с почвой, на которую падает.

Она не развивается сама из себя, путем логического процесса, она везде на­ходит приготовленную жизнью почву, которая воспри­нимает и возвращает ее. Эта жизненная связь проходит через весь роман и придает ему такую поразительную правдивость. Можно проследить, как начинает замирать и ослабевать мысль о преступлении — и как, получив но­вый толчок, новое питание в житейской обстановке, она возрождается с еще большей силой и стремительностью.

Задавленный бедностью, оскорбленный и раздражен­ный неудачами, болезненно чуткий, нежный и впечат­лительный студент Раскольников видит, как все более и более сжимается круг теснящей его нужды, за предела­ми которого тщетно выбивается из сил скорбная фигура его любящей матери. Молодые силы напрасно ищут ис­хода. Почти неизбежный в страдающей душе затерянно­го в огромном и чуждом городе человека вопросо праве сытых, спокойных, способных жить только для себя, бес­плодно и бездушно,— возникает и у Раскольникова. Слу­чайно подслушанный разговор о злобной закладчице, си­дящей «сторожевой тенью» на сундуках, где бесполезно лежат средства для развития одних, для спасения от ги­бели других—порождает мысль о праве этой «вши» на существование. И тут в первый раз, как змейка, мелька­ет мысль об отнятии этого права. Она еще неопределен­на,— еще она не коснулась практических вопросов, еще как и каким образом не существуем— но она упала на подготовленную голодом, нуждою, унынием почву. Это зерно уже не склюют придорожные щебетуньи, а мрач­ные птицы отчаяния, летающие над душою Раскольнико­ва, для зерна этого не опасны. B долгие дни сумрачной думы больная фантазия рисует мало-помалу картины практического осуществления; в обдумывании его, без всякой веры в его серьезность и возможность, но без ос­вежающих ум картин проходит время. И вот «проба» — и вдруг встает с ясностью эта возможность, осуществи­мость предприятия. Будущая удобная обстановка с на­зойливой очевидностью бросается в глаза. Зерно всходит на поверхность молодым побегом. Змейка, свившая себе гнездо в душе Раскольникова, приходит в движение. Вы знаете, как она будет расти, и скользить, и извиваться в борьбе с добрыми порывами и светлыми мыслями. У ней есть точка опоры — то, что предполагалось, оказалось возможным. Ho возможность эта так отвратительна, что все, кажется, может кончиться презрительным смехом над собою и омерзением при мысли, «на какую гадость способно, однако, мое сердце!» Нет! этим не кончится... Жизнь иногда не знает пощады — и против измученной души Раскольникова последовательно, один за другим, пойдут бессознательным, но победоносным походом — и кающийся пьяница Мармеладов, и «худенькая, бледненькая, с кротким голоском» Соня, продавшая себя чужим детям и «мачехи, злой и чахоточной», и сама эта глубоко несчастная мачеха «с красными пятнаминаще- ках», и голодные дети, и весь ужас безвыходного страда­ния и ежечасных толчков нищеты. A затем, среди вихря скорбных и озлобленных дум, раздастся одна, все по­крывающая нота, звучащая из смоченного слезами Рас­кольникова письма его матери. Она подавит все — и, вызывая в нем горькое сопоставление Сони, которая «чистоту наблюдать должна», с сестрою, выходящей за «кажется доброго» человека — вновь, с ужасающей си­лой, заставит вырасти мысль об убийстве. To, что было мечта вчера, что казалось возможным сегодня утром — созреет в необходимое к вечеру. He обойдется, однако, без последней борьбы. Волнуемое негодованием, подав­ленное мыслью об убийстве, сердце не в силах бороться с умом, болезненно бодрствующимиревниво оберегаю­щим свою мечту, готовую перейти в действительность. Ho когда сон сжимает в своих объятьях усталую голову Раскольникова, на сырой земле Александровского пар­ка, со дна души его поднимаются видения — и вся звер­ская, дикая сторона убийства встает с ужасающей прав­дою в образах, связанных с чистейшими воспоминания- ми детства... Смерть несчастной савраски, не шедшей «вскачь»,— последний протест здоровых начал в душе Раскольникова — протест потрясающе красноречивый, но бесплодный, ибо мысль об убийстве уже созрела вполне и всецело завладела им. Нужен лишь толчок — пустой, слабый, но имеющий непосредственную связь с этой мыслью,— и всеокрепнет, и решимостьповедетРас- кольникова «не своими ногами» на убийство... Так, по­ставленный под ночное тропическое небо, сосуд C водою, утратившей свой лучистый теплород, ждет лишь толчка, чтобы находящаяся в нем влага мгновенно отвердела и обратилась в лед.— «Семой часдавно!»,— кричит кто-то на дворе, тоестьчас,когда закладчица дома одна,— и этот толчок дан, и перед нами потрясающая картина двух преступлений. Одно — задумано и обдуманозара- нее и приведено в исполнение с редкою последовательно­стью; другое — неожиданное, роковое, внезапное...

Нужно ли говорить о реализме этих картин — подав­ляющем реализме во всех мельчайших подробностях — когда известные громкие процессы Данилова и Ландсбер- га придали этим картинам и подробностям характер ка­кого-то мрачного и чуткого предсказания? Нужно ли го­ворить о художественном и тонком изображении рядом двух видов убийства — предумышленного и умышленно­го, столь близких по форме, столь различных по внутрен­ней структуре, по происхождению?! Ho позвольте обра­тить ваше внимание на то, что такое ясное, бесспорное, рельефное разграничение этих видов явилось под пером Достоевского за пять лет до того, когда оно нашло себе, наконец, законное выражение в вышедшем на время из своей летаргии Уложении о наказаниях.

Нам скажут, может быть, что в Раскольникове изо­бражен исключительный, редкий случай, что нищета, ос­корбленная гордость, ожесточение, выработавшее в нем странную и больную теорию, положившие ее в основание преступления, гораздо реже толкают на этот путь, чем страсть. Пусть изобразят человека в более хороших усло­виях жизни, пусть изобразят сытого и хладного сердцем и укажут, как закрадывается к нему страсть и ведет его на преступление... Достоевский ответил и на такое требо­вание. Он создал, рядом с ложно направленным умом и «бунтующим» сердцем Раскольникова, мрачную, чувст­венную, возбуждающую болезненное любопытство фигу­ру Свидригайлова, сытого и обеспеченного человека, поц внешним спокойствием и порядочностью которого бьется снедающая страсть физического обладания, готовая на все, чтобы только вырваться на свободу... Утонченный развратник, убийца «купившей» его жены и, в свою оче­редь, собирающийся «купить» себе у расслабленного от­ца и «рассудительной мамаши» «неразвернувшийся бу­тончик» — Свидригайлов представляет такую полную картину нарастания страсти к Дунечке, что сердце не­вольно замирает и ждет, сжившись с героями романа, как с живыми людьми, чего-то недоброго, когда он ведет к себе чистую в своем гордом доверии девушку. И труд­но себе представить более глубокое, более поразитель­ное изображение борьбы страсти с остатком совести, со слабым светом чести, который неожиданно и в послед­ний раз вспыхивает в Свидригайлове, когда он отпускает Дунечку из глухой засады, после того, как она истощила все средства защиты... Какую картину необходимой обороны, какой яркий, лихорадочно развивающийся об­раз человека, останавливающегося по собственной воле в насильственном покушении на целомудрие девушки — найдет здесь юрист! Какой анализ этой остановки в пре­ступном деле, под влиянием окрепшей на минуту в нерав­ной борьбе воли, которую вот-вот — если только не успе­ет ускользнуть обреченная жертва — раздавит страсть, торжествуя свою животную победу!

Ho не одно внутреннее содержание преступления на­шло себе выражение в знаменитом романе. Способы ис­следования истины в уголовном деле, приемы отыскива­ния и оценки фактов, из которых слагается верная кар­тина, которыми освещается та или другая сторона де­ла,— все это затронуто Достоевским с глубоким пони­манием и прочным знанием. Современная уголовная практика выдвигает на первый план улику, то есть без­различный сам по себе факт, имеющий значение только по отношению к нему заподозренного в преступлении человека. Изучение — внимательное и всестороннее — этого отношения и составляет главную задачу исследо­вателя. Таким исследователем является умный, тонкий, лукаво-простодушный, но добрый и благородный в душе Порфирий Петрович. Через весь роман проходит его борьба с Раскольниковым — и в ней постоянно слышит­ся отрицание всех устарелых и негодных сторон суще­ствовавшего в то время порядка судопроизводства. Вся она состоит из медленного, исполненного законной осто­рожности и недоверия к первому впечатлению, собира­ния улик, которые, слагаясь в различные сочетания, то падая и разрушаясь, то приобретая неожиданную окрас­ку, приводят, наконец, следователя к умственному ито­гу— убеждению в виновности Раскольникова. B этой постоянной сложной и беспристрастной работе сообра­жения и опыта, анализа и воображения, состоит и за­слуга, и задача человека, приступающего к.исследова- нию преступления. B ней, а не в грубом выдвигании ма­териальных доказательств,— дело. Что такое могут быть эти доказательства, какое роковое для правосудия зна­чение могут они получить при однойлишьвнешнейоцен- ке — показывает мастерски изображенный эпизод с не­счастною Сонею в день похорон ее отца, когда и ее «желтый билет», и два свидетеля, и поличное, найденное у нее в кармане, так несомненно доказывают виновность этого самоотверженного сознания в краже. Взгляните затем на внутреннюю силу «лучшего в мире доказатель­ства»— собственного сознания, в заявлении Миколки, настойчивом и, по-видимому, согласном с обстоятельст­вами дела,— продиктованном ему страхом перед тем, что его, во всяком случае, «засудят», и особым психоло­гическим процессом, возникшим в душе, жаждущей очи­щения. Обратитесь к такому специальному вопросу, как принятие мер пресечения — и вы найдете в разговорах Порфирия с Раскольниковым о том, почему он не убе­жит, глубокою, житейски верную мысль об индивидуа­лизации этих мер, нашедшую себе затем выражение в ст. 421 Уст. Уг. Судопр.

Ho, рисуя широкою кистью применение психологиче­ских приемов при исследовании преступления, Достоев­ский устами своего следователя остерегает и от злоупот­ребления ими. Психология «о двух концах» — это ору­жие острое и опасное, для него нужна прочная рукоять, нужна «черточка», хоть «самая махонькая», хоть одна, но только такая, «чтобы уж этак руками взять можно, чтобы уже вещь была, а не то, что одна эта психоло­гия»... Драгоценное правило, живучее и -нужное и теперь для судебных дёятелей, чтобы напомнить им о фактиче­ской точке опоры, неизбежной для того, чтобы психологи­ческие построения их были орудием правосудия, а не проявлением лишь находчивого ума, работающего ih anima vili.

Было бы лишним указывать, затем, на изображение того внутреннего процесса своего собственного наказа­ния, который так нередко, быть может, невидимо для окружающих, происходит в душе преступника, когда к нему приходит «нежданный гость, докучный собеседник, заимодавец жадный» — совесть. Всякий, кто читал «Пре­ступление и наказание», выстрадал это изображение и истомился муками Раскольникова. Это наказание, эта пестрая игра тревог, надежд, отвращения к себе и ужа­са подымает его из падения. Идучи принимать внешнее наказание, он уже очищен внутренним страданием, и тот затаенный суд, который бог вложил в душу челове­ка, уже совершил свое дело и открыл скорбному и раз­битому сердцу новые, более широкие горизонты...- И внешнее наказание является желанным концом перед началом новой жизни. Этого наказания так же ищет дрогнувшая, но не порочная душа Раскольникова, ис­томленная сознанием бесплодности совершенного зло­деяния и отсутствием малейшего намека на нравствен­ное удовлетворение,— как ищет смерти Свидригайлов, тяготящийся пустотою и ничтожеством опозоренной раз­вратом жизни.

Мы знаем из судебного опыта, каким важным эле­ментом в изучении преступления являются различные типические болезненные состояния. Больных, слабых и искаженных умственно — много в жизни, много и перед судом,— больше, чем это можно бы предполагать. За­кон ставит твердые рамки для оценки их состояния, но юрист не может закрывать глаза на влияние этого со­стояния, как на приемы исследования, так и на его ко­нечные результаты.

Три рода больных, в широком и в техническом смы­сле слова, представляет нам судебная практика; это — больные волей, больные рассудком и больные, если мож­но так выразиться, от неудовлетворенного духовного го- лода. И о каждом из этих больных сказал Достоевский свое человечное, веское слово в высокохудожественных образах.

K первому типу принадлежат., по большей части, горькие пьяницы, жертвы горя, топимого в вине, и от­сутствия здоровых удовольствий, отыскиваемых в нем же. Перед нами Мармеладов, «образа звериного и печа­ти его», сознающий, что губит семью, что довел дочь до торговли собою, что отнимает у нее последний грош, нужный ей «на сию чистоту», и не могущий оторваться от штофа, который одновременно и будит, и губит в нем лучшие порывы доброго сердца и кроткой, верующей души,— губит нещадно, «ибо черта его наступила». Мы знаем, как и после какой неслышной борьбы и испыта­ний наступила для него роковая черта, столь часто, го­рестно часто играющая роль в уголовных делах...

Представителивторого типа — душевнобольные. Су­дебные уставы в статьях 353—356 Уст. Уг. Судопр. вы­двинули на надлежащее место и поставили на должную высоту освидетельствование умственных способностей обвиняемого, нравственно обязав юриста-практика изу­чать общие основания науки о патологических состоя­ниях души. Ho едва ли найдется много научных изобра­жений этих состояний, которые могли бы затмить глубо­ко верные картины душевных расстройств, самых слож­ных, самых тонких, рассыпанные в таком множестве по всем сочинениям Достоевского. B особенности разрабо­таны им отдельные проявления элементарных рас­стройств психической сферы — преимущественно чувст­венные аномалии: галлюцинации и иллюзии. Стоит ука­зать на галлюцинации, на ложные представления у Рас­кольникова, когда, весь отдавшись преследующим его ви­дениям, он идет ночью в квартиру убитой закладчицы, или когда он в полузабытьи видит, что бьет ее по голове, а она все наклоняется, все хохочет неслышно и язвитель­но, а на лестнице шумит целое море голосов все подни­мающейся, все прибывающей толпы... Стоит припомнить мучительные иллюзии и бред, и ложные представления Свидригайлова,— в холодной комнатке грязного трак­тира в парке, когда загубленное им непорочное дитя то лежит перед ним в святой тишине смерти, то вдруг рас­крывает ему, в другом образе, сладострастные объятья. Изображение острых, резких, быстро надвигающихся душевных расстройств так же глубоко у Достоевского, как изображение постепенного развития меланхолии, со смешанною идеею преследования и величия у Гоголя в его бессмертном «Фердинанде VII»... B обоих случаях провидение художника и великая сила творчества соз­дали картины, столь подтверждаемые научными наблю­дениями, что ни один психиатр не отказался бы подпи­сать под ними свое имя вместо имени поэта скорбных сторон человеческой жизни. Достоевский придавал ог­ромное значение изучению болезненных состояний души. Мысль о возможности осуждения действительно больно­го умственно человека тревожила и волновала его до крайности. «Дневник писателя» за 1876 год содержит в себе пламенные страницы, посвященные защите Корни­ловой, обвинявшейся в выкинутии из окна своей малень­кой падчерицы. Целым рядом доводов о влиянии бере­менности на умственное расстройство и о том извращен­ном процессе мыслей, который вызывается беременно­стью он доказывал неправильность приговора и заяв­лял, что суд и присяжные ошиблись, что Корнилова не должна, не может быть наказана. Строки, которыми он приветствовал оправдание ее, после вторичного, вызван­ного кассацией рассмотрения дела, дышат самой горя­чей, захватывающей радостью и справедливой гордо­стью человека, поднявшего голос против совершившейся ошибки.

Многих людей объемлет собою третий тип — страж­дущих духовным голодом. K нему относятся все, KTO не находит ответа на выставляемые смущенною душою «вечные» вопросы, которых не может заглушить ни суета жизни, ни злоба дня,— все, кто тщетно ждет на­ставления и руководительства для разъяснения недрем­лющих тревог своих и сомнений,— все, кто просит хлеба и ,получает камень... Их рисовал Достоевский с особой любовью и знанием, им старался он откликнуться в про­изведениях своих последних годов. Недостаток време­ни и сложность задачи не дают мне возможности очер­тить перед вами, господа, с надлежащей полнотой глу­бокое значение представителей этого типа для вдумчи­вого юриста. Ho я позволю себе указать на тех из этих представителей,— односторонних и нередко диких в сво­их взглядах и проявлениях, но живых и цельных по на­туре, которых касался Достоевский ис которыми юри- сту-практику приходится встречаться в своей деятель­ности. Я го-ворю о сектантах. Они мелькают в «Мертвом доме», они выступают в лице Миколки в «Преступлении и наказании». Отсутствие живого общения с живою цер­ковью, вековечный труд и унылая, серая, суровая при­рода сказались и на учении, и на обрядах некоторых из наших сектантов. За этими обрядами, на которых лежит нередко отпечаток мрачного отношения к жизни, иногда скрывается особое стремление — необычное И, BO всяком случае, возвышенное. Это — стремление «принять стра­дание»... Наше уголовное законодательство не прини­мает в расчет этого стремления и односторонне обру­шивается своими уголовными карами, своими стеснения­ми на обряды, на «оказательство»,видя в них цель и центр тяжести деятельности разных сектантов. Ho не эти обряды, а принятие страдания, которого ищет, каіс исхода, бродящая во тьме и жаждущая истины душа,— вот что составляет главную внутреннюю силу этих сек­тантов, силу, перед которой уголовная кара не только обращается в ничто, но является как горячо ожиданная помощь на пути к вечному спасению. Ha эту сторону постоянно указывал Достоевский и это стремление оли­цетворил в своем Миколке, в котором просыпается жаж­да страдания, толкающая его на сознание в убийстве, в чем он неповинен.

Милостивые государи! Когда вы окинете умственным взором время перехода нашего суда от отживших ста­рых форм к новым, окинете его во всей широте различ­ных его проявлений,— вы увидите, что на границах это­го йерехода, как выразитель его необходимости, как нравственный наставник, стоит Достоевский... Заступник за униженных и оскорбленных, друг падших и сла­бых— он выдвигает их вперед, он является борцом за живого человека, которого так недоставало старому по­рядку и которого он нам так изобразил во всех его ду­шевных движениях, подлежавших изучению подготов­лявшегося тогда нового суда. И в этом его великая за­слуга перед русским судебным делом, перед русскими юристами!

Таков Достоевский, как художник и мыслитель, отно­сительно преступления. Еще больше, быть может, его заслуга по отношению к наказанию. Он первый позна­комил нас с русской каторгой, с действительною Си­бирью и напомнил живым, пробуждающим мысль, бе­рущим за сердце содержанием клеточки карательной схемы, которую чертила нам теория. Он повел читателя в гробницу живых людей, скученных вместе, но стра­дающих одиноко и разно, и на вратах ее написал свое lasciate ogni speranza — «человек есть существо, ко все­му привыкающее».Онпоказал этовсебеззлобы,без иро­нии, без идеализации и преувеличения. Живою картиною встают под его пером стены каторжного острога, а в этих стенах каторжные порядки, а в порядках этих сдав­ленные, приниженные люди. Надломленные — да! но не обезличенные. У каждого сохранена и подмечена его личность, в каждом указаны характеристические черты и общие человеческие чувства, пробивающиеся сквозь арестантский халат. He серой массой, над которой без- іучастно и точно проделываются карательные предписа­ния, а живым организмом, с разнообразными личными оттенками, является население «Мертвого дома». Пред­ставители его длинной вереницей проходят перед нами. Тут и настоящие, мрачно молодечествующие злодеи* бредящие по ночам о крови и о ножах, и незлобивые, простые люди, и угрюмые изуверы, и молчаливо страж­дущие поляки, и детски доверчивые Аллей и Hyppa — эти горные орлы, тоскующие по своим родным верши­нам, и все они согреты любовью автора, все облечены в плоть и кровь, на всех брошен луч примирения, всем сказано слово искреннего, христианского участия. Вся жизнь каторжной тюрьмы постепенно развертывается перед нами, и новый мир, ужасный извне, оригинальный внутри, любопытный в начале, трогательный в конце, возникает в освещении трезвой правды. Арестантские ссоры и похвальбы, работы и отдых, арестантская поэ­зия и театр,— все, до каторжных животных включитель­но, встает, как живое.

Посмотрите, сколько среди этого разбросано глубо­ких мыслей об организации наказания, о его влиянии. Достоевский в самом начале становится на новую точку зрения, глубоко психологическую, относительно пребы­вания в общей тюрьме, со всеми. He необходимость жить с людьми другого развития и быта страшит его при вступлении в мертвый дом, — нет, он сумеет найти в своей душе общие с ними точки соприкосновения для мирного сожительства,— но страшна мысль, что никог­да, никогда не придется быть одному! B этом принуди­тельном сообществе заключается, по его опыту, особая тяжесть тюрьмы, и к этой мысли он не раз возвращает­ся, доказывая, что у человека никогда не следует отни­мать возможности быть хоть некоторое время одному,— что ему это так же необходимо, как необходимо для каждого человека, будь то Мармеладов или Карамазов- ский капитан с «мочалкою»,— иметь хоть одно такое место, «куда можно пойти», хоть одно существо, которое и «его рода человека любит». Ho он вовсе не склоняет­ся к другой крайности, к столь сильному в последнее врёмя увлечению одиночной системой заключения. Эта система полна, по его мнению, ложных и обманчивых до­стоинств. «Она высасывает сок из человека, энервируег его душу, ослабляет ее, пугает ее — и потом нравственно иссохшую мумию, полусумасшедшего предстаЕ*ляет как образец исправления и раскаяния...». Пусть тюрьма не усугубляет наказания человека, отнимая у него возмож­ность уединения, но пусть она и не разрушает его нрав­ственно и физически, навязывая ему одиночество. Таков вывод, который невольно вытекает из взглядов Достоев­ского на внутреннюю организацию тюрьмы. «Нельзя жи­вого человека сделать трупом» — восклицает он—и по­стоянно, настойчиво, не словами только, а целыми об­разами протестует против ненужного унижения, против

обезличия арестанта, рисуя во многих местах яркие кар­тины вспышек придавленной личности, не могущей не заявить о своих человеческих, но отнятых наказанием правах. Говорит ли он o необходимости индивидуализи­ровать наказание, чтобы избежать его жестокой нерав­номерности,— указывает ли он на тягость каторжных работ, состоящую не в их трудности, а в их бесплодно­сти в глазах арестанта, оскорбляющей его и отнимаю­щей у негоэнергию,— высказывает ли предположение, что совершенная бессмысленность принудительной работы могла бы вызвать ряд самоубийств,— делает ли увлека­тельный очерк влияния первых признаков весны на за­рождение у каторжных тоски по «воле» и мысли о побе­ге,— во всем звучит гуманный призыв видеть в обитате­ле мертвого дома прежде всего живую личность и ува­жать ее человеческое достоинство, ни в ком совершенно не заглохшее. B этом призыве — величайшее достоинство «Записок из мертвого дома»!

Ho Достоевский не остановился, однако, на аналити­ческом изображении каторги. Есть наказание выше — и споры о нем, о его целесообразности и справедливости давно уже разделяют юристов и политиков на два не­равных лагеря. Этот вечный вопрос — eine ewige Frage уголовного права — смертная казнь. И по отношению к ней Достоевский высказался прямо и бесповоротно. Нельзя не прислушаться к тому, что скажет об отнятии жизни у отдельного лица целым обществом писатель, который так умел описать весь ужас, все бесчеловечье убийства как преступления. B горячих словах своего «Идиота» он строго осудил смертную казнь, как нечто еще более жестокое, чем преступление. Как бы продол­жая потрясающий рассказ Виктора Гюго о последнем дне приговоренного к смерти, обрывающейся ввиду эша­фота, Достоевский пошел с преступником на этот эша­фот и описал в негодующих выражениях ту «четверть секунды», когда «склизнет над головою нож...». Это опи­сание, чрезвычайно сильное в своей краткости, эта защи­та «надежды» в человеке не могут не укреплять против­ника, не могут не заставить еще раз строго проверить свои взгляды серьезного защитника смертной казни, И в этом новая заслуга мыслителя-художника.

Мне хочется сказать еще об одной особенности До­стоевского. Он был вечный заступник, вечный защитник слабых. Он отдал поэтому свое сердце, со всеми звука­ми и слезами, которые таились в нем, детям. Ha страни­цах его сочинений всегда звучит призыв к внимательно­му и любящему изучению детской души, приходящей B столкновение с суровым реализмом жизни. Эта черта его, общая с великим английским романистом, с Диккен­сом, всегда будет бросать особый свет на его произведе­ния. Только художник с нежно любящею, отзывчивою душою мог так просто, правдиво и задушевно описать, как «входит горькая правда жизни» в ребенка, как него­дует, страдает и плачет сердце его при несправедливо­сти или жестокости. Он безгранично любил детей и ста­рался своим словом и нередко делом ограждать их от насилия и от дурного примера. «Дневник писателя» пе­реполнен самыми сердечными страницами о детях. Ho с детьми для юриста связан, помимо святой задачи их защиты от насилия и нравственной порчи, еще один из важнейших и труднейших вопросов тюрьмоведения — вопрос о применении к ним уголовной кары. Для уясне­ния, для правильной постановки этого вопроса Достоев­ский сделал немало, и всякий, кто захочет . вдумчиво подвергать детей карательному исправлению, не раз должен будет искать совета, разъяснения, поучения на страницах, написанных их усопшим другом и заступни­ком. Он знал их. Они верили ему, шли к нему с любовью, слушали его с серьезным, искренним вниманием. Надо было видеть его, окруженного детьми,— как видел его я, =— в колонии малолетних преступников и в камерах ЛитбВсцого замка,—слышать его безыскусственный раз­говор, без чуждо звучащего длядетей«вы»,иихгорячие просьбы «поговорить еще» или «приехать опять», чтобы понять, какая сила внутреннего сродства с душою «ма­лых сих» жила в его многолюбящей душе... He в тюрем­ной дисциплине, не в правильно организованном труде даже видел он главное средство исправления малолет­них преступников. «Эти детские души видели мрачные картины и привыкли к сильным впечатлениям,— говорил он,— эти картины и впечатления останутся при них наве­ки и будут сниться им всЮ жизнь в страшных снах*

C этими ужасными впечатлениями надобно войти в борьбу исправителям и воспитателям детей, искоренить их и насадить новые...». Таков его завет. Он труден, он не укладывается в ординарные рамки — но ведь и цель, которую он имел в виду, не ординарна по своей высоте.

Милостивые государи! Далеко не все успел сказать я o Достоевском, желая помянуть благодарным словом его память. Ho и сказанного, мне думается, достаточно..*

Ha широком поприще творческой деятельности он де­лал то же, к чему стремимся мы в нашей узкой, специ­альной сфере. Он стоял всегда за нарушенное, за по­пранное право, ибо стоял за личность человека, за его достоинство, которое находят себе выражение в этом праве. Из явлений материальной и духовнойжизни,про- ходящих перед нашими глазами отрывками, представ­ляющих как бы кусочки мозаики, он силою своего вели­кого таланта создал целую картину, скрепив ее частиод- ною внутреннею связью. Ha вратах дорогого нам зда­ния, называемого судебными уставами, написаны слова, которые никогда не утратят своего глубокого смысла., Ими должна определяться наша деятельность. Ho не он литак жадноискал правдывсю свою жизнь и такревно- стно служил ей?.. He у него ли, через все, что творил он, как красная нить, политая слезами, проходит идея о милости, призыв к снисхождению, к пониманию падших и несчастных?.. Из тяжелых лет своего пребывания в Сибири он вынес любящее и прощающее сердце и оза­рил светом, исходящим из него, «темные пропасти зем­ли». Почтим же память того, кто старался осветить и нам верный путь в темной области уголовного исследо­вания, где по неведению так легко отойти в сторону OT правды и по невниманию не увидеть иногда основания для милости! Почтим память того, кто высоко держал перед нами свой светоч, и, указывая в чем правда и как находить ее, настойчиво указывал на необходимость ми­лости!

<< | >>
Источник: А.Ф. КОНИ. Избранные произведения B ДВУХ TOMAX. Том 2. Издание второе дополненное. ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА • 1956. 1956

Еще по теме ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ (Речь в годовом собрании юридического общества при с.-петербургском университете 2-го февраля 1881 г.):

  1. Вершинин А. П.. Выбор способа зашиты гражданских прав. — СПб.: Специальный юридический факультет по переподготовке кадров по юридическим наукам Санкт-Петербургского государственного университета,2000. — 384с., 2000
  2. СПРАВОЧНЫЙ МАТЕРИАЛ Санкт-Петербургский университет МВД России
  3. В середине 50-х годов XIX века С.В. Пахман начал заниматься исследованием юридического быта народов Российской империи. Он преподавал в то время в Казанском университете
  4. *(589) Протоколы заседаний Совета Санкт-Петербургского университета за 1906 год. СПб., 1907. С. 157.
  5. Общее собрание петербургских департаментов 10.11.1813-28.04.1827
  6. Сообщение о проведении годового общего собрания акционеров ОАО «И»
  7. Н.М.Кропачев. Уголовно-правовое регулирование. Механизм и система. — СПб. Санкт-Петербургский государственный университет. — 262 с., 1999
  8. В.А. Лапач доктор юридических наук, доцент Ростовского государственного университета А.А. Лукьянцев кандидат юридических наук, профессор Ростовского государственного университета ПРОБЛЕМА ВОЗНИКНОВЕНИЯ СУБЪЕКТИВНЫХ ГРАЖДАНСКИХ ПРАВ НА ОГРАНИЧЕННЫЕ НЕТРАДИЦИОННЫЕ РЕСУРСЫ
  9. Рогачевский А.Л.. Меч Роланда: Правовые взгляды немецких горожан XIII—XVII вв. — СПб.: Издательство С.-Петербургского университета,1996.— 156 с., 1996
  10. *(1730) Ильин И.А. Русская выносливость // Собрание сочинений: Сталин и Гитлер. Публицистика 1939-1945 годов. С. 355.
  11. Возгрин И.А. и др.. Криминалистика. Схемы и терминология. Учебно-методическое пособие / Под ред. И.А.Возгрина, К.И.Сотникова. СПб.: Санкт-Петербургский университет МВД России,2000. 165 с., 2000
  12. 1881–1886 гг. Экономические меры, призванные успокоить крестьянские массы и ослабить внутреннюю напряженность в российском обществе.
  13. Хозяйственный комитет при петербургских департаментах 28.09.1834-22.11.1917
- Авторское право - Аграрное право - Адвокатура - Административное право - Административный процесс - Арбитражный процесс - Банковское право - Вещное право - Государство и право - Гражданский процесс - Гражданское право - Дипломатическое право - Договорное право - Жилищное право - Зарубежное право - Земельное право - Избирательное право - Инвестиционное право - Информационное право - Исполнительное производство - История - Конкурсное право - Конституционное право - Корпоративное право - Криминалистика - Криминология - Медицинское право - Международное право. Европейское право - Морское право - Муниципальное право - Налоговое право - Наследственное право - Нотариат - Обязательственное право - Оперативно-розыскная деятельность - Политология - Права человека - Право зарубежных стран - Право собственности - Право социального обеспечения - Правоведение - Правоохранительная деятельность - Предотвращение COVID-19 - Риторика - Семейное право - Судебная психиатрия - Судопроизводство - Таможенное право - Теория и история права и государства - Трудовое право - Уголовно-исполнительное право - Уголовное право - Уголовный процесс - Философия - Финансовое право - Хозяйственное право - Хозяйственный процесс - Экологическое право - Ювенальное право - Юридическая техника - Юридическая этика и правовая деонтология - Юридические лица -