ЗАКАТ
С годами человек мирится с тем, что любое начало влечет за собою конец. Однако с приближением или наступлением конца смирение покидает его. Восьмидесятый и восемьдесят первый годы прошли в пустых и бесполезных хлопотах по перетягиванию ракетного каната средней дальности. Причем каждая из сторон была настолько увлечена дискуссией, что, убеждая противника, сама начинала верить в собственные аргументы. Последовательны в своих действиях были только военные промышленники по обе стороны Атлантического океана. В США прилежно и успешно производили «Першинги-2», в СССР не менее успешно СС-20. В конце концов, политики и дипломаты настолько свыклись со сложившимся положением, что «ракетная тема» стала обязательным аперитивом перед вкусным обедом. На фоне «ракетного» военного противостояния обмены визитами между канцлером ФРГ и Генеральным секретарем оставались единственной отдушиной, оставлявшей робкую надежду на то, что наведенный с таким трудом мост между нашими странами выдержит повышенную нагрузку и не рухнет в одночасье. Брежнев понимал важность стабильных отношений между СССР и Западной Германией, и, несмотря на перенесенные инфаркты и общее недомогание, всякий раз проявлял готовность к встречам, стоило речи зайти о необходимости принять канцлера или самому отправиться в ФРГ. После визита канцлера Гельмута Шмидта в Москву летом 1980-го года, Брежнев сам заговорил о своей поездке в ФРГ. Андропов активно поддержал эту идею. Однако, поскольку он сам с недоверием относился к воздухоплаванию, предпочитал железную дорогу и, исходя из состояния здоровья Генерального секретаря, хотел и ему предложить то же самое, но впоследствии от дачи подобной рекомендации по каким-то причинам отказался. К тому времени стала все чаще давать себя знать болезнь, исподволь подтачивавшая здоровье самого Андропова. После очередной поездки на юг, где он сильно простудился, у него появились в лобных пазухах над бровями непонятные гнойные образования, которых он страшно стеснялся. Однажды, преодолевая смущение, он обратился ко мне с просьбой приобрести на Западе для него очки с самой массивной оправой, чтобы скрыть, как он сказал, «образовавшееся безобразие». Я безрезультатно обошел множество магазинов оптики, пока не нашел на фирме «Роденшток» то, что было нужно. Хозяин с большим удовольствием отдал мне залежавшуюся у него модель, весившую, как он уточнил, без малого триста грамм, то есть вполовину больше, чем любая современная оправа. Когда я пришел вновь, чтобы забрать очки с уже вставленными стеклами, он не удержался и спросил: кому понадобился такой уникальный экземпляр, от которого может деформироваться переносица. Не очень рассчитывая на устойчивость нервной системы немца, я от честного признания уклонился. Андропов очкам явно обрадовался, и тут же удалился к себе в смежную с кабинетом комнату, где было зеркало. Вскоре он вернулся крайне довольный, сказав, что чувствует себя в этих очках, как водолаз в скафандре, тут же потребовав счет за покупку с тем, чтобы возместить мне затраты. Затем, отложив очки в сторону, он долго разглядывал меня сквозь стекла прежних, видимо, обдумывая что-то, а затем решительно заговорил. Тоном, которым обычно доверяют большую тайну, он сообщил, что недавно его для разговора вызвал Брежнев и без обиняков заявил, что ему, Андропову, пора возвращаться в аппарат ЦК партии, прежде, естественно, завершив все дела и назначив преемника. Не спешить, но и не затягивать, — вот к чему сводилось указание Генерального. Скоро уже пятнадцать лет, как я в госбезопасности, ответил ему Андропов, а ведь при назначении речь шла самое большее о трех-четырех годах. Брежнев посетовал лишь, что так быстро течет время. Видно было, как волнуется Андропов, даже пересказывая разговор с Генеральным. Кончился почти пятнадцатилетний, очень важный этап в его карьере, который он успешно преодолел и выходил теперь на финальную прямую, ведшую к самой вершине власти. Предложение Брежнева имело совершенно определенный смысл. Это было, прежде всего, признание несомненного лидерства Андропова среди высшего руководства страны. Более того, это означало, что выбор наследника Брежневым сделан. В истории советского государства не было случая, чтобы уходящий лидер в своем политическом завещании однозначно указывал имя своего преемника. Как стало известно после смерти Сталина, Ленин, превыше человеческой жизни, включая собственную, ценивший свое творение социалистическое государство, в своем политическом завещании отметил лишь некоторые отрицательные качества личности Сталина. Но вместе с тем не указал того, кого считал достойным взять дело из его рук. Не сделал прижизненного выбора и Сталин. Брежнев был первым, кто, не называя имени, своими назначениями сконцентрировал вокруг Андропова столько внимания, что воля его ни для кого не оставалось загадкой. Андропов поступил почти так же. В силу склада характера и из-за краткости пребывания у власти, он не позволил себе указать перстом на Михаила Горбачева, но сделал все практически необходимые шаги для того, чтобы после его смерти тот был избран Генеральным секретарем ЦК КПСС. Возвращаясь к той памятной беседе с Андроповым, сообщившим мне о своем перемещении, должен сказать, что этим она не закончилась. Он вдруг поинтересовался, как я представляю себе мою дальнейшую жизнь, добавив, что с его уходом оставаться мне, пусть формально, в рамках ведомства государственной безопасности нет никакого резона. И объяснил, почему: мой образ жизни и условия работы — день дома, два дня в Германии — породили внутри ведомства большое количество завистливых недоброжелателей, а уж они с уходом Андропова проявят себя вполне однозначно. А потому, заключил Андропов, лучше всего мне было бы сменить место работы. Ни понимания, ни особого энтузиазма у меня этот монолог шефа не вызвал, чем и было спровоцировано его заметное недовольство и раздражение. Мы скоро расстались. Мастером эндшпиля Андропов, безусловно, не был, и не переносил неприятных для него объяснений с людьми. Это я понял еще тогда, когда он поручил мне объясниться с Н. Тогда я подумал, что случись такая необходимость, неприятный разговор со мной он тоже поручит кому-то третьему. В сравнении с Н., мне досталась судьба еще более печальная: отношения со мной Андропов обязал уладить своих заместителей, которые, естественно, были в отвратительных отношениях между собой. Каждый из них выполнял поручение по своему разумению: один объяснял, что непрерывное, в течение более чем десяти лет, общение с чуждым, враждебным иностранным окружением не могло не исчерпать защитных сил нашего «политического иммунитета», а потому необходим продолжительный перерыв, в течение которого «канал» будет «передан в эксплуатацию» другим, идейно еще убежденным людям. Другой считал, что длительное пребывание за границей резко увеличивает наши шансы быть похищенными одной из вражеских разведок, а тогда уж, под допросом... Кроме того становилось весьма вероятным, что купить по соседству под Москвой дачи, размером большим, чем это допускало чье-то воображение, Леднев и я могли только предварительно продав Родину. Третий, мудрейший и старейший из заместителей, высказался в том смысле, что мы как люди пишущие, в любое время можем разразиться публикациями, в которых раскроем тайны, доверенные нам шефом. Ознакомившись с мнением всех троих, я решил, что необходимо выслушать и четвертого — самого Андропова. Ясно было, что для этого придется воспользоваться всеми уроками, которые он мне преподал. Осторожный в каждом своем шаге, он часто повторял фразу, слышанную им от волжского боцмана в дни юности и ставшей его жизненным кредо: «Жизнь, Юра, — это мокрая палуба. И чтобы на ней не поскользнуться, передвигайся не спеша. И обязательно каждый раз выбирай место, куда поставить ногу!» Нужно было без суеты рассчитать, когда и куда поставить ступню, хотя времени для этого несложного маневра оставалось крайне мало. Теперь шеф принимал меня значительно реже и строго ограничивая наши встречи во времени. А вскоре мы с Валерием вновь поняли, что за нами тщательно «приглядывают», теперь уже в Восточном Берлине. Валерий давно поддерживал теплые отношения с западногерманским тележурналистом Фрицем Пляйтгеном, долго работавшим в Москве. Ко времени моего повествования тот уже перебрался в Восточный Берлин и сообщал оттуда соотечественникам, что происходит в ГДР. Валерий любил навещать, когда представлялся случай, эту радушную и гостеприимную семью. Подъезжая к дому, где жил Пляйтген, наЛяйпцигерштрас- се, чтобы забрать Леднева, я с каждым разом все более изумлялся тому, как быстро густеет толпа «соглядатаев» именно у этого дома. К тому же все чаще на всем пути от Ляйпцигершт- рассе до пригорода Карлсхорст, где мы жили, нас сопровождала автомашина. Смысл такого «эскортирования» остается и до сих пор загадкой. Поначалу мы хотели было повторить оправдавший себя прием: зафиксировать номера машин и людей, неотступно нас преследовавших. Однако скоро поняли, что на сей раз вручить бумагу будет некому. Кем бы ни оказались эти люди, реакция Андропова в этом случае могла быть однозначной: раздражение и подозрение по поводу проявляемой нами нервозности. А потому оставалось одно: делать вид, что мы ничего не замечаем. Продумывая неизбежное объяснение с Андроповым, я решил следовать его же формуле: выигрывают терпеливые. Кроме того нужно было время, чтобы подготовить Леднева к предстоящему повороту событий. Упрощая себе задачу, я передал ему все услышанное мною от заместителей Андропова. Что касается немецких дел, то Валерий был запрограммирован на ордена, похвалу, в крайнем случае на молчаливое признание заслуг с обеих сторон, но уж никак не на подозрение в неверности, тем более государству, которому он так верно служил. Все проис шедшее он воспринял как личную обиду, как результат низкопробных интриг бездарных аппаратчиков, в чем был недалек от истины. Я выждал, пока он успокоится, и дал ему честное слово, что при любых обстоятельствах найду возможность объясниться с Андроповым. Укрепило меня в этом решении и еще одно событие. Как- то, сидя в рабочем кабинете, я снял трубку зазвонившего телефона и услышал голос с сильным иностранным акцентом: — Мне нужно срочно переговорить с тобой! Сегодня вечером, между семью и восемью часами, я буду проветривать свою голову на набережной Москва-реки, у гостиницы «Украина». Думаю, и твоим мозгам такая прогулка не помешает.. Звонок этот обрадовал меня. По отношению к Хайнцу Лате я испытывал определенное чувство вины: мы долго не виделись, и знали друг о друге лишь благодаря Ледневу, которого с звонившим связывала давняя и теплая дружба. В тот вечер я действительно обнаружил Хайнца в условленном месте на набережной. Оперевшись на парапет, он тупо глядел вниз, на мутные, сплошь в жирных мазутных кляксах, воды Москва-реки. Едва поздоровавшись, он, как обычно, тут же перешел к делу. — У нас с тобой отношения, конечно, не такие, как с Валерием. По-моему, ты мне не очень доверяешь... Я хотел возразить, но он поднял руку, жестом упреждая все мои доводы: — Сейчас это неважно. Валерий рассказал мне все, что с вами произошло, и с той минуты я не нахожу себе места, не сплю и не ем!.. Десять лет назад мне удалось, пусть совсем немного, содействовать нашему общему делу. Десять лет я радовался, видя, что дело идет. Он замолчал, разглядывая мрачные стены фабрики «Трехгорная мануфактура» на противоположном берегу. — Послушай, нельзя отдавать доброе дело на съедение глупцам и карьеристам. Он отошел к машине, взял с сиденья конверт и протянул его мне. — Вот, прочти, переведи на русский и передай адресату. Я знаю, у тебя есть такая возможность. Может быть, это самое лучшее, что я написал за все свои долгие журналистские годы. Вверху страницы аккуратным почерком было выведено: «Господину Генеральному секретарю ЦК КПСС Леониду БРЕЖНЕВУ»... Я немного помедлил, и Хайнц улыбнулся: — Не беспокойся, ты первый, кто читает это. У меня есть книга в толстом переплете, в нем я хранил это послание. До сих пор не могу простить себе двух вещей, когда оглядываюсь в прошлое: того, что не запомнил стихов Андропова, написанных для Н., и что не взял письма Лате. Я многим бы сейчас пожертвовал ради того, чтобы перечитать вновь последний крик души этого удивительного человека. Надеюсь, что Эрика — вдова Хайнца хранит в своем архиве этот потрясающий искренностью документ. Если память не изменяет, начиналось трехстраничное письмо так. «Уважаемый господин Генеральный секретарь! К Вам обращается бывший немецкий военнопленный. Как солдат Вермахта, я сражался против русского народа, был им пленен и отправлен в лагерь для военнопленных. Но именно там, где условия жизни приближались к критическим, я полюбил Ваш народ. Русские люди не опустились до примитивной мести, хотя имели для того основания. Напротив, они поднялись на большую моральную высоту, сохранив нам жизнь и не подвергнув унижению. Смею Вас заверить, г-н Генеральный секретарь, что так думаю не только я, но девять из десяти бывших военнопленных»... Далее Хайнц коротко излагал историю начавшегося десять лет назад сближения между СССР и ФРГ. В этой связи упоминались и мы с Ледневым. Заканчивалось послание просьбой: «Вы прошли фронт и знаете, что такое жизнь и смерть. Не допустите гибели того, что было добыто таким трудом и столь необходимо Вашему и моему народу — примирение». Хайнц не был в курсе наших дворцовых интриг и конечно не мог себе представить, что если бы я, даже используя свои возможности, вручил его письмо непосредственно в руки Л.Брежнева, все равно в конечном счете оно бы очень скоро перекочевало к Андропову и, несомненно, только осложнило наше положение. Мне стоило больших трудов уговорить Хайнца взять письмо обратно, вернуть его в тайник и повременить немного, пока я сам разберусь в ситуации. Он согласился, взяв с меня слово, что при первой же возможности я все же передам письмо адресату. Мы немного еще постояли у парапета, а потом, вместо прощания, вдруг неожиданно обнялись. Этот импульсивный жест чужд мне настолько же, насколько несвойственен он был и сдержанному Хайнцу. На фоне этого всплеска подлинной искренности, события, развернувшиеся вокруг нас, показались мне возней пауков в банке, пожирающих друг друга, несмотря на отсутствие как голода, так и аппетита. Вернувшись к себе, я позвонил в секретариат Андропова и получил ожидаемый ответ: он слишком занят. Узнав, что одного из заместителей шефа нет на месте, я миновал приемную, вежливо поздоровался с секретарем и, войдя в кабинет, снял трубку прямой связи с шефом. Выросший за моей спиной и растерянный от неожиданности секретарь, поняв, с кем я разговариваю, поспешно ретировался, прикрыв дверь. Услышав голос Андропова, я сказал, что хотел бы срочно переговорить с ним. После секундного колебания он предложил зайти к нему немедленно. Увидев меня входящим в приемную, секретарь только покачал головой. Далее события развивались быстро. Не теряя времени, я изложил Андропову содержание всех бесед, которые провели со мной его заместители. Он поморщился от неудовольствия: — И этого как следует сделать не смогли! — не пощадил он своих замов. — Что ж, тогда послушай меня внимательно. Я тебе уже говорил, что ухожу в ЦК. Брать с собой, как у нас это принято, всю команду, включая шоферов и поваров, не собираюсь. Далее он изложил концепцию, которую всячески старались утаить от меня его ближайшие подчиненные. Сводилась она к следующему: Становление наших отношений с ФРГ при использовании прямого канала между лидерами обеих стран проходило на глазах у наших немецких друзей, что не вызвало у них ничего, кроме недоверия и раздражения, в том числе и в отношении нас с Ледневым. Мои беседы с Мильке положение не поправили. Мы стали «бельмом на глазу» в наших отношениях с немецкими друзьями, что не может иметь место в дальнейшем. Я набрал в легкие воздух, чтобы выложить аргументы против этих доводов, но он жестом руки упредил меня и продолжил: — Ты не глупый человек и должен понять, что при всех ваших заслугах, никто из-за вас с руководством ГДР ссориться не будет. — Вы имеете в виду с Хонеккером? — В том числе. Становилось очевидно, что поступавшая систематически, прежде всего из Восточного Берлина, информация, с которой Андропов время от времени знакомил меня, о том, что у Леднева и Кеворкова в результате длительного общения с западными немцами произошло смещение политических симпатий с Востока на Запад, все же возымела свое воздействие. — Ну вот теперь все встает на место, — заметил я, отчего напряжение на лице Андропова исчезло и мне показалось, что он даже повеселел и тут же предложил мне указать любое место, где мне хотелось бы работать, а уж об остальном обещал позаботиться сам. Я предпочел Телеграфное Агентство Советского Союза, но тут же заметил, что прежде мне необходимо в последний раз встретиться с Эгоном Баром, объяснить ему происшедшее, и уж, во всяком случае, поблагодарить за долгие совместные усилия и попрощаться. Андропов не возражал. — Ты принял правильное решение,— протянул он руку на прощание. — Пишешь ты давно, а теперь сможешь и публиковаться под своим именем. — «Неизбежное прими достойно». Он задержал мою руку, как бы требуя уточнения. Объяснение же по поводу того, что это изречение принадлежит не мне, а древнему философу, не застало его врасплох. — Я так и думал, но все равно прекрасно. Надо будет запомнить. — И он еще раз с удовольствием повторил его. Это была наша последняя встреча. За несколько дней до отлета мы с Валерием узнали, что у нас будет «сопровождающий». Я видел его впервые и , как предполагалось, он должен был стать преемником «канала». Однако этот человек так неотступно опекал нас в пути, в особенности, когда мы пересекли границу, что нам очень захотелось хоть у кого-то попросить политического убежища. Это была фантазия, а реально мы были убеждены, что достаточно хорошо воспитаны, чтобы позволить себе «привести» на последнее свидание с Эгоном Баром кого-либо, не уведомив его заранее. Ужиная в ресторане неподалеку от западноберлинского «Ойропа-центра», Валерий вышел в туалет и по дороге наткнулся на телефон-автомат. Не раздумывая, он тут же набрал номер Бара и кратко изложил ему цель нашего приезда. Наверное поэтому Бар не выразил особого удивления, когда в его номере в отеле «Швайцерхоф» мы появились втроем, но сухо заявил с порога, что в присутствии постороннего никаких деловых разговоров вести не станет. Все опросы, касающиеся использования «канала» между Брежневым и канцлером Шмидтом, он полномочен обсуждать, только получив на это санкцию последнего. Разделавшись с ситуацией, которую мы ему помимо своей воли навязали, Бар пригласил меня прогуляться. Прогулка была долгой, разговор— грустным, но, как всегда, честным. Мы отчетливо понимали, что подходит к концу важный период в жизни каждого из нас, поэтому подводили итог, наперебой вспоминая моменты, ярче всего запечатленные памятью. Итог был столь же прост, сколь и удивителен: за десять с небольшим лет мы ни разу не обманули друг друга, и это учитывая количество и величину «подводных камней», которые приходилось постоянно обходить. Мы расстались. Бар вернулся в Бонн, а я — в Москву, где получил рабочий кабинет в ТАСС, о чем ни разу не пожалел. По разным делам Эгон Бар по-прежнему иногда наезжал в Москву, и, хотя животрепещущих тем у нас поубавилось, встречались мы всякий раз с искренней радостью, хотя тень неясности происшедшей эволюции не покидала нас и была темой многих встреч. Острее нас переживал сложившуюся ситуацию Валерий. Он, что ни день, требовал от меня объяснений причин случившегося. Жизнерадостный и беззаботный по природе, он впал в длительную и тяжелую депрессию. Никогда не являясь страстным поборником трезвости, он искал теперь в вине отдушину. Однажды, сидя на даче за рабочим столом, я по скрипу ступеней понял, что кто-то поднимается по лестнице. Не позвонив и не постучавшись, появился Валерий. Он сел рядом и попросил водки. Я подчинился, но Валерий потребовал, чтобы я налил и себе. Я повиновался. Затем он предложил мне встать. Я встал. И тогда он произнес: — Сегодня покончил жизнь самоубийством талантливый журналист, искренний друг России, немец Хайнц Лате. Он выбросился с балкона своей квартиры и разбился насмерть о землю, которую очень любил. Пусть она будет ему пухом. Говорят, умереть в день своего рождения, означает полностью завершить свой жизненный цикл. Брежнев немного не дотянул до декабря 1982 года. Он умер легко, в одночасье, никого собой не мучая и не оставив никакого завещания — ни политического, ни кадрового. И все же он успел довольно четко обозначить фигуру своего преемника. 12 ноября 1982 года внеочередной Пленум ЦК КПСС избрал Юрия Андропова Генеральным секретарем. Андропов шел к этому заветному часу долго, умея выжидать и искусно умудряясь не поскользнуться на «палубе жизни». Этот «звездный час» состоял из многих «звездных минут». 15 ноября Андропов принял в Кремле бывшего директора ЦРУ, тогдашнего вице-президента США, Джорджа Буша, прибывшего на похороны Л.Брежнева. Буш прилетел из-за океана, чтобы сказать лишь то, что должны были сказать и все остальные. О чем думал в те минуты траура вице-президент США, сказать трудно, но 15-летний опыт общения с Андроповым позволяет довольно точно воспроизвести ход его мыслей при этой встрече. «Сегодня мое, ставшее не по моей воле, грешное прошлое превращается в безгрешное настоящее и в целомудренное будущее. Отныне ни в меня, ни в тебя никто не посмеет бросить за него камень. Мы оба вышли за пределы зоны возможного неуважительного к нам отношения, правда, ты в ранге всего лишь вице-президента, а я уже в качестве полноправного главы мощнейшей державы мира». Меня же в то время всецело поглотила работа в ТАССе. Она не была для меня новой, но оказалась куда увлекательнее, чем я ожидал. А главное, она требовала много времени; а время быстро уносило в небытие все прошлое, особенно его неприятную часть. 5 июля 1983 г. я допоздна засиделся в кабинете. Считая меня опытным германистом, генеральный директор попросил посмотреть выпускаемую на ленту информацию относительно встречи в Кремле Андропова с прибывшими в Москву канцлером ФРГ Г.Колем и министром иностранных дел Г.- Д.Геншером. Мне положили на стол материал, присланный из ЦК для выпуска в печать. По прочтении его меня охватило уныние. За те полгода, что Андропов пробыл у власти, ничто, включая лексикон политической риторики, к лучшему не изменилось. До размещения американских ракет в Европе оставались считанные месяцы. В газетах уже замелькали сообщения о том, что они погружены на суда и готовы к отплытию в сторону Европейского континента. Андропов же, беседуя с Гельмутом Колем, заученно твердил давно не актуальную и бесперспективную с самого начала громыкинскую фразу: «Если ракеты будут размещены, то...» Присланный мне документ был завизирован помощником Генерального секретаря Александровым-Агентовым, но сквозь строчки мрачно усмехалось, как всегда, скошенное на сторону лицо Громыко, повторявшего сказанную римским сенатором две тысячи лет до него крылатую фразу: «Et Karthaginem delendam esse!» («А Карфаген должен быть разрушен!») Мне припомнилось заклинание Андропова четырехлетней давности, произнесенное по тому же поводу в адрес того же Громыко. Тогда глава ведомства госбезопасности, тыкая пальцем в текст громыкинской речи, доказывал мне, что дипломатия не может строиться на ультиматумах. А теперь, став во главе государства, сам шел этим бесперспективным путем. Тех, кто еще сомневается в возможности передачи импульсов мозга на расстоянии, то есть в телепатию, берусь разубедить, хотя делаю это неохотно. Подписав с тяжелым чувством бумагу, я отдал ее для выпуска на ленту. Естественно, в тот момент я был переполнен уверенностью: будь я, как прежде, рядом с Андроповым, я бы смог повлиять на то, чтобы уже однажды совершенная глупость не повторялась. Дав себе слово не принимать близко к сердцу впредь все, что касается Германии, я оделся и направился к выходу. Уже у двери я услышал, как зазвонил кремлевский телефон. Возвращаться — примета плохая. Но я преодолел суеверие и был вознагражден за это. Трудно было поверить, но из трубки послышался подхри- поватый, очень усталый голос Андропова. Не представившись, едва поздоровавшись, он заговорил так, как будто продолжал минуту назад прерванный по какой-то причине диалог. — Сегодня я принимал канцлера Коля. Мне он очень понравился: напористый, настоящий «немецкий бык», из народа. Но — умен, знает, что такое власть, и умеет ею распорядиться. А это как раз, то на чем большинство лидеров спотыкается. Позволить себе разговаривать по телефону, не представившись, мог только очень высокопоставленный руководитель, убежденный, что все остальные должны и без того распознавать тембр его голоса. Ранее Андропов себе этого не позволял. — Скажи, пожалуйста, — продолжил он, — как ты думаешь, способен Коль отбросить все условности и продолжить с нами диалог, начатый Брандтом? — Ради дела... — начал было я, но он не дал мне договорить, что ранее тоже было ему не свойственно. — Я должен пройти медицинское обследование в течение ближайших недель, а потом немного отдохнуть. Вот когда вернусь, мы продолжим с тобой этот разговор. Я пожелал ему скорого выздоровления, испытав при этом глубокое у нему сочувствие, поскольку хорошо представил обстановку, в которой ему предстояло провести все это время. Ранее мне довелось несколько раз навещать его в больнице, и всякий раз я удивлялся примитивности и безвкусице окружавшей его обстановки, в которой, как мне казалось, можно было заболеть, но никак не вылечиться. Две отведенные ему комнаты в отдельно от основных корпусов стоявшем каменном домике Кунцевской больницы являли собою смесь служебного кабинета, больничной палаты и номера «люкс» в привилегированном санатории ЦК. Те же, что и в служебном кабинете, ковровые дорожки и телефоны «слоновой кости» с вкрадчивым, щадящим нервную систему телефонным звонком. В небольшой передней комнате, служащей гостиной, безвкусная инкрустированная мебель египетского производства. Видимо, какому-то ответственному чиновнику Министерства внешней торговли в шестидесятые годы они пришлась весьма по вкусу, и с тех пор вся страна была заполонена ею в обмен на колоссальное количество сырой нефти, откачанной предварительно из ее недр. В общем, обиталище было настолько же скромно, насколько и уныло. Никелированная кровать на колесиках, увядшие деревянные цветы, вклеенные в фанерованную тумбочку — все, что он мог увидеть в последние минуты жизни. «Обследование», о котором он говорил по телефону, затянулось до самой смерти. Как бы то ни было, но голос Андропова в тот вечер я слышал в последний раз. Впрочем, не совсем так. Однажды, уже в то время, когда он был тяжело болен, мне пришлось косвенно пообщаться с ним. Мой давний московский друг много лет поддерживал дружеские отношения с одним из директоров американского концерна «Оксидентал петролеум» Армандом Хаммером. Этот американец российского происхождения обладал безусловным даром «обхаживания» советских лидеров — от Ленина до Горбачева, включая, конечно, Брежнева. Изворотливый Арманд Хаммер на протяжении шестидесяти лет прекрасно знал, что происходит на самом советском «верху». Вскоре после прихода Андропова к власти, он пронюхал, что тот находится в безнадежном состоянии из-за неизлечимой болезни почек. Хаммер тут же довел до сведения моего друга, что готов поставить из США необходимый Андропову аппарат, нечто вроде «искусственной почки». Я ухитрился передать это предложение американца в больницу. Ответ последовал в виде телефонного звонка. Незнакомый мужской голос зачитал мне текст, судя по всему, написанный или надиктованный уже сильно ослабевшим Андроповым. Он благодарил за внимание и уверял, что все необходимое ТЕПЕРЬ имеется в распоряжении лечащих врачей. Из этого «теперь» можно было сделать заключение, что какие-то трудности с приобретением аппаратуры все же были. 9 февраля 1984 года Андропов скончался. Мне рассказывали, что незадолго до смерти он прямо спросил врача, сколько дней ему отведено. Услышав ответ, распорядился временем, как истинный государственный деятель — мужественно, в полном соответствии с так понравившейся ему философской максимой: «Неизбежное прими достойно». Андропов был, безусловно, последним государственным деятелем, верившим в жизнеспособность советской системы. Причем, верил он не в ту систему, которую унаследовал, придя к власти, а в ту, которую намеревался создать путем осуществления решительных реформ. В ноябре 1986 года в Москве, в здании Комитета защиты мира проходили заседания Бергерсдорфского дискуссионного клуба. Для участия в них прибыли бывший канцлер ФРГ Гельмут Шмидт и бывший министр в правительстве Вилли Брандта Эгон Бар. Ноябрьским промозглым утром мне позвонил Леднев и сообщил, что Гельмут Шмидт выразил желание с ним встретиться. Я обрадовался и самому сообщению, и бодрому голосу Валерия, поскольку все последнее время он пребывал в удрученном состоянии. Что и говорить, для нас это была приятная неожиданность. Я благословил Валерия на эту встречу, и мы договорились, что я буду ждать с нетерпением его возвращения у себя в кабинете. Валерий отправился на свидание с канцлером в том же костюме, в котором навестил его в первый раз. Искусного цирюльника, так прекрасно настроившего его на философский лад перед первой встречей, в Москве не было, но нашелся все же добрый человек, который не только привел его голову в соответствующий порядок, но снабдил ее достаточно концентрированный цирюльным запахом. Ждать возвращения пришлось долго, но прежде, чем появился Валерий, позвонил по телефону Бар. Он сообщил, что встреча их была очень теплой, но Шмидта тем не менее обеспокоило его подавленное душевное и плохое физическое состояние. Оба они считают, что ему нужна срочная поддержка и помощь. Они готовы оказать в любом виде и то и другое. Вскоре вошел и сам Валерий. Глаза его смешливо и весело, как и прежде, поблескивали за толстыми стеклами очков. Он уселся, довольный, в кресло, и подробно рассказал о только что закончившейся встрече с Гельмутом Шмидтом и Эгоном Бара. Особенно растрогало его то, что вице-канцлер интересовался его личными проблемами. Ясно было, что этот разговор для него, потерявшего веру в себя и в справедливость, стал настоящим бальзамом. Развалившись в кресле и закинув ногу на ногу, он вновь и вновь пересказывал все детали беседы, боясь упустить хоть малейшую подробность. Его буквально распирало от гордости. Вдруг он так же неожиданно умолк, а затем, закрыв лицо руками, горько зарыдал. Я не стал мешать ему. Каждый избавляется от стресса по- своему. Наконец, Валерий отнял руки и, глядя на меня в упор, спросил: — Ты можешь объяснить, почему германский канцлер нашел время повидаться со мной и поинтересоваться состоянием моего духа и здоровья и сказать при этом добрые слова? Почему у людей, говорящих на чужом языке, больше понимания и сочувствия, чем у тех, кто говорит с нами по-рус- ски? Куда подевалась знаменитая «русская душа»?!. Поверь, если бы не сын, я давно нашел бы силы уйти из этой жизни... Это была последняя минорная нотка в тот день. После встречи с бывшим канцлером Валерия трудно было узнать. Он словно выпрямился душой, в глазах появились искры жизни, вернулось не покидавшее его никогда жизнелюбие. Оставшееся до смерти время Леднев прожил без тени угнетенного состояния и умер легко, в одночасье. Несомненно, эти дни жизни подарил ему Г.Шмидт. 4 апреля 1982 г., прямо в редакционном кабинете, Валерия настиг апоплексический удар. Он потерял сознание, но скоро оно вернулось. Лежа на носилках приехавшей «скорой помощи», он успел пошутить, что «от такого удара и умереть можно». К сожалению, предсказание сбылось. 7 апреля Валерия Леднева не стало. В некрологе, помещенном в его газете «Советская культура», а также во время панихиды его многочисленными друзьями было многократно повторено то, что ему гораздо важнее было бы услышать живым. Тридцатого мая в Москву прилетел Эгон Бар. Он попросил меня свезти его на могилу Валерия. Над свежим, еще не оформленным холмиком высился его громадный фотопортрет. С него Валерий смотрел на нас, остававшихся здесь доживать свой век, без малейшей зависти. Опустив на могилу гвоздики, Бар сказал: — Без него Москва стала пустой. Тут же, не произнося ни слова, он вынул листок бумаги и, вглядываясь в портрет Валерия, быстрым почерком написал письмо его сыну Сергею. «Дорогой Сергей! Мы виделись всего раз, но я считаю, что должен сказать тебе, как глубоко затронула меня смерть твоего отца. Он часто говорил о тебе, он очень любил тебя, и если он отдавал свои силы, чтобы сохранить мир без войн, он делал это и, думая о своем сыне. Для меня он в течение многих лет был надежным другом. Московский договор 1970 года и Четырехстороннее соглашение по Берлину— краеугольные камни политики разрядки и сотрудничества, призванные установить дружеские отношения между твоей и моей странами — содержат и его незабываемый вклад. Благодаря ему я научился сердцем понимать твою страну. Твоим отцом ты можешь гордиться. Я остаюсь полон воспоминаний и желания помочь тебе, насколько могу. Передай мои соболезнования твоей маме. Эгон Бар». Ушли из жизни два человека — Хайнц Лате и Валерий Леднев. Каждый из них выполнил до конца свой долг перед своей страной, перед своими детьми. Они сделали все, что было в их силах, чтобы говорящие на разных языках люди научились понимать друг друга, а мир стал добрее. Ни орденов, ни славы, ни даже добрых слов в свой адрес они при жизни не дождались. Может быть, внимание читателей к рассказанному станет наградой за их благородные усилия. РАЗМЫШЛЕНИЯ ПОСЛЕ НАПИСАННОГО Ранним утром 31 августа 1994 года небо над Берлином было почти безоблачным. Солнце своими нетеплыми, но все еще яркими косыми лучами освещало старательно вымытую, мощеную каменными плитами площадь Жандарменмаркт в самом центре города. Именно таким мечтали видеть это утро организаторы торжества по случаю ухода последнего русского солдата с немецкой земли. Площадь плотно оцеплена кордоном из полицейских, почетных гостей и журналистов. Над площадью висит торжественная тишина — люди сознают важность момента. Российский и германский военные оркестры перестраиваются маршем. Русские, неукоснительно следуя прусской традиции, держат равнение и тянут ногу на предписанную высоту. Немцы же, напротив, идут небрежно, вразвалку, подчеркивая, что «гусиным шагом» до них уже достаточно отмаршировали их прусские предки, сыскавшие славу не самых больших миротворцев. Часы на башне пробили девять пополудни, и почти сразу на площади возникли внушительные фигуры русского президента Б.Ельцина и немецкого канцлера Г.Коля. Стоявший рядом со мной корреспондент одной из газет свежераспавшегося Восточного блока вслух заметил, что Гельмут Коль сегодня выглядит «монументальнее обычного». Мне так не показалось, хотя, что и говорить, у канцлера есть для этого все основания. Сегодня он завершает титанический труд— историческое полотно, над которым работали и его предшественники — от Конрада Аденауэра и Вилли Брандта до Гельмута Шмидта — пусть каждый в меру своего таланта, но непременно с верой в успех. Однако последний «мазок маэстро», который и придаст монументальному полотну необходимый для вхождения в историю блеск, суждено сделать ему, Гельмуту Колю. Картина полна событий и их участников. Есть также великолепные пейзажи. Живописная природа Северного Кавказа. Бурная речка, более стремительная, чем вошедший в историю Рубикон, отрезавший путь к отступлению перешедшему его Юлию Цезарю. На берегу реки у местечка Архыз двое: шестой послевоенный канцлер Германии Г.Коль с первым и последним советским президентом М.Горбачевым. Они уединились здесь, чтобы вдали от городского шума и любопытных глаз окончательно решить немецкую проблему. Форсировать реку им незачем. Президент перешел Рубикон накануне, в Москве, в особняке Министерства иностранных дел на улице имени Льва Толстого. Там канцлер передал конфиденциально президенту проект «Большого договора» об условиях объединения двух Германий, который был тут же и одобрен. Конечно, вполне логично было там же поставить историческую точку. Но кто-то вовремя вспомнил: ведь уже один московский договор был подписан двадцать лет назад Брежневым и Брандтом, что и положило начало сближению СССР и ФРГ. Второй Московский договор стал бы ненужным повторением. Новые люди, назначенные ходом исторических событий завершить этот процесс, должны были выбрать и новую обстановку. Советский президент пришел к мысли увековечить то место, где он впервые увидел свет... Лицо канцлера сосредоточено, президента напряжено. У всякого, принимающего историческое решение, сомнений не меньше, чем уверенности. Один из секретарей ЦК КПСС, недоумевая по поводу того, что его не пригласили на кавказскую встречу, решился позвонить Горбачеву в Архыз. С явным облегчением в голосе президент сообщил ему, что обсуждать происходящее уже не имеет смысла, ибо «поезд ушел». В каком направлении, он не уточнил. Однако, если стоявшему на берегу Архыза советскому президенту отступать было некуда, то стоявшему рядом канц леру отступать было незачем. Он точно знал, что ведомый им поезд движется на запад, в сторону уже воссоединенной Германии. Отныне его имя навсегда станет не только синонимом решения важнейшей для его родины исторической проблемы, но и символом ответа на сложный философский вопрос, кто на кого больше влияет— история на личность или наоборот. Гельмут Коль решил его в пользу личности. «Шестое»— политическое— чувство подсказало ему, когда нужно сделать решающий шаг: позавчера было рано, послезавтра будет поздно. Поэтому Коль прилетел в Москву 15 июля 1990 года. Жизнь подтвердила правильность расчета. Ранее Горбачев не был готов подписать подобное соглашение. Позднее ему не позволили бы это сделать сложившиеся обстоятельства. Итак, канцлеру Колю удалось то, что в германской истории до него сумел сделать лишь канцлер Отто фон Бисмарк, прозванный «железным», а именно, не упустить шанса, в чем, собственно, и состоит искусство политика. Сразу по окончании франко-прусской войны 1870— 1871 годов, Бисмарк поспешил объединить 39 разрозненных германских княжеств во Вторую империю германской нации, или Второй рейх, как принято у нас говорить. За это ему поставлено рекордное количество памятников и монументов по всей стране. Итак, теперь во второй раз Германия сумела решить основную национальную и государственную проблему— объединить нацию и государство. В России этот опыт, как, впрочем, и опыт всей Европы, был воспринят «от противного». В то время, когда западноевропейцы осознали, что тяжелые времена проще переживать сообща, в бывшем Советском Союзе выдвинули лозунг — «в одиночку выжить легче». В результате — многонациональная держава в одночасье распалась. Российская история всегда была очень персонифицирована. Поэтому люди бросились искать одновременно и виновников, и спасителей. Анализируя еще живое прошлое, они невольно вернулись к «вопросу о роли личности в истории». Всплыли в очередной раз в памяти тяжелые сталинские времена, разговоры шепотом о том, что если бы Ленин про жил дольше, а Сталин пришел к власти позже, то жизнь советских людей сложилась бы совсем иначе... Эту формулировку наложили на день вчерашний, и, поскольку наступила свобода слова, принялись громогласно и печатно размышлять относительно того, что если бы Брежнев умер раньше, а Андропов прожил дольше... Виноваты в этой, далекой от христианской, постановке вопроса не люди, а история. Она долго вела Андропова к власти, создавая вокруг него ореол лидера, способного преобразовать существовавшую государственную систему и тем самым приостановить ее деградацию. Но в тот самый момент, когда он оказался во главе государства, история передумала, лишила его жизни, а тех, кто в него поверил, — надежды на то, что Россию можно реформировать, не ввергая ее в хаос. Невольно встает вопрос: мог ли Андропов действительно что-либо реально изменить, учитывая сложившуюся на момент его прихода к власти ситуацию, обладал ли он необходимыми для этого волевыми и интеллектуальными способностями, или положение в стране уже нельзя было спасти? Сегодня, пусть редко, но все же раздаются голоса его бывших подчиненных по ведомству государственной безопасности. Они пытаются разрушить сложившийся образ государственного деятеля с высоким коэффициентом интеллекта. Думается, что здесь чаще всего сказывается подспудно сидящая в них обида за то, что, переместившись на пост главы ведомства из партийной элиты, Андропов пожелал оставаться среди них лишь физически, «in согроге», оставив душу в большой политике, а потому и не смог по достоинству оценить профессиональные качества своих подчиненных. Что же касается Андропова как личности, он, несомненно, был способен повлиять на ход исторических событий. Исходя из образа его мышления и высказываний, можно в какой-то мере представить его реакцию на события в стране. Как человек, убежденный в жизнеспособности социалистической системы, он приложил бы все возможные и невозможные усилия для того, чтобы не допустить распада Советского Союза. И тут бы он «за ценой не постоял». Как человек крайне щепетильный во всем, что касалось соблюдения закона, он не смирился бы с разгулом корруп ции и преступности. Андропов был убежден, что казнокрадство унаследовано русскими от царского режима и представляет громадную опасность для государства. В последние годы своего пребывания во главе государственной безопасности он уже принялся разворачивать подчиненного ему монстра против набиравшего силу хаоса. «Шпионы, работающие против нас, могут передохнуть немного. От них вреда меньше, чем от внутренней коррупции». Он считал, что либерализацию в стране надо проводить поэтапно, на каждом шагу внося необходимые коррективы. Причем непременно сверху, под жестким контролем государства. Действовать он намеревался достаточно решительно, опираясь на четыре силы: партаппарат, армию, госбезопасность и поддержку интеллигенции. Он считал необходимым любой ценой склонить ее на свою сторону. Из прочтенного возникает вполне резонный вопрос, почему таким благородным делом, как налаживание отношений между государствами, в 70—80-е годы занялось не совсем респектабельное ведомство советской госбезопасности. В этом есть своя историческая логика. Уже в первые годы правления Л.Брежнев пришел к выводу, что ему придется иметь дело с не очень стабильной обстановкой в стране, в которой госбезопасность, благодаря своей специфике, остается одним из немногих учреждений, минимально подверженных коррозии. Исходя из этого, Генеральный секретарь поручал Андропову решение наиболее острых проблем. Скрепя зубы, тот вынужден был заниматься делами, порой его ведомству совершенно чуждыми, начиная от заземленных дел борьбы с коррупцией и кончая делами неземными — выяснением причин аварий на кораблях в космосе. При умении в отрицательном можно найти положительное. Уверовав сам в универсальность вверенного ему аппарата, Андропов легко убедил Брежнева в том, что и в области внешней политики он может действовать более эффективно, чем консерватор Громыко. Положительный опыт доверительного общения в 70—80-х годах советского и западногерманского руководства явился лучшим подтверждением правильности выбранного пути. После встречи 5 июля 1983 года с канцлером ФРГ Колем, Андропов намеревался вновь задействовать отлаженную при Брандте и Шмидте систему прямого контакта с вновь избранным канцлером. Судя по всему, канцлер и сам вовсе не собирался отказываться от опыта предшественников. С появлением на политической арене М.Горбачева канцлер, не теряя времени, установил с ним доверительные отношения, что позволило в благоприятный момент быстро решить главную проблему, поставленную перед ним временем, — воссоздать мощное германское государство. Стоит отметить, что уже после первых успехов в налаживании отношений с ФРГ Андропов попытался предпринять некоторые шаги подобного рода и в отношении США, сочтя, что настало время повести с американцами честный диалог, «напрямую и без свидетелей». К сожалению, расчет его не оправдался. Кроме нескольких конфиденциальных бесед, проведенных с конгрессменами и сенаторами США, дело дальше не сдвинулось. Дорогу надежно перекрыли по крайней мере три человека: Генри Киссинджер, не пожелавший подняться над подозрительностью и предубеждениями, господствовавшими в то время в отношениях между двумя странами, Збигнев Бжезинский, которому польская кровь не дала возможности разумом переступить через ненависть к Советскому Союзу даже во имя благородной идеи мира, и советский посол в США Анатолий Добрынин, который решал свои проблемы через свои особые отношения с Киссинджером и Брежневым. Немного разобравшись в прошлом, стоит в заключение чуть-чуть коснуться будущего, ибо они неразделимы, попытаться, пусть в самом общем виде, представить, что следует ожидать миру от России. Итак, прошлое России очевидно, будущее же неопределенно. Что может она ждать от себя и на что может надеяться мир? Будет ли ее затянувшаяся болезнь, вызванная распадом государства, продолжаться, или она уже вдоволь настрадалась, чтобы выработать иммунитет, достаточный для того, чтобы предстать перед всем миром вновь вполне здоровой. Первый немецкий канцлер Отто фон Бисмарк писал: «Не в наших интересах, чтобы власть в России была потрясена надолго и всерьез... Не эмоции, а политический расчет диктует, что сильная Россия принесет нам большую пользу». Слабая, клочковая Россия не нужна была Бисмарку. Не нужна она и объединенной Европе, ни даже современной Америке, хотя последняя до сих пор не хочет того признавать. Четверть века назад несложно было предсказать, что обе Германии объединятся. Сегодня необязательно быть провидцем, чтобы увидеть Россию в перспективе также единой, и рекомендовать всем исходя из этого строить с ней отношения. Центробежные силы иссякли, люди поняли, что в одиночку жить труднее. Тем, чем Россия была, она уже никогда не будет. Но и тем, во что превратилась, не останется. Германия воссоединилась в строго очерченных национально-исторических рамках. Контуры и устройство будущей России менее ясны. Несомненно, однако, что это будет достаточно могущественное государство, способное вернуть уважение к себе. Широко известно, что в истории оставались личности, создавшие государства, и почти бесследно исчезали те, при ком государственные системы рушились. Имя Юлия Цезаря, собиравшего земли во славу и могущество Рима, известно ученикам начальной школы. Имена сыновей императора Феодосия Первого, при которых Римская империя окончательно распалась на две части, известны лишь интересующимся историей. Мы в большой степени воспитаны на идеях немецкой классической философии, в связи с чем восприятие немецкой философской мысли для русских органично. Поэтому будет неудивительно, если в тот момент, когда начнется добровольное воссоединение многонационального российского государства, кто-то, повторит вещие слова великого немца Вилли Брандта, произнесенные им в момент воссоединения Германии: «Вновь срастается то, что всегда было единым». 30 ЛЕТ СПУСТЯ Морской пехотинец, охраняющий американское консульство в немецком городе Франкфурте, с гладко выстриженным затылком и с тремя извилинами, правда, на рано ожиревшей шее, суров по природе и по должности. У него неподвижное лицо и такой же взгляд. Он видит все насквозь. И не только меня, но и папку, которая находится у меня в руках. В данном случае заглядывать внутрь предметов ему помогает прибор, на экране которого он обнаруживает, что в моей папке лежит небольшая бутылка с жидкостью. Я знаю, что в бутылке вода; у него мнение иное. Чувство мне до боли знакомое — ведь мы жили этим долгие годы. Сержант требует, чтобы я вынул бутылку и отпил из нее. Жажда меня не мучает, но я повинуюсь. Отпиваю несколько глотков — и остаюсь в живых. Сержанта это удивляет и он требует, чтобы я допил до конца. Я допиваю. Турникет вращается и пропускает меня внутрь здания, где другой сержант, менее суровый, но столь же ответственный, указывает мне на одну дверь, а моей супруге — на другую. Разлучник, видимо, никогда не слышал о модной ныне проблеме воссоединения семей, а поэтому действует уверенно. Я спрашиваю: — Кто за дверью? — Офицер безопасности. Это меня радует. И не напрасно. Человек в штатском, но с военной выправкой, встречает меня с улыбкой и даже предлагает сесть. Я готов выслушать совсем не неожиданный для меня приговор стоя. Он сообщает мне пренеприятную новость — из соображений безопасности мне во въезде в великую Америку отказано. Я говорю, что бывал в Америке, изъездил ее вдоль и поперек, поэтому не испытываю особого рвения познавать ее вновь. У меня было лишь желание вместе с немцами объяснить Высокому Собранию американцев, как происходил процесс разрядки в Европе и в Советском Союзе. Офицер американской безопасности— это не сержант морской пехоты в проходной, он интеллектуально на много ступеней выше и смекает лучше. — А вы напишите ваш доклад, дайте жене, и пусть зачитает его Высокому Собранию. У нас это принято. Если докладчик заболел или, не дай Бог, умер... А то, что вы бывали в Америке раньше, ровным счетом ничего не значит. Времена изменились. Тогда вы были великой державой, а сейчас... — Он разводит руками. Я тоже. Мы поняли друг друга. Он остался великим, а я стал никаким. — Правда, мы с уважением относимся к вашему президенту Ельцину... Я очень люблю мою страну, но не испытываю ни малейшего уважения к моему бывшему президенту, поэтому вновь развожу руками и покидаю любезного коллегу. В вестибюле очень милая женщина возвращает мне с виноватой улыбкой паспорт и почему-то спешно сообщает, что она немка, вышедшая замуж за американца. У меня был выбор: поздравить миловидную даму с успехом в жизни или выразить ей сочувствие. Я выбрал третье — попрощался и отправился домой. Каких-нибудь десять минут пути, и я полностью распрощался с воспоминаниями о досадных встречах в американском консульстве. Вместо этого предался мечтам о предстоящей поездке в Испанию, о песчаном береге, чистом море и теплом солнце, которое в мае месяце уже начинало усердно подогревать песок, на котором, словно шпроты в консервной банке, разместились отдыхающие. То, что откажут во въезде, было ясно и мне и американцам. Теперь было интересно, что американцы скажут своим главным союзникам немцам. Дело в том, что организаторами конференции на тему «Восточная политика Германии и американская разрядка 70-х годов» были Германский институт истории и Фонд Вилли Брандта, при участии Госдепартамента Соединенных Штатов. Главной фигурой на конференции являлся министр Эгон Бар. Я был приглашен на конференцию по его инициативе, поскольку в течение двенадцати лет являлся партнером министра при организации, как теперь модно говорить, «прорыва» в отношениях между СССР и Германией. Я позвонил Бару и сообщил о решении американцев и о том, что я складываю вещи и уезжаю в Испанию. К моему удивлению, мое сообщение министра обрадовало. — Лежать на теплом испанском пляже много приятнее, чем висеть десять часов над океаном, без ясной перспективы приземлиться на суше живым. В таком случае, я уезжаю на Бодензее, где ничем не хуже, чем в Испании. Мы оба пожелали друг другу хорошего отдыха после бесполезных хлопот. Но все складывалось слишком хорошо, чтобы быть правдой. После разговора со мной Бар сообщил по телефону в Вашингтон, что в связи с отказом во въезде его содокладчику полностью разрушена концепция, которую он выработал для более полного освещения на конференции вопроса становления отношений между Германией и Советским Союзом в 70-е годы, и поэтому он считает свое участие в конференции нецелесообразным. — Участвовать в конференции изъявили желание достаточно солидные американские политики, сотрудники Госдепартамента и других серьезных учреждений, поэтому конференция легко обойдется без нас, — объяснял мне позже министр. Политик он очень опытный, но на сей раз в расчетах ошибся. На следующий день, 1 мая, у меня дома раздался звонок, и вежливый женский голос сообщил, что визы в Америку готовы. Бар и я таким поворотом в ходе событий были опечалены, но, как говорят французы, «nobless oblige» — «положение обязывает». И спустя день мы зависли на десять часов над океаном. Смена временного, климатического и морального поясов, а также сознание того, что под тобой вода, и в случае падения ты будешь лежать не в земле, которая должна стать тебе пухом, а тебя будут терзать акулы, деморализует человеческое сознание, и лишь крепкие напитки, типа водки или виски, могут поддержать ветхую стабильность в мечущейся душе воздушного пассажира. Некогда роскошная авиакомпания «Люфтганза» принадлежит немцам, которые никогда не отличались щедростью, а в последние годы буквально помешались на экономии. Экономят на пище, напитках, туалетной бумаге. Слава Богу, не на керосине, которым заправляется самолет. И поэтому мы благополучно добрались до аэропорта имени Даллеса. Он сильно обветшал и, благодаря подтекам на его бетонных стенах, выглядит сегодня неумытым и чем-то напоминает мне здание громадного крематория. Что касается американцев, то я знаю их с конца войны — работал вместе с ними в союзнической комиссии в Берлине. Они всегда были мне в ка- кой-то степени понятны и симпатичны своим образом жизни, а иногда и ходом мышления. Встреча с Америкой и, в первую очередь, с американцами почти полвека спустя приятно поразила меня. Особенно — с молодым поколением американцев. В отличие от стариков, все они представлялись сотрудниками университета либо Государственного департамента. Я понимал, что это не совсем так, но устанавливать истину не входило в мои планы. Кстати, когда я первый раз зашел в конференц-зал, то был опять же поражен, увидев мою книгу «Тайный канал», изданную в Германии, лежавшую перед некоторыми участниками конференции на столе и на коленях. Несомненно, это был приятный момент. Авторы получают удовольствие, если не сказать наслаждение, не оттого, что пишут, а оттого, что их читают. Я не был исключением. Признаться, их было немного. Как ни странно, но здесь сказывалась великодержавность и, честно говоря, меня всегда умиляет последовательность, с которой американцы строят свои отношения с другими нациями. Если немцы после войны приложили массу усилий, чтобы заговорить по-английски, то американцы к немецкому языку остались равнодушны. Про водимая линия идеально пряма: хотите иметь с нами дело — учите наш язык и говорите как мы. В остальном молодые американцы поразили меня высоким интеллектом и прекрасной подготовкой. Поставленные ими вопросы подтверждали это. Старшее, послевоенное поколение, выработавшее свой служебный ресурс, несомненно, уступало в интеллектуальном смысле своим молодым преемникам, но значительно превосходило их в словоохотливости, то есть в общительности. Согласно составленной программе, мой доклад следовал за докладом министра Бара, который всегда выступает с глубоким анализом периода разрядки, поскольку он был не созерцателем, а активным действующим лицом в этом процессе. Два аналитических выступления подряд были бы слишком обременительны для собравшихся, поэтому я предпочел рассказать о людях с различным менталитетом, находившихся по разную сторону «железного занавеса», но стремившихся к одной цели — сделать мир лучше. Повествование о трудностях и курьезах, сопутствовавших общению руководителей двух стран, имевших различное представление о человеческих ценностях, оказалось как раз тем, что хотели слышать люди, заполнившие до отказа аудиторию к началу моего выступления. Я был далек от того, чтобы приписать себе проявленный интерес к моему выступлению. Безусловно, срабатывал эффект любопытства к организации, от которой я был заявлен как докладчик. Выступающему в Москве генералу ЦРУ или ФБР был бы обеспечен успех еще до того, как он раскрыл рот. Несомненно, и человеческий фактор играл в этом деле не последнюю роль. Когда меня спросили, почему провалились попытки выстроить такой же канал между СССР и Америкой, и что нужно было сделать, чтобы он был тоже успешным, я набрался смелости и сказал, что было бы целесообразно в то время заменить противника разрядки — бывшего советника по национальной безопасности Бжезинского на ее сторонника министра Бара. Присутствовавшие одобрили предложение аплодисментами. Многие высказывания Сталина отвергнуты сегодня людьми и временем, но одно остается незыблемым — «Кадры решают все». Что греха таить — аплодисменты пришлись мне по душе, и, как мне показалось, согрели души некоторым из присутствовавших. Я почувствовал это довольно скоро. Следующие дни были для меня самыми интересными. Оказалось, что послушать мое выступление пришли, в том числе и бывшие сотрудники резидентуры ЦРУ в Германии. Прошедшие тридцать лет несколько состарили нас, зато превратили наши встречи в какие-то задушевные воспоминания. Поскольку я все, что можно было рассказать, написал в книге, то и роль моя в данном случае сводилась к изложению более красочному уже опубликованных фактов. Перед моими бывшими оппонентами, а ныне, как и я, отставными коллегами была в свое время поставлена задача: выяснить, какие неофициальные переговоры велись между Брандтом и Брежневым через посредников. У американской стороны возникло подозрение, что Вилли Брандт ведет с Брежневым какой-то тайный сговор за спиной у американцев. И это несмотря на то, что министр Бар поставил Киссинджера в известность о существовании «канала» между лидерами обоих государств. Честно говоря, удивляло то, что у американцев появились сомнения в отношении Брандта. Я, например, не знаю другого немецкого политика, у которого бы вопрос чести был так обострен, как у Брандта. И надо было быть каким-то особо изощренным психоаналитиком, чтобы, пообщавшись с ним в любой обстановке, не понять этого. С другой стороны, я был рад представившемуся мне случаю на фоне недоверия к Брандту американцев хорошо подумать о руководителях моей страны. Сформировавшиеся как политики во времена самых острых конфронтаций внутри и вне страны Брежнев и Андропов сумели подняться над многочисленными интригами и сомнениями, досаждавшими их с разных сторон, поверить Брандту и в течение 12 лет существования канала ни разу не усомниться в политической порядочности канцлера. И это при том, что мне нередко приходилось доводить до обоих руководителей достаточно неприятные суждения Брандта относительно проводимой СССР внешней и внутренней политики. Как ни странно, но именно это и убеждало их в его искренности. Неудивительно, что ра зоблачение агента Гийома, внедренного в ближайшее окружение Брандта разведкой ГДР, вызвало у Брежнева раздражение. «Они же знают, что я веду переговоры с Брандтом. Зачем же подсовывать туда своего человека? Если их что-то интересует, пусть спросят— я, естественно, отвечу». Мудрый Андропов несколько подкорректировал своего шефа: «Мы не можем запрещать нашим немецким друзьям вести работу там, где они считают целесообразным. Однако существует этика, а это уже вопрос интеллекта руководителей». Я рассказал об этом моим бывшим американским коллегам. Они предпочли глубже в этот вопрос не вникать, ограничившись универсальным умозаключением: «Мы выполняли указания...» Думается, я на их месте поступил точно так же... Кто давал подобные указания, сегодня не столь уж и важно. Важно, что в очередной раз подтвердился однажды выдвинутый тезис: «Люди решают все». На другой день для участников конференции был устроен роскошный обед в мексиканском ресторане Вашингтона. Пища была острая, разговоры, как и водится при таких массовых трапезах,— пресные. Однако мне и тут повезло. Напротив меня за столом оказался весьма общительный пожилой, приятный человек, который, несомненно, поставил своей задачей как-то развлечь почетного гостя, каким я представлялся сам себе после выступления на конференции. Сделав пару незначительных, но обязательных комплиментов, он каким-то образом быстро перешел к теме о перебежчиках, которая была очень злободневна в Советском Союзе и почти потеряла свою остроту с его распадом, когда толпы псевдоносителей государственных тайн двинулись на Запад, предлагая свои услуги в качестве торговцев секретами. Специальные и иммиграционные службы Запада отчаянно отбивались от желающих поскорее продать тайны, а с ними и Родину, наблюдая, как спрос на то и другое катастрофически падает. Чтобы освободить пространство от пессимизма, мой собеседник рассказал, что долгое время занимался перебежчиками из России и, в частности, знаменитым беглецом из Советского Союза Андреем Шевченко. Шевченко был чиновником высочайшего ранга, заместителем Генераль ного секретаря ООН, и, что не менее важно, доверенным человеком министра иностранных дел СССР А. А. Громыко. — И что же, по вашему мнению, заставило такого высо- корангированного и высокооплачиваемого чиновника ООН податься в бега? — поинтересовался я. Мой собеседник оживился. — Видите ли, в течение многих лет я был не то чтобы другом, а если можно так сказать, душеприказчиком Шевченко. — Ну и?.. — Андрей был неплохой человек: широкий, жил с размахом, но у него был полный набор из банальной триады человеческих слабостей — вино, деньги, женщины. — И это его погубило. — Почему же погубило?— Он задумался, подыскивая более приемлемую формулировку. — Это послужило основанием для того, чтобы он перешел на нашу сторону. В целом же, у Андрея, к сожалению, была склонность к употреблению спиртного. Пил он по поводу и без такового, а главное, в таком количестве, что мы диву давались. — С чего бы это? — Думаю, жизненная неудовлетворенность. — Человек достиг таких дипломатических высот и вдруг — неудовлетворенность? — Представьте себе, он сам об этом не говорил, но мы знали, что у него развился комплекс неполноценности из-за того, что высокий пост он получил не сам, а благодаря жене, которая подарила супруге вашего министра иностранных дел Громыко дорогое бриллиантовое колье или что-то в этом роде, после чего его и назначили на эту высокую должность. Не знаю как сейчас, но в те времена супруга вашего министра к подобным подношениям относилась благосклонно. Если учесть, что жена Шевченко сама была склонна к коллекционированию дорогих меховых шуб, то можно себе представить, какие дыры образовывались в их бюджете. И это при высоком и даже очень высоком окладе сотрудника ООН. Правда, с переходом к нам у него с экономической точки зрения все изменилось в лучшую сторону. Ему сразу вручили миллион долларов, купили одну квартиру, затем другую, дом на островах, и многое другое... В голосе почувствовалась трудно скрываемая зависть. — Откуда такая щедрость? А главное, за что? — Как за что? Андрей был великолепный информатор, и свои деньги он полностью отрабатывал. Он знал много сам, а главное, его информационные возможности постоянно обновлялись. Как только приезжал ваш министр, а он любил навещать Америку, они уединялись, и министр посвящал Шевченко во все самые интимные дела, имевшие место в правительстве и в Политбюро Коммунистической партии. А на другой день мы были уже в курсе всех событий, происходящих у вас. Таким образом, ваш министр иностранных дел работал на нас, и мы честно оплачивали полученную информацию Андрею Шевченко прямо здесь, в Америке, а Андрею Громыко — через его жену. Платили деньги, как видите, большие, но того дело стоило. Я бы сказал, даже очень большие. И Андрей стал человеком богатым, даже скажем, очень богатым. И опять в повествовании прозвучала зависть, но теперь уже открыто. Наступила небольшая пауза, но, словно очнувшись, он отбросил мучившую его несправедливость — ведь богатым должен был стать он, настоящий американец, а не этот пьянчуга, пришелец из России. Совершенно очевидно, что жизнь распорядилась по-идиотски. — Ну, и как он использовал свалившееся на него богатство? — решил помочь я собеседнику. — Самым скверным образом. Дело в том, что Андрей не пропускал ни одной юбки. Он буквально трепетал при виде каждой новой повстречавшейся ему дамы. Желанной добычей для него были работавшие здесь в Нью-Йорке секретарши, а еще более желанной — приезжавшие сюда в командировку из Москвы. «Обожаю свежачок», — любил повторять он. Этих секретарш он брал, как говорят, прямо влет: чуть ли не с аэродрома тащил их сначала в роскошный ресторан, а затем в постель. Приехавшие знали, что он большой шеф и их судьба зависела от него, поэтому не могли отказать в удовлетворении его желаний. — Мужчина с повышенной потенцией— всегда мечта женщин. — О чем вы говорите, какая потенция? Подозреваю, что у Андрея были большие проблемы с сексом. В отличие от разговора о деньгах, теперь в его голосе не было и тени зависти. — С чего это вы взяли? — Сумма от сложения наблюдений и точных знаний. — Сказанное показалось автору настолько удачным, что он самодовольно заулыбался. — Андрей был не в состоянии дважды переспать с одной и той же женщиной. Ему требовался свежий возбудитель. Кроме того, как я уже говорил, он безобразно много пил, а алкоголь противопоказан сексу, как вы знаете. Мы постоянно рекомендовали ему упорядочить образ жизни, так как он нарушал все рамки поведения советского дипломата за границей. И это должно было вызвать подозрение у советской контрразведки со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Однако он твердил свое: пока Андрей Громыко у руля, я могу жить так, как мне нравится. И до какого-то момента он оказывался прав. Правда, у нас в этом отношении никто иллюзий не строил. Мы знали, что Андрей был бабником, но не мужчиной. — Это как? — удивился я. — Очень просто. Его познакомили здесь, в Нью-Йорке, с совершенно очаровательной дамой. Проституткой, правда. Так он вместо того, чтобы... — Рассказчик безнадежно долго искал подходящее слово, но потом плюнул на эту затею и продолжал, — так он развесил уши и стал строить с ней какой-то любовный замок. У каждой профессии есть свои рамки, за которые не следует выходить. Позже она написала книгу, в которой зло высмеяла все его «страдания», и, кстати, заработала на нем и на книге солидные деньги. Я видел, что происходит, и скажу вам откровенно, советовал Андрею (ему уже было под семьдесят) возвращаться в Москву, к жене, и спокойно доживать свой век. Но в это время в Москве начались разоблачения, процессы и расстрелы людей, работавших на нас. Андрей перепугался, попросил официально у США политическое убежище, стал еще больше пить. На почве алкоголя у него развилась мания преследования, он постоянно требовал, чтобы его охраняли. Из Москвы пришло известие о страшном самоубийстве его жены, разложившийся труп кото рой нашли в платяном шкафу под дорогими шубами, которые она так любила при жизни. Андрей еще сильнее запил, метался несколько лет между женщинами, которые полностью разорили его. И вот четыре года назад он умер, как и следовало ожидать, от цирроза печени, в полной нищете, в двухкомнатной, пустой квартире, где стояли только кровать и стол. Нам понятно, то, что произошло с Андреем, нашим,— он горько усмехнулся вырвавшемуся у него понятию «наш» и тут же продолжил, — но мне до сих пор непонятна судьба «вашего» Андрея, я имею в виду Громыко. Советский посол, непосредственный шеф Шевченко, руководитель представительства в ООН, советская колония в Вашингтоне и Нью-Йорке— это колоссальное количество людей, которые знали о всех проделках Андрея. Но никто не захотел вмешиваться в его дела, дабы не навлечь на себя гнев министра. Мы точно знали, что ваши службы безопасности фиксировали поведение Андрея. И в этой связи у нас возник вопрос, который так и остался без ответа. Со слов Шевченко, мы были осведомлены о том, что его министр предпринимал конкретные шаги, чтобы дезавуировать шефа КГБ в глазах Брежнева. И мы не могли понять тогда, а я и сегодня не понимаю, почему Андропов в середине 70-х годов, когда стало известно, что доверенное лицо министра Громыко перебежал к нам, не воспользовался благоприятным случаем, чтобы отомстить за интригу, затеянную против него. Ведь оснований для этого у него было предостаточно. Андрей рассказывал, что у него в московской квартире остались подарки от Громыко и его жены с теплыми надписями, а также фотографии, которые не вызывали сомнений об особой близости семей Громыко и Шевченко. Все эти материалы, несомненно, стали достоянием госбезопасности после перехода Шевченко к нам. Так почему Андропов не использовал такой мощный рычаг для того, чтобы убрать или, по крайней мере, значительно ослабить своего оппонента? У меня был исчерпывающий ответ на этот вопрос. Американцы заблуждались при оценке складывавшейся в советском руководстве ситуации, потому что пользовались информацией начала 70-х годов, когда Громыко, действительно, переоценив свое влияние на Генерального секретаря, пред принял попытку потеснить Андропова на политической арене. При этом он не учел, однако, что к этому времени руководитель госбезопасности стал самым близким доверенным человеком Брежнева, который ценил его светлую голову. А как известно, способный по достоинству оценить чей-то интеллект, сам не лишен его. Андропов был действительно человеком с ясной головой, чем резко выделялся из среды посредственностей, окружавших Брежнева. Догадываясь об этом, одни открыто недолюбливали его, другие тихо завидовали и молча терпели. Поэтому он не мог рассчитывать на их поддержку, в которой остро нуждался. И, тем не менее, в отношениях с коллегами он никогда не руководствовался местью, но всегда разумом. Так было и когда над министром иностранных дел сгустились тучи. Андропов не дал побегу Шевченко перерасти в крупный политический скандал, тем самым он сохранил репутацию Громыко, превратив его из противника в союзника и заручившись его, скажем прямо, солидной поддержкой в Политбюро. Умение превращать неприятное в полезное всегда заслуживает уважение. Какой-то невидимый режиссер свел воедино окончание рассказа с завершением обеда. Я поблагодарил своего собеседника за совместное участие в трапезе и за интересный рассказ, поле чего мы тепло попрощались. Меня он знал как участника конференции, имя которого и происхождение стояли в программе. Мне же он представился как бывший сотрудник Государственного департамента. Оставлять визитную карточку посчитал излишним. Из ресторана возвращались пешком, и всю дорогу до гостиницы я размышлял над тем, чего было больше в только что выслушанном рассказе: зависти, осуждения или чего- то другого. И только войдя в холл гостиницы, я неожиданно четко представил себе душевное состояние американца, которое сформулировал его же словами: то была сумма от сложения сочувствия и презрения. В тот же вечер для участников конференции был устроен ужин, который оставил у меня приятные ощущения и, одновременно, вызвал отвратительные воспоминания. Общение с иностранцами в Америке имеет особый аромат. Невольно воспринимаешь иноземцев, как, впрочем, и самого себя, пришельцем из другого мира, что, несомненно, роднит с ними. — Извините, я хорошо знаком с г-ном Баром еще по временам, когда я работал в германском посольстве в Москве. Он тогда, как вы знаете, часто приезжал по делам в Россию и, естественно, регулярно навещал наше посольство. Там мы с ним и познакомились. Услышав хорошо понятную немецкую речь, я с радостью закивал головой. — Мы только что общались с г-ном Баром, и он сказал, что вы здесь. — Я охотно подтвердил факт моего присутствия в Америке. — Мне давно хотелось познакомиться с вами, — и он протянул мне руку. — Завидую! Вы с Баром, что называется, желали историю, а это не всякому дается. Конечно, популярности Горбачева у немцев теперь уже вряд ли кому- либо из русских удастся достигнуть, но и вас немецкая история не забудет. Я уже слышал однажды нечто подобное. Но тогда и на сей раз я не нашел ничего лучшего, чем промолчать. — Поверьте, — не унимался он, — я знаю, у вас в России предпочитают отдавать должное сегодняшнему дню. А у нас, немцев, хорошая память, и мы умеем отдавать должное прошлому. Человек слаб, и я, не желая отделять похвалу от лести, был готов приписать сказанное себе. Но тут же был водворен на место. Оказалось, что все благородные чаяния современных немцев были вновь направлены в адрес М. Горбачева. У меня никогда не было желания оказаться в компании последнего президента развалившейся России, и я завершил с благожелательным немцем, несомненно, приятный для меня диалог, особенно в части, касавшейся моих пусть скромных заслуг перед историей становления российско-германских отношений. Удовлетворенное тщеславие или что-то в этом роде наполнили мою душу благодатным теплом, и я был далек от мысли, что именно в этот день, когда все складывалось для меня вполне удачно, какие-то обстоятельства смогут возродить в памяти крайне неприятный эпизод из моей жизни. Мне нравится манера американцев начинать диалог с незнакомым человеком как продолжение уже давно начатого. А поскольку в английском языке нет понятий «ты» или «вы», то обращение «look»— «Посмотри» или «Послушай!» я воспринимаю как переход на «ты», что мне, откровенно говоря, тоже импонирует. — Я уже второй день ищу подходящий момент, чтобы поговорить,— атаковал меня совсем немолодой американец с очень подвижным лицом и живыми глазами, который сразу же подкупил меня необыкновенным запасом энергии и активности. Как и многие, вместо визитки он сунул мне руку и невнятно произнес свою фамилию, уверенный в том, что тем, кому надо, она должна быть и без того хорошо известна. — Я не силен ни в политике, ни в немецком языке, — начал он, — и вчера молодые помогли мне, так сказать, пролистать книгу «Тайный канал» на немецком.— Он кивнул в сторону нескольких молодых ребят, что-то активно обсуждавших недалеко от нас. — Почему вы не сказали нам тогда, в 70-х годах, о чем вы шептались за нашей спиной с нашими союзниками — западными немцами, хотя бы в том объеме, в каком ты написал об этом в книге? Мы бы оставили вас в покое, сохранив для других дел массу средств и времени. — Во-первых, вы нас об этом не спрашивали, а во-вторых, вы бы нам все равно не поверили. Он на секунду задумался, затем взял меня за руку и немного приглушенным голосом сообщил: — А знаешь, пожалуй, ты прав. Наши бы тогда не поверили. Да и сегодня тоже... — Ну, вот видишь. — Хотя должен тебе доверительно сказать, что эту кампанию против тебя и твоего коллеги затеяли не мы, а англичане. Они прислали нам ориентировку о том, что двое русских из госбезопасности активно действуют в Германии и, особенно, в Западном Берлине. Они встречаются с высокопоставленными западногерманскими чиновниками из ближайшего окружения канцлера Брандта, а иногда и с ним лично. Англичане даже планировали провести в Западном Берлине мероприятие по вашей дискредитации, чтобы пресечь вашу активность. Мы от каких-либо резких шагов против вас тогда воздержались, но не из-за вас, конечно, — он небрежно махнул рукой в мою сторону. — Наши политики никак не хотели осложнять отношения с руководителями Германии, то есть с ее канцлером. В конце концов, вы вполне выглядели как его гости, и тогда бы... скандал... — Вполне разумно. — В общем, никаких резких шагов мы против вас не делали, но следить продолжали, по крайней мере, до моего отъезда из Германии. — Это трудно было не заметить. — Ничего удивительного, — признался он, — мы использовали тогда немецких топтунов из берлинской криминальной полиции. Они прекрасно знали город, чувствовали себя дома и поэтому не заботились о том, насколько симпатично они выглядят со стороны. — Он засмеялся, довольный своей шуткой.— А, кроме того, у нас появилась информация... — он странно закрыл один глаз, а второй поднял к потолку, — если я не ошибаюсь, то она потом каким-то образом проскочила и в прессе, информация о том, что в России пачками расстреливают сотрудников госбезопасности, заподозренных в сотрудничестве с иностранной разведкой. Люди не смогли доказать своей невиновности и их, значит, того... Согласен, подозрение — это тупая разрушающая сила, а если оно еще и не обосновано, то может стать колоссальной трагедией, — Но какое это имело отношение к нам? — Прямое. В какой-то момент мы, к великой нашей радости, обнаружили, что кроме нас и англичан за вами пристально следят ваши же службы, базирующиеся в Восточном Берлине. — Допустим, но почему это вызывало радость у вас? — А как же! Если за вами следят «ваши», значит, они вам не доверяют или, что еще хуже, вас подозревают. — А дальше? — А дальше дело рук ваших коллег. Мы проанализировали самые последние прецеденты и пришли к достаточно обнадеживающему выводу: нам ничего не надо предпринимать, разве что немного подождать, и с вами расправятся ваши же коллеги. Известно, что, если кто-то, особенно в период «холодной войны», продолжительное время, а значит успешно поддерживал контакт с противоположной стороной, то он рисковал навлечь на себя подозрения со стороны своих же. И это не только у вас, у нас то же самое. Если в начале разговора человек вызывал у меня симпатии, то по мере общения отношение мое к нему менялось. А когда он сообщил, что они с радостью ждали расправы над нами, пусть и несостоявшейся, симпатии к нему полностью испарились, и он вдруг превратился для меня в неприятного раздражителя. А когда я попробовал проанализировать неприязнь, неожиданно возникшую к этому человеку, то пришел к печальному выводу: она возникла на базе обстоятельств парадоксальных. В его анализе американец оказался весьма близок к неприятной правде, которую я всеми силами изгонял из моей памяти. Однажды в середине 70-х годов шеф КГБ Андропов ознакомил меня с телеграммой, полученной из нашей точки в Соединенных Штатах Америки. Источник сообщал, что англичане весьма озадачены активными действиями двух представителей советских спецслужб, которые на протяжении многих лет ведут интенсивные конфиденциальные переговоры с высокорангированными правительственными чиновниками Германии. Опасаясь сговора за их спиной союзников, Англичане предлагали провести совместно с американцами активные мероприятия в отношении двух русских с тем, чтобы пресечь их активность на территории Западной Германии. — Ну, что ты думаешь по поводу этого, — поинтересовался Андропов, заметив, что я закончил прочтение текста телеграммы. — Одна и та же история: ни англичане, ни американцы не могут по достоинству оценить благородство Брандта. Они никак не хотят понять, что этот немецкий рыцарь от политики никогда не пойдет ни на какие закулисные сделки с нами... — начал я было пространное размышление, уже набившее оскомину мне самому. С другой стороны, я знал, что переохлажденные холодной войной мозги лидеров по обе стороны железного занавеса порой являлись причиной принятия самых неадекватных решений, и мог ожидать любых выводов. Андропов недовольно поморщился и чтобы не тратить впустую время, решил сам сформулировать ответ на поставленный им же вопрос. — Я думаю, что эту информацию специально подбрасывают, чтобы приструнить нас и заставить свернуть начатое дело. Поэтому нам не надо пугаться, а тебе следует еще раз постараться сделать все, чтобы темы ваших разговоров не стали достоянием наших оппонентов. И помни, что разделенная Германия, и особенно Западный Берлин, являются сегодня местом активности многих разведок, поэтому будь предельно осторожен в твоем поведении и не дай повода для каких-либо провокаций против тебя. Впрочем, чего я тебе рассказываю.Ты сам... Соглашаться было проще, чем рассуждать. А поскольку бдительность во мне никогда не засыпала, то в поведение моего коллеги и мое собственное особых корректив вносить не пришлось. Воспоминание же о телеграмме и последовавшим затем разговоре лишь подтвердило, что словоохотливый американец ничего не фантазировал, а лишь подтвердил то, что имело место в действительности. Это качнуло меня вновь в его сторону, и мы добро распрощались. Телеграмма с угрозой в наш адрес постепенно поблекла, а вскоре и просто исчезла. Однако ощущения собственной ущербности, связанные с тем, что американцу удалось почти точно воспроизвести, пусть и в прошлом, до боли неприятное событие, имевшее место в нашем служебном замкнутом пространстве, лишь обострились и не покидали меня еще долгое время. Мой непосредственный шеф — генерал К. (Не будем называть его полного имени, оставим из фамилии лишь первую букву. Те, кто его знал, догадаются, те же, кому он был не знаком, пусть останутся в неведении. Его уже несколько лет нет в живых, а к ушедшим надо относится осторожно. Ведь они не могут из мира иного подать голос и защитить себя.) Был он человеком заслуженным, во время войны партизанил и помогал чехам освобождать их землю от оккупантов. Женат он был на подруге военных лет, которая подарила ему дочь, однако, как и запланировано природой, после пятидесяти ему зоз какой-то бес пришелся в какое-то ребро. И не успел он заметить, как женился вновь на женщине молодой, очаровательной и, что немаловажно, бывшей жене знаменитого композитора. И К. потерял голову. Трудно объяснять поступки, лишенные логики. Еще труднее понять К., который однажды явился к вышестоящему начальству и заявил, что согласно наблюдениям и имеющимся у него фактам, я и напарник, выезжающий со мной в Германию, связаны каким-то образом с западной разведкой. Он обещал собрать факты, подтверждающие это подозрение. Надо сказать, что то было время предательств и дерзких побегов представителей советских спецслужб на Запад. И это создавало благоприятную почву для того, чтобы в воспаленных мозгах некоторых руководителей зародились самые нелепые подозрения. В Берлин полетели телеграммы с требованием установить контроль за поведением моим и моего коллеги во время нашего нахождения в Германии или, как минимум, в Западном Берлине. Если учесть, что за нашим поведением в Германии уже наблюдали службы Англии и Америки, то можно себе представить, какая неразбериха образовалась, когда к ним присоединились еще и советские «контролеры». Это и был как раз тот момент, который вызвал у американских служб удивление и зародил надежду на то, что с нами расправятся наши же, и им следует лишь немного подождать. Признаюсь, что даже по прошествии четверти века я не испытывал и доли того веселья, которое обуяло доброжелательного американца, поведавшего мне эту историю. Однако пока американцы дожидались нашего крушения, события развивались по собственному сценарию, что было связано с наступлением иного времени и, главное, с приходом к руководству КГБ Андропова и целой плеяды людей, не то чтобы нового поколения, но с иными представлениями о человеческой морали. И на возникавшие интриги они реагировали иначе, чем их предшественники. На следующий день после сделанного К. заявления Андропов пригласил к себе генерала Виталия Боярова, который курировал мою оперативную деятельность, в том числе и в Германии. Генерал был известен в Управлении, как сторонник бескомпромиссных решений. «Чем острее возникающая проблема, тем радикальнее средства должны быть использованы для ее решения», считал он. — Что ты думаешь по поводу заявления, сделанного К.? — Андропов всегда предпочитал экономить время собеседника и свое тоже. — В высказанные подозрения я лично не верю. Подозревать проще, нежели доверять. С этим мы прожили почти полвека, пора что-то менять. С другой стороны, камень брошен и косвенно задел меня, как руководителя. — Так что будем делать? — Предлагаю путь незамысловатый, но прямой... Андропов слушал внимательно, затем поднялся из кресла, обошел стол и, подойдя к Боярову, пожал ему руку. — Проводите мероприятие, но учтите, нам нужна ясность, как можно быстрее. Поэтому прошу вас, Виталий Константинович, не затягивайте. — Он постоял секунду молча. — Мы должны успеть сделать массу полезных дел, а, как видите, приходится заниматься... — Он махнул с отчаянием рукой. В результате было принято решение: организовать очную ставку, на которой К. выскажет все свои подозрения, а мне будет предоставлена возможность опровергнуть их. Присутствующим же на этой встрече будет дана возможность определить степень моей виновности. С другой стороны, К. был предупрежден о том, что если в результате встречи его подозрения в моей адрес не подтвердятся, то будут сделаны выводы не в его пользу. К счастью, мир населен не только людьми интригующими, но и думающими. Один коллега, прибывший в Берлин по своим делам, сообщил мне конфиденциально, с чем связан мой срочный вызов в Москву. Отложив все встречи на неопределенный срок, мы не в самом лучшем расположении духа вылетели в Москву. Произойди такое лет 30—40 назад, нам уже на аэродроме надели бы наручники, а дальше еще хуже. На сей раз даже всегда исправный шофер опоздал. А еще день спустя, рано утром, ровно в 10 часов, в назначенное время я вошел в кабинет моего нового шефа-ку- ратора. Кабинет был пуст. «Видимо, зрители придут несколь ко позже, — подумал я, — а пока вопросы будет задавать хозяин кабинета». Откровенно говоря, меня несколько смутило доброжелательное выражение лица Боярова и даже улыбка, с которой он меня встретил, плохо сочетавшиеся с темой предстоящего разговора. Вдобавок ко всему, он предложил мне чашечку кофе. А после третьего глотка, сделанного мною, заговорил сам. — Мы вызвали вас не случайно. — Догадываюсь. Он почему-то улыбнулся и продолжил: — Ваш непосредственный начальник генерал К. сделал руководству Управления серьезное заявление, касающееся вас. — Он отпил кофе и добавил: — Очень серьезное. Поэтому Юрий Владимирович дал указание: провести в присутствии руководства Управления и партийных органов между вами и генералом К. очную ставку, по результатам которой мы должны были принять решение в отношении вас. Встреча эта была запланирована на сегодня в 10 часов здесь, у меня в кабинете. — Он вновь отпил из чашки. Я к своей не притронулся, а мучительно обдумывал, почему он говорил в прошедшем времени, и терпеливо ждал, успокаивая себя тем, что если бы была подана еще и закуска, то пауза продлилась намного дольше. — Как видите, встреча не состоялась. — Надеюсь, не по моей вине? На сей раз я пришел точно. (Признаться, за мной водился грех являться на разного рода совещания и заседания с опозданием.) — На сей раз — да. Поэтому вы здесь ни при чем. — Он вновь сделал два глотка. — Час тому назад позвонил К. и сказал, что он отказывается участвовать в этом «поединке». — В очной ставке, — решил я подкорректировать. — Я воспроизвожу точно текст сказанного. Мне ничего не оставалось, как пожать плечами. — Как же это могло произойти? Ведь он неглупый человек. — Неглупый человек руководствовался устаревшими понятиями, когда подозрение автоматически переходило в наказание, и не учел, что времена изменились. Вот вам и плачевный результат. — Так что же будем делать? Опять неторопливый глоток из чашки. — Вы немедленно вылетаете обратно в Германию и продолжаете выполнять порученное вам задание. А в остальном мы тут сами разберемся. Через некоторое время К. отправили на периферию, а затем уволили в запас. Некоторое время спустя врачи поставили ему диагноз — сердечная недостаточность, от которой он вскоре и скончался. Вдова с трудом перенесла эту утрату. Говорят, что она полностью отказалась от светской жизни и нашла покой в религии. Работу конференции, как и полагается, подытожил прием, который, словно мазок маэстро, должен был придать картине, написанной учениками, завершенный вид. В какой-то момент я ощутил удовлетворение от поездки в США, пребывания в Вашингтоне и общения с интересными людьми. Безусловно, это были не те американцы, с которыми я общался в 1945 году в Германии в конце войны. Правда, и я был уже не тот, что более полувека назад, и не только внешне. Я стал более прагматичным и безрадостным, особенно после распада великой державы — моей страны. У американцев никогда и ничего не распадалось. Лишь кризис иногда взбадривает их и заставляет задумываться о путях его преодоления. Большинство американцев родились не в Америке, и меня восхищает их патриотизм без Родины. Насколько он глубок, понять трудно. И, тем не менее, приводит в восторг преклонение перед флагом, на который американцы готовы молиться, как наши предки-язычники на огонь и воду. Однажды я встретил в Вашингтоне мальчишку, у которого на штанах зияла заплата со звездами на небесно-синем фоне по количеству штатов США. Но самый большой восторг вызвал у меня громадный мусоросборщик, который ранним утром медленно, подобно черепахе, полз по улице Вашингтона, засасывая в свое чрево нечистоты, оставленные жителями города на улице. И при этом на радиаторе у мусоросборщи- ка гордо развевалось громадное полотнище американского флага. Я искренне завидую американцам. В то время, как мы усердно и с наслаждением вымазываем человеческими отходами наше прошлое, не жалея и настоящее, американцы даже нечистоты с улиц столицы убирают под флагом страны. И это не указание мэра города, а их внутренняя потребность. Я был доволен прошедшей конференцией и тем, что она закончилась. Воспоминания, навеянные людьми, с которыми я встречался, постепенно отступали назад и занимали свое обычное место в памяти, за исключением одного— страшная судьба всей семьи и самого дипломата-перебежчика Шевченко. Трагическое плохо сочетается с презрением, но в данном случае именно это имело место. И я никак не мог освободиться от этого симбиоза. Однако судьбе было угодно, чтобы я еще раз до убытия из Америки встретил эту фамилию. Признаюсь, мне показалось тогда, что это какое-то наваждение сверху и что двух Шевченко в течение одних суток для меня одного многовато. Самолет из Вашингтона вылетал далеко за полдень, а езды до аэропорта из американской столицы максимум час. Чтобы не проводить бессмысленно время в гостинице, мы с женой решили после легкого завтрака совершить небольшую ознакомительную прогулку по району, прилегающему к гостинице. Сделав небольшой круг по скучным улицам с невыразительными виллами и строениями, не обремененные впечатлениями мы почти приблизились к гостинице, как перед нами неожиданно предстал достаточно величественный и эмоциональный памятник. На высоком гранитном пьедестале — фигура стройного человека в разметавшейся от ветра одежде рванулась вперед. Такие эмоции может вызвать только стремление к свободе. Человек на пьедестале явно был не негритянского происхождения, поэтому, еще не подойдя близко, я удивился: кто из белых американцев мог за короткую историю так стремиться к тому, что они имели с лихвой почти с самого начала. Поскольку пьедестал поднимался четырьмя ступеньками вверх, издалека я начал читать надпись: «Мемориал был воздвигнут с одобрения 86-го конгресса США в соответствии с положением такого-то закона и подписан 34-м президентом Соединенных Штатов. Памятник воздвигнут американцами украинского происхождения». Я взглянул на силуэт стремительно шагающего по жизни мо лодого человека. Он смотрел вперед, а я стоял внизу у его ног, поэтому наши взгляды не встретились, и я, подогреваемый любопытством, вернулся к надписи. «Шевченко» — бросилось мне в глаза. Фамилия дипломата беглеца, мрачную историю семьи которого я накануне выслушал. «Борец за освобождение Украины от ига России». Прошло всего четыре года после его смерти, и уже такой грандиозный памятник. С другой стороны, я совершенно забыл, что он действительно украинец. И все же, то, что он преследовал меня в Америке, показалось мне навязчивым. Я плохо знал историю Андрея Шевченко, никогда его не видел, и все равно этот молодой, красивый, уверенно шагающий по жизни человек, сработанный из гранита, показался мне совершенно не способным на кучу предательств, совершенных, в том числе и по отношению к семье, на его Родине. Естественно, памятники могут существенно отличаться от оригинала, иногда не в лучшую сторону. Но не до такой же степени! Я подошел ближе, поднялся по четырем ступенькам вверх и углубился в чтение бликующей на солнце надписи. Теперь с самого начала. Первые две строчки сверху и я облегченно вздохнул. «Слава Богу, Шевченко, да не тот». «Этот памятник Тарасу Шевченко, украинскому поэту 19-го века и борцу за независимость Украины от имперской тирании и колониального господства России». Мы было начали с женой обсуждать историческую ценность надписи на памятнике, как у меня за спиной кто-то поинтересовался: — Москали? Мы признались, что мы из Москвы. — Дивитесь памятнику? — Памятник великолепный, но вот надпись нас немного смущает. — Вам не нравится, что Тарас Шевченко всю жизнь боролся за самостийную, то есть независимую от России Украину. А за что же тогда царская Россия его в ссылке гноила? Я плохой историк, но, к счастью, еще в юности наслаждался стихами Тараса Шевченко и был совершенно равнодушен к его картинам. В общем, мы решили не жалеть оставше гося времени и просветить славянского собрата, очутившегося на чужбине. Для начала я попробовал оценить потенциального собеседника. Высокорослый мужчина, если не был лысым, то, наверняка, оказался бы блондином. Лицо широкое, глаза маленькие, оба тяготеют друг к другу и к переносице. Отсутствием аппетита не страдает, в доказательство чего носит приличный живот, на котором пуговицы с трудом сдерживают полы рубахи. Возможно, моложе меня, хотя, признаться, с каждым годом я все реже встречаю людей старше и даже одногодок, отчего печалюсь, но не больше. — Простите, как вас зовут? — Олег. Обращаться к такой громадной человеческой глыбе только по имени показалось мне кощунством. — А отчество? — Вам будет проще по имени. — Да мне и с отчеством не трудно. — Обращайтесь ко мне, как вам угодно, но учтите, я в курсе истории моей страны, трошки. Последнее добавление по-украински значило, что он действительно в курсе. — И не пытайтесь переубедить меня в том, что я хорошо знаю. — Например? — Например, что Россия всегда была оккупантом для Украины. Русские относились к украинцам как к людям второго сорта. А вот этот человек, Тарас Шевченко, всю жизнь боролся за независимость Украины от России, за что его русские гноили на каторге, и за что мы поставили ему здесь, на чужбине, вот этот памятник. Я подслушал ваш разговор с этой женщиной и ваше недоумение и критические замечания к этой надписи, поэтому, извините, и вмешался. — Ничего страшного, мы с женой действительно обсуждали вот этот текст и считаем, что надписи на памятниках должны быть очень тщательно выверены и исторически точно изложены, дабы они не вызывали таких брожений в голове, как у вас. Он снисходительно улыбнулся и выставил правую ногу вперед, что означало: ну-ну, продолжайте. — Начнем с оккупации. Вам конечно известно, что ровно в середине XVII века в 50-е годы украинский гетман Богдан Хмельницкий, дабы освободить Украину от посягательств турецких османов и польской шляхты обратился к русскому царю: взять украинские земли в свой состав, то есть под свою защиту. Боярская дума долго чесала затылки и все же согласилась, а в 1654 году на Переяславской Раде Богдан Хмельницкий объявил о воссоединении Украины и России. За этот мудрый шаг ему в центре Москвы поставлен памятник. Теперь о поэте, который возвышается над нами. Тарас Шевченко не выступал за отделение Украины от России, скорее, наоборот. Шевченко, Тарас, являлся членом тайного общества в Киеве «Кирилл и Мефодий», которое возглавлял знаменитый русский историк Костомаров. Они выступали с идеей не за отделение Украины от России, а, скорее, наоборот, за объединение славянских народов. Некоторые из них считали, что Украина самостоятельно просуществовать не может, требует защиты России. Царское самодержавие усмотрело в этом угрозу для себя. Все члены общества были арестованы, судимы и сосланы в разные отдаленные места России, Шевченко в тяжелую ссылку в Екатеринбургскую область. Что касается отношения с русскими, то у Тараса Шевченко были поклонники и защитники, русские люди высшего света. В России тогда было еще крепостное право. Так вот великий русский художник Брюллов договорился с приближенным ко двору поэтом Жуковским о написании его портрета, который был продан на аукционе за 2,5 тысячи рублей. Именно за эти деньги Шевченко был выкуплен у жадного помещика Энгельгардта, и стал свободным гражданином России. Вот вам история. И ее никто изменить не может. Он опять снисходительно улыбнулся. — Аллее пропаганда, — произнес он вдруг по-немецки фразу, хорошо мне знакомую из времен Третьего рейха. — Вы что же, и в Германии жили? — поинтересовался я. — Мне довелось бывать под русскими, под поляками и под германцами тоже. Широко распространенное обобщение времен Третьего рейха, вырвавшееся у собеседника и произнесенное по-не- мецки, навело меня на грустные размышления. Во время войны некоторые представители славян волею судеб или по собственной воле оказались на стороне немцев, чудом оставшись в живых после ее окончания. Разбросанные по всему миру, они мучительно искали оправдание своему поступку. Во время войны и в послевоенное время мне довелось часто встречать людей этой категории, чаще всего с трагической судьбой. Для них был характерен достаточно ограниченный запас русских, украинских и иностранных слов, которым они пользовались, оказавшись на чужбине. Признаться, я недобро подумал о собеседнике и пока старательно освобождался от этой мысли, потерял интерес к продолжению диалога с ним. — Что ж, нам пора. Так что передайте вашим друзьям, что москали никогда и ничего плохого им не желали. — Хорошо, сразу передам. Проводы участников конференции были еще менее торжественны, чем встреча. Портье позвонил в номер и сообщил, что заказанная машина «линкольн» с таким-то номером ожидает нас у подъезда. Еще до войны рядом с моим родительским домом находилась какое-то немецкое представительство. Однажды к этому зданию подъехал громадный лимузин черного цвета, на радиаторе которого латинскими буквами было написано «линкольн». Поблескивая громадными фарами и бесконечными хромированными накладками, он произвел на нас, мальчишек, обитателей небольшой улицы в центре Москвы, неизгладимое впечатление. Таким он и остался у меня в памяти. Я решил, что устроители конференции решили прокатить нас на роскошной машине до аэропорта, компенсировав тем самым скромные проводы. Выйдя на улицу, я долго бродил, разыскивая среди припаркованных у отеля машин мой детский восторг, пока меня довольно бесцеремонно не окликнул молодой парень, выбравшийся из какого-то малопривлекательного автомобиля. — В аэропорт едете? — произнес он чисто по-славянски фразу, составленную из английских слов. Затем небрежно за бросил в багажник нашу скромную поклажу и, чем-то недовольный, занял водительское место. Я обошел автомобиль спереди. Сомнения отпали. На радиаторе стояло четкое «линкольн», что являлось долгое время не столько средством передвижения, но престижем Америки, как «роллс-ройс» для Великобритании. Усевшись в машину и оглядев сильно потертый временем салон, я невольно пришел к выводу, что фирма заметно обветшала, и очень не хотелось думать, что такая же судьба ожидает и великую страну. Едва усевшись за руль, парень заявил, что он украинец. — Фамилия ваша случайно не Шевченко? — неосторожно вырвалось у меня. — Не, я Горбатенко. А шо? Я не мог объяснить молодому украинцу, что третьего Шевченко за двое суток я уже вряд ли перенесу. С другой стороны, мне нужно было на аэродром, чтобы вылететь из Америки, и менять такси на полпути из-за совпадения фамилии водителя с другими, тоже смысла не имело, поэтом я промолчал. Но Горбатенко не расстроился, скорее, даже наоборот. Оказавшись в чужой стране, он остро нуждался не в рассказчиках, но в слушателях, а поведать ему было что. Все эмигранты из бывшего Советского Союза при изложении своей судьбы используют одну и ту же формулу: конечно, дома было бы хуже, однако, когда выезжали сюда, рассчитывали на лучшее. — Эмигрантское счастье оно ведь существует только в мечтах, а на самом деле в жизни его нет. — Как же нет? — удивился я. — Сколько людей из России, Украины, да из всех стран распавшегося Союза мечтают выехать за границу и устроиться там поудобнее. — Вот, вот, верно вы сказали — мечтают. Так с этой мечтой и остаются. Вот возьмем меня, я сюда не на пустое место приехал, как некоторые, а по вызову родственника, у которого фирма небольшая была — на домах крыши ремонтировали и заново покрывали. Родственника, который по линии жены, годы подпирать стали, и он написал мне: приезжай, подсоби, вместе легче деньги заработать. В общем, прислал приглашение, с трудом документы год или даже больше оформля ли, наконец, приехали мы с женой. Начали мы с ним крыши крыть. Кому черепицей, кому железом, в общем, как пожелают. Мы ведь с Голиции, работать умеем. В общем, поначалу мне все понравилось, и я на радостях за четыре с половиной года три ребенка свалял. И как раз когда последний на свет появился, мой родственник по неосторожности с крыши на землю рухнул и позвонок повредил, то есть стал инвалидом. А в Америке лучше быть покойником, чем инвалидом. Социальная система очень слабая. Пробовал я фирму на плаву удержать. Работать я умею, а коммерсант из меня никакой. Вот все и рухнуло. А детей кормить надо. Так я оказался в такси. Это то, с чего здесь все приезжие начинают. Он замолчал. Мимо за окном проплывали уже сочно зазеленевшие поля, небольшие строения, железнодорожные переезды. Было ясно, что пауза долгой не будет. Потребность у Горбатенко излагать редким незнакомым, говорящим по- славянски, свою печальную судьбу, была значительно больше, нежели возможность. — И то сказать, — продолжил он, — мы вот с братом — близнецы, внешне похожи, а судьбы совершенно разные получились. Пока я с отцом работал на предприятии, он во Львове юридическое образование получил, а когда страна распалась, и я в Америку подался, он спешить не стал, разобрался спокойно в ситуации: где, что, как, прикинулся евреем, то есть достал документ, что наша бабка по линии матери якобы была еврейкой, а значит, по их законам и он тех же кровей. И вот с этими бумагами он, не как я, дурак, в Америку, а в Германию выехал. Объясняю почему. Германцы перед евреями вину чувствуют за то, что во время войны уничтожили их 6 миллионов. Мало того, он ухитрился доказать, что его на Украине преследуют как еврея. Так его германцы, как жертву, с распростертыми объятиями приняли, бесплатную квартиру тут же предоставили, бесплатный проезд на транспорте, ну и там массу других благ. Так он и на этом не успокоился. Выписал к себе нашего больного батьку, благо мама к этому времени уже умерла. Ему тоже бесплатную квартиру дали, операцию по сердцу сделали, грыжу вырезали, а теперь к нему два раза в неделю сестра приходит, укольчики делает, лекарства приносит, а другая уборку производит. И все бесплатно. Я год тому назад ездил к ним туда, на Неметчину. Прямо скажу, живут, как у Христа за пазухой. И брат похитрее меня себя повел. С детьми горячку пороть не стал, а взял кредит и небольшой домик построил, собирается адвокатскую контору открывать. А батя не то, чтобы состариться, лет на 15 помолодел, жениться собирается. Ему там всей украинской колонией невесту ищут. Вот так мой братеня устроился, — с плохо скрываемой завистью закончил он. — Ну, раз вы братья, даже и близнецы, значит, у вас одна и та же кровь, а поэтому одинаковые права. Поезжайте к брату и устраивайтесь, как он. — Для этого надо быть таким, как мой брат, а потом, вряд ли меня там кто-то уж очень ждет с тремя малыми детьми. У них своих хватает. Тема исчерпала себя как раз в тот момент, когда машина подъехала к аэропорту. Я расплатился и распрощался с потенциальным украинским иудеем. Как уже известно, многочасовой полет над Атлантикой радости привычному наземному существованию не добавляет, и чтобы абстрагироваться от семиметровых холодных волн, плещущихся внизу, и пятиметровых голодных акул, глотающих слюни при виде пролетающих над ними самолетов, напичканных свежим человечьим мясом, существует два способа: не делать больших перерывов между приемом бодрящих напитков типа виски, джин, ром, водка и им подобных. Недостатком этого варианта являются трудности, возникающие у пассажира при выходе из машины после ее приземления. Второй вариант заключается в том, чтобы сразу же после старта погрузиться в сон и постараться не прерывать его до самой посадки. Недостатка у этого варианта нет. Именно поэтому, как только самолет после короткой разбежки оттолкнулся от грешной земли, я тут же погрузился в мир ночных иллюзий и сновидений. На сей раз программа показа состояла сплошь из снов-кошмаров, в которых я почему-то играл роль лица высокопоставленного и потому ущербного. При входе в здание ООН стоит с протянутой рукой советский дипломат: лицо ожиревшее, глаза заплыли. Он просит денег для лечения цирроза печени. Я говорю, что лучшим лечением будет, если он прекратит пить. Рот его вдруг искривляет ся в уродливой улыбке, которая обнажает красные десны, лишенные зубов. Стоящие рядом мальчик и девочка умоляют меня вернуть их отца к их матери в Москву. Медленно открываются створки громадного стенного шкафа, наполненного дорогими шубами, из-под которых выкарабкивается женщина. Лицо ее обезображено трупными пятнами, кое-где кожа и мышцы словно краска под струями дождя сползли вниз. Зрелище кошмарное. Я покидаю здание и медленно иду по улицам Вашингтона. Рядом со мной медленно движется колоссальная платформа, на которой установлен гигантский гранитный памятник. Пьедестал, лошадь и наездник, в котором я нахожу некоторое внешнее сходство со мной. Впиваясь глазами в надпись, обнаруживаю свою фамилию. Теперь надо срочно выяснить, в связи с чем такая честь. Читаю дальше и прихожу в ужас. «Неутомимому борцу, последовательно выступавшему против опасного сближения России и Германии». Я задыхаюсь от возмущения, кричу во весь голос: «Это не правда, все как раз наоборот. Мы потратили двенадцать лет, чтобы восстановить с немцами взаимопонимание, разрушенное войной. И, как видите из докладов на конференции, нам удалось добиться этого». Подошел американец, общением с которым закончился вчерашний день. Он по-прежнему в прекрасном расположении духа. — Дорогой коллега, — он бесцеремонно хлопает меня по плечу, — вчера я слушал тебя, сегодня ты послушай меня, старого волка. — Не вижу причин и не одобряю твоего возмущения. Тебе ставят памятник, заметь, при жизни и бесплатно. Ты должен радоваться, а вместо этого ты возмущаешься. — Естественно. Во-первых, я не просил ставить мне памятник, во-вторых, я никогда не скакал на лошадях и поэтому не понимаю, для чего меня взгромоздили на эту гранитную кобылу. В-третьих, я хотел бы знать, кому пришло в голову сделать такую безобразную надпись, которая все ставит с ног на голову. И последнее. Насколько мне известно, памятники ставят покойникам, а я пока еще жив. — Что ж, дорогой коллега, если не возражаешь, начнем с конца. Сегодня ты действительно еще жив. А завтра? — Он развел руками, — а завтра ты вылетаешь в Европу. А, как из вестно, человек, только занявший место в кресле самолета, уже наполовину покойник. Американцы правят миром, потому что умеют просчитывать события наперед. Так вот если над океаном с самолетом что-то случается, то ты оказываешься в привилегированном положении по сравнению с остальными. У тебя уже есть памятник, да еще какой! — Он кивнул головой в сторону коня и всадника. — И это все тебе, то есть твоим родственникам обойдется бесплатно. А ты знаешь, сколько стоит в Америке памятник средней сложности. — Он достал из кармана бумажку и приступил к оглашению стоимости памятников, поставленных великим людям Америки.— Вашингтон стоил... Линкольн стоил еще больше... — Он зачитывал лист медленно, с чувством и с удовольствием.— Сумма, выплаченная за все памятники, могла бы составить значительную часть бюджета страны. Наконец он закончил чтение. — Так вот, мой дорогой, стоимость памятника — это его визитная карточка. И наши гиды начинают показ и рассказ о любом монументе с того, что называют его стоимость. Я считаю, что эта цифра должна стоять непосредственно после дат рождения и смерти. А, может быть, и впереди них. — Но я повторяю, что не согласен, в первую очередь, с надписью, которая все искажает. — И опять ты не прав. Взгляни. Текст подписан двумя весьма уважаемыми людьми — президентом Америки Дуайтом Эйзенхауэром и президентом России Борисом Ельциным. — А кто сказал, что я отношусь с уважением к Ельцину? — Твое отношение к вашему президенту — это интимный вопрос. Теперь что касается надписи. Мы, американцы, давно установили в мире порядок: кто платит, тот и диктует текст. Да и не важно, где он будет нацарапан: на бумаге, на воде, на гранитном пьедестале. И запомни, наконец, — он поднял указательный палец вверх, — что деньги — это основа демократии. Они без нас с тобой распределят все, как положено, и заставят всех делать то, что необходимо. — Заставят! Вот ты и проговорился. А теперь запомни то, что скажу тебе я: насилие денег так же безнравственно, как и насилие властью. Гранитный конь повернул голову и громко заржал, затем немного подумал, встал на дыбы и громко зааплодировал передними конечностями. Под аплодисменты я и проснулся. Пассажиры добросовестно и от души били в ладоши, благодаря опытного летчика, плавно посадившего машину на посадочную полосу. Ко мне эти аплодисменты не имели ни малейшего отношения. Взглянув на людей, радующихся тому, что их благополучно доставили к месту назначения, а не отправили в мир иной, я пришел к твердому убеждению, что мир реальный, то есть жизнь, значительно интересней любого наваждения, даже самого нелепого. ПОСЛЕСЛОВИЕ I Человек, вступивший в какие-то отношения с Россией, не может избежать ощущения трагичности. Такова была моя первая мысль, когда я прочитал рукопись до конца. Трагичными были не только последний отрезок пути, пройденный моим другом Валерием Ледневым, которому здесь воздвигнут достойный и заслуженный памятник, и его конец, но также и корреспондента Хайнца Лате. Великие имена обретают черты, делающие их человечными, только в том случае, если в повествование о них включаются и их ошибки, заблуждения, а также вещи, подчас нелицеприятные. Самые могущественные фигуры такого могущественного государства, каким был Советский Союз, так и не смогли освободиться из тисков своей системы. Так разве можно было требовать или ожидать этого от людей, стоявших на более низкой ступени иерархической лестницы? Трагические судьбы после прочтения вновь возникают в памяти, в том числе и судьбы людей, ни разу не упомянутых в этой книге. И многие из рассказанных здесь забавных эпизодов не могут заслонить собой дьявольски серьезную подоплеку и тот большой риск, на который шли участники событий, во всяком случае на «другой стороне»; на нашей стороне в худшем случае рисковали вынужденной мягкой посадкой. Естественно, что у меня не было и тени подобных мыслей, когда моя секретарша в ведомстве федерального канцлера Элизабет Кирш сообщила мне о желании одного советского журналиста взять у меня интервью, однако я отклонил эту просьбу. После этого мне позвонил Кони Алерс, руководитель ведомства по печати и информации федерального правительства и попросил меня об этом еще раз, сказав, что он уже кому-то пообещал, что этот журналист будет принят мною. Речь идет об одном человеке, который уже побывал здесь с Аджубеем, чтобы подготовить визит в Германию Хрущева, и который, во всяком случае, не настроен враждебно по отношению к Германии. Ну, хорошо. Он будет принят. Он станет последним посетителем, когда уже ничего не останется на письменном столе, ближе к вечеру в канун Сочельника. Все это началось вполне безобидно, 24 декабря 1969 года Леднев — у него заметно выпирало брюшко — присел под портретом Гельмута фон Мольтке на краешек кресла, что было признаком нервозности с его стороны, и передал мне в знак благодарности за эту, назначенную под Рождество встречу, искусственную елочку высотой 10—12 см, которая раскрывалась как китайский зонтик. Невзирая на этот доброжелательный и трогательный жест, на его первый, довольно-таки нелепый банальный вопрос был дан точно такой же ответ. В таком духе беседа продолжалась еще пару минут, и я уже стал подумывать о том, как бы избавиться от этого посетителя с помощью пары гладких дружелюбных фраз о конструктивных намерениях нового правительства, в особенности по отношению к Советскому Союзу, когда одно из брошенных им замечаний заставило меня насторожиться: он сослался на письмо федерального канцлера советскому премьер-мини- стру Косыгину. Об этом письме у нас знали только четыре человека: я, который его набросал, Брандт, который его отредактировал и подписал, Шеель, который его прочитал, и секретарша, которая его напечатала. Поскольку тогда я еще был убежден в том, что Советский Союз — это государство, где не только ца рит порядок, но и не происходит ничего важного без контроля и не по плану, было очевидно: этого человека прислал Косыгин. А следовательно, то, что он говорит, гораздо ближе к первоисточнику, а потому и важнее, чем то, что передает посол Царапкин из третьих или четвертых уст. Заблуждение и истина вполне могут приводить к правильному выводу. Эта позитивная реакция советского премьер-министра доставила двойную радость: вот и возник тот непосредственный контакт между двумя главами правительств, которого мы желали, чтобы вновь сдвинуть с места зашедшие в тупик переговоры на уровне послов в Москве, и этот контакт не был связан ни с какими условиями; к тому же теперь мы могли чувствовать себя намного уютнее и воспринимать как малозначительную помеху полученное за неделю до этого письмо Ульбрихта с определенными условиями, о чем до того мы могли только мечтать. Наша договоренность о том, что Леднев встретится со мной, когда я буду в Москве, действовала успокаивающе. О Кеворкове вначале не было речи. Немного позже, в феврале 1970 года, Леднев представил мне его в Москве словами: «Это Слава. Мы работаем вместе». Мне этого было достаточно. Какая была бы польза от фамилии, даже если бы она была подлинной? Возвратившись в Бонн после первых четырех недель интенсивных переговоров, проведенных с Громыко, я доложил Брандту о том, как работал «канал»: «Там наряду с Ледневым есть еще и второй человек. Слава. У меня впечатление, что он шеф, во всяком случае, у него более высокий ранг. Трудно сказать, где конкретно оба они работают». Конечно, не в аппарате министра иностранных дел, быть может, даже и не в аппарате премьер-министра, хотя именно через них была устроена моя встреча с Косыгиным. Возможно, Слава был сотрудником аппарата Генерального секретаря, и Леднев тоже, под крышей журналиста, который может совершать поездки, не навлекая на себя подозрений. Эта оценка была подкреплена позднее, когда мне сообщили номер телефона Леднева в редакции «Литературной газеты». Я мог, когда это было необходимо, пригласить его в Бонн. Бывали времена, когда он проводил больше времени за пределами страны, чем в своей редакции. Несомненно, что и в Советском Союзе это было скорее исключением из общего правила. Эта картина должна быть дополнена констатацией, что Слава не стремился приезжать в ФРГ или это ему не рекомендовалось. Зато он имел возможность регулярно наведываться в Западный Берлин, который был открытым городом, т.е. каждый советский человек мог посещать его без визы. Поэтому для нас стало маленьким преимуществом то обстоятельство, что, с советской точки зрения, Берлин не входил в состав Федеративной Республики. Преимущественно я встречался со Славой в Западном Берлине или в Москве, и в этих случаях говорил именно он, а Леднев держался гораздо более сдержанно, чем во время моих многочисленных встреч с ним в Западной Германии. Леднев получал годичную визу, каждый раз по распоряжению Шееля, позднее Геншера, которую выдавало посольство в Москве. Каждый, кто был причастен к этому с немецкой стороны, проявлял тактичную сдержанность. Мне никогда не задавали вопросов, когда я напоминал об очередной визе. Теперь речь пойдет о западной стороне. Конечно, я проинформировал Генри Киссинджера о существовании такого канала. Он еще был помощником Никсона по национальной безопасности, использовал те же самые методы и мог положиться на то, что его партнер Добрынин знал, когда ему следовало отчитываться своему министру иностранных дел в качестве посла и когда он должен был представлять отчет непосредственно Генеральному секретарю. В этом отношении Бонн показался Генри достаточно перспективным местом, поскольку к тому времени мы научились уже пользоваться теми же средствами, которые активно использовал он, в том числе и в отношении своих союзников. Он организовал, например, для меня канал через секретную службу военно-морского ведомства, поскольку считал связь через ЦРУ недостаточно надежной. Другое дело, что мы не снискали себе большой любви со стороны наших обоих министров иностранных дел, которые хоть и помалкивали, но, несомненно, были в курсе событий. Шеель, однако, испытал значительное облегчение, когда после того, как его переговоры с Громыко в августе 1970 года зашли в тупик, я ему доложил, что ради успеха дела задействовал наш канал. Это придало ему уверенности в том, что все образуется, что и произошло на самом деле. Между Брандтом, как и его преемником Шмидтом, с одной стороны, и Брежневым — с другой, начался интенсивный обмен письмами по этому каналу, и не кто иной как Леднев принимал эти письма и доставлял их. При этом он проявил себя не только в роли письмоносца, но и в качестве незаурядной, образованной личности, исполненной такта, умной и в то же время полной решимости; он стал собеседником обоих федеральных канцлеров. Было не так уж много людей, которые — я сам тому свидетель — могли бы позволить себе заметить в беседе со Шмидтом: «А вот здесь вы заблуждаетесь, г-н федеральный канцлер», не испортив при этом ни личных, ни деловых отношений. В то же время Слава умел спросить напрямик: «Что вам требуется?» и довольно точно дать оценку тому, что из этого можно сделать в Москве, а что нет. Когда Леднев рассказывал о том, какими замечаниями или вопросами Брежнев сопровождал вручение ему какого-либо письма, к которому ради удобства всегда были приложен перевод на немецкий, то это подтверждало предположение, что его следовало причислить к аппарату Генерального секретаря. Равно как и то, что Славе были хорошо известны пути и способы, как добиваться принятия необходимого решения в Москве. Брандт и Шмидт знали «Леднева и Славу». К какому аппарату во властной структуре в Москве, которая постепенно становилась для нас все более понятной, их следовало причислить, оказалось не столь уж важным по сравнению с тем влиянием, которое, как неоднократно подтверждалось, они могли оказывать на события. Если бы мне сказали, что к этому, быть может, причастен КГБ, то и это меня бы не особенно шокировало; ведь КГБ был вездесущим, и каждый советский человек, с которым ты встречался или беседовал, мог быть человеком из КГБ. Откуда уж мне было знать, от кого предостерегал меня Леднев, когда мы встречались в ресторане отеля «Украина» и он советовал не занимать столик в каком-ни- будь углу или у какой-нибудь колонны? Даже у таких людей, которые действительно действовали по заданию высших ру ководителей своего государства, были все основания остерегаться. Что за система! Однажды Леднев сообщил мне, что Георгий Арбатов хотел бы со мной познакомиться; не мог ли бы я с ним пообедать? Я, конечно, этого хотел, потому что он в качестве директора Института США и Канады Академии наук был известен не в одной Америке как человек, которому было дозволено высказываться в общем-то без стеснений. Это было началом дружеской связи, позднее еще более окрепшей благодаря сотрудничеству в «Комиссии Пальме». Только после того, как Ельцин воцарился в Кремле, то есть по прошествии 20 лет, Арбатов признался мне в том, что его друг Андропов попросил его «прощупать меня». Андропов не хотел полагаться на суждения одного Кеворкова. О том, что фамилия Славы — Кеворков, я узнал только после того, как Шмидт уже ушел с поста канцлера, через Валерия, за несколько лет до его кончины. На мою оценку этого человека отнюдь не повлиял тот факт, что я узнал его фамилию. Слава рассказал мне, когда приступил к написанию этой книги, что он входил в состав личного штаба Андропова, приблизившего его к себе после того, как стал его председателем; он был удостоен звания генерала и предусмотрительно отстранен от канала, когда Андропов «избавился» от КГБ, чтобы стать главой партии и государства. И в дополнение к этому я получил представление о трудной, сложной, даже рискованной работе, которую ему приходилось выполнять, лавируя между властными помыслами Генерального секретаря, министра иностранных дел, министра обороны и своего шефа. И ради чего? Ill Я никогда не расспрашивал обоих «партнеров» об обстоятельствах их личной жизни и об их мотивах. То, что при общении с западными партнерами выглядело бы как невежливое и недружелюбное равнодушие, поступи я иначе, могло показаться неумным и бестактным по отношению к людям советской системы. Они сами расскажут, что именно и когда именно пожелают. Это никак не нарушало растущее доверие и личную близость. Вилли Брандт охотно пользовался формулировкой «твои советские друзья» в своей дружелюбной, порой лукавой манере. В тех случаях, когда это слышали посторонние, это вполне могло приобрести не вполне приятный оттенок. Даже не напрягая фантазию, я мог представить себе, как все это должно было обстоять в Москве. Когда Кеворков рассказывал о том, что при неблагоприятно складывавшейся ситуации его упрекали: «Вот опять твои немцы». Будто на нем лежала ответственность за каждую новую неприятность, исходящую от Германии, я могу подтвердить, что нечто похожее происходило и у нас, когда мне делали упреки: «Вот твои советские». Будто не было ничего необычного в том, что благодаря существованию контакта можно было каждую сторону, если не заставить действовать определенным образом, то, по крайней мере, постараться убедить прислушаться к голосу разума, звучавшего как в Бонне, так и в Москве. С каждым годом у нас совершенствовалось взаимопонимание, и скоро мы убедились в том, что для торжества разума требуются многочисленные окольные пути. Следовало, по возможности, устранять недоразумения, которые порой возникали из-за незнания друг друга. Дурная — в глазах немцев — русская привычка к непунктуальности, что имело место во время встреч между Брандтом и Брежневым в Оре- анде, могла бы привести к осложнениям на переговорах. Манера, с какой Брежнев обходился с согласованными заранее сроками встреч, преступая все правила международной вежливости, граничила с (нарочитой?) бесцеремонностью по отношению к немецкому канцлеру. В то время как Брандт предавался чувству усиливающегося раздражения, Слава объяснил мне, что красный царь вовсе не стремился унизить канцлера, а просто демонстрировал свою независимость от всякого рода обстоятельств тем, что не считался с часами и минутами, предусмотренными его «протокольщиками». Владевший империей должен был быть и хозяином над временем. Я сообщал об этих новых открытиях с тем большей охотой, что мне хотелось, чтобы и Брандт отчасти усвоил такую же манеру. Во всяком случае, нам удавалось, смеясь, приходить к единственно разумной реакции — делать вид, будто и не было двух- или трехчасового запоздания. И в дальней шем это удавалось легко, в конце концов, для бесед, «начинавшихся неизвестно когда», отводилось неограниченное количество времени. И, тем не менее, все это производило какое-то странное, незнакомое впечатление, поскольку сильно отличалось от того, что обычно принято делать на Западе. После 1975 года мы пришли к выводу, что демонстрируемое Брежневым «монаршее величие» исходило в основном от его физического состояния. Некоторое время это ускользало от внимания журналистов; они уже привыкли к ставшему обычным свободному обращению со временем. У немецкой стороны, которая довольно точно была информирована о развитии болезни, не было никаких оснований рассказывать всем и каждому о состоянии здоровья Генерального секретаря. Американцы также довольно долго не разглашали этого. Нельзя недооценивать значение атмосферы, создаваемой в отношениях между государствами и их ведущими деятелями. Но важнее было существо дела. Один только пример. В связи с переговорами между четырьмя державами по Берлину я вознамерился скорректировать малопонятную уступку правительства Аденауэра, по которой Бонн мирился с тем, что Советский Союз не признавал федеральные паспорта жителей Западного Берлина, вследствие чего было запрещено и их оформление нашим посольством. Фалин не мог или не желал браться за это. Помощник госсекретаря в госдепартаменте США Мартин Хилленбранд в ходе довольно-таки прохладной беседы отказался включить это пожелание хотя бы в пакет к переговорам, потому что это требование, по его мнению, было бесперспективным. После соответствующей подготовки совместно со Славой и Валерием Брандт смог в одном из писем Брежневу достаточно прямо заявить, что ему нужны федеральные паспорта для жителей Западного Берлина, и он получил их. В те времена это было большое дело. В сфере внутренней политики эта ситуация не была использована так, как это следовало бы и как этого, быть может, ожидали в Москве, поскольку мы меньше всего были заинтересованы в том, чтобы вызвать раздражение в госдепартаменте. Когда однажды мои партнеры по каналу сообщили о заболевании Генерального секретаря и тут же принялись убеждать меня не направлять письмо Брежневу с пожеланием скорей шего выздоровления, я подумал: какой отвратительный ре- жим! Но вслух этого не высказал. И правильно сделал. Слава и Валерий были достаточно интеллигентными и деликатными, чтобы правильно воспринимать различия в наших общественных укладах. Их понимание и опыт, приобретенный в общении с нашей системой, были не менее глубокими, чем соответственно мой опыт в познании их системы. При этом пришло понимание как различных, так и схожих черт человеческого поведения в обоих мирах, хотя это, несомненно, в какой-то мере сковывало доверительность в отношениях. Я допускал, что у «партнеров» могло возникнуть какое-то теплое отношение к нам, хотя им обоим давно было известно, что на Западе не все то золото, что блестит. При этом я не хочу сказать, что хотя бы кто-нибудь из них когда-нибудь хоть малейшим намеком мог позволить поставить под сомнение свою лояльность к своему государству и любовь к своей Родине. Однако оба они, несомненно, не смотрели на меня как на классового врага. Время от времени от них можно было услышать то или иное замечание о догматизме доктрины классовой борьбы Ульбрихта, которая производила впечатление фразерской, пустой, неумной, покоящейся на палочной дисциплине. Почти цинично к этому можно было бы добавить, что эта доктрина не шла ни в какое сравнение с существовавшей уже тогда реальностью в Советском Союзе. Когда Валерий рассказал о том, что Ульбрихт «по телефону почти истерично» прореагировал на намерение председателя Совета министров СССР принять одного незначительного статс-секретаря из маленькой Федеративной Республики, я понял, что образ моей страны в Москве больше уже не воспринимается глазами Восточного Берлина. К сожалению, я отказался от участия в поездке в Эрфурт, где состоялась первая встреча между Брандтом и Штофом, с тем, чтобы информировать о происходившем там Москву быстрее и, как выяснилось, с большей достоверностью, чем это сделала ГДР. Иными словами, доверие, которое испытывали к Бонну в Москве, постоянно крепло, в том числе и благодаря этому каналу. Постепенно в Москве возникло не только нечто аналогичное «немецкой фракции», которая в Вашингтоне объеди няла германистов и друзей Федеративной Республики, но и внутри московской «германской группы» появились люди, которые считали, что отношения с Бонном имеют большую перспективу, чем отношения с Восточным Берлином. И словно колокольный звон прозвучали слова Валерия, когда он у себя дома (на удивление скромная двухкомнатная квартира с удивительным обилием книг, с его симпатичной первой женой, мастерицей по выпечке блинчиков, и красивой дочерью) провозгласил тост за «наш» договор и сказал: «Я не знаю, дойдет ли когда-нибудь дело до воссоединения; но если это произойдет, то Вы сейчас сделали первый шаг». Вначале было бы преувеличением вести речь о какой-то германофильской группе, в самых различных аппаратах и на разных этажах, уже не говоря о выражении «фракция», на которое было наложено табу. К тому же было немало людей, которые считал Францию важнее разделенной Германии, и приходилось следить за тем, чтобы здесь не появилась возможность игры на смешном и мелочном чувстве ревности. Ведь долгие годы мы наблюдали за дискуссией, порой и за борьбой между «сторонниками Америки и Европы». Я был (и остаюсь) европейцем. Приоритет Америки был неоспорим; стратегическое оружие обладает своим собственным весом. Но европейский выбор мог оказаться крайне важным и для мировой державы — Советский Союз, в том числе и для развития его отношений с США. А поскольку в этой связи повышалась и роль Германии, то оказывать влияние на СССР имело явный смысл. Правда, при этом нужно было учитывать, что постоянным оппонентом, в том числе и для участников канала оставался министр иностранных дел Громыко. После многих отступлений я наконец-то подхожу к ответу на вопрос: к чему все это? Слава и Валерий были убеждены в том, что хорошие, быть может, даже и дружественные отношения с Федеративной Республикой были бы полезны для их страны. Что они были бы ключом к стабильному миру в Европе. Я разделяю эту точку зрения. Я придерживаюсь ее и сейчас. Германия и Россия по-прежнему не могут обходиться друг без друга. И нередко отдельные люди с определенными функциями оказываются незаменимыми в тех случаях, когда возможности нужно превратить в реальность. Для более или менее полного дополнения к рассказанному Кеворковым с немецкой стороны потребовалась бы целая книга. Вместо этого ограничусь лишь несколькими замечаниями. И для историографии, насколько мне известно, представляет собой нечто новое сообщение Кеворкова о том, что в Москве задумывались о принципиальном улучшении отношений с Федеративной Республикой еще до того, как новое федеральное правительство приступило к проведению курса, который позднее был назван восточной политикой. Мы, не подозревая этого, оказались тогда в ситуации все еще туманных соображений, которые были далеки до того, чтобы выкристаллизоваться в какую-то концепцию, а тем более в решения. Можно, конечно, доказать, что мы положили начало процессу, воздействовали на него, придали ему направление и общие очертания и содействовали разработке новой советской политики в отношении Германии. Почва на некоторых участках была рыхлой, можно было пахать. Оказалось большой удачей, что Андропов в этих условиях был центральной фигурой и оставался ею в течение всего развития событий. Без него дело не сдвинулось бы с места и не закончилось так успешно. Еще и сейчас, как бы задним числом, дрожь пробегает при мысли о том, что нам пришлось бы иметь дело с Брежневым, Громыко, Косыгиным или Устиновым, ограничиваясь в известной степени сухими служебными связями и бюрократическими механизмами. Без Андропова не было бы канала. Если бы Андропов был лишен качеств государственного деятеля, то в истории, вероятно, не была бы открыта новая страница. Я встретился с ним только один раз. Он в качестве Генерального секретаря принимал делегацию СДПГ, возглавляемую Хансом-Йохеном Фогелем. Мне было любопытно взглянуть на человека, который так долго возглавлял зловещий и могущественный КГБ. Беседа с ним доставила нам истинное удовольствие, особенно если сравнить ее с обменом пространными монологами во времена Брежнева. Андропов был способен на диалог и вел его без бумажки, разговор с ним напоминал игру в «пинг-понг», поскольку состоял из обмена короткими фразами. Уже сам стиль внушал надежду. Никаких ходульных формулировок, почти полное отсутствие партийно-китайского жаргона. Когда Фогель представил меня, он улыбнулся: «Эгон Бар не нуждается ни в каком представлении». Когда я сказал, что я действительно рад наконец-то с ним познакомиться, он задержал мою руку в своей дольше, чем было необходимо, и посмотрел мне прямо в глаза. Переводчик перевел ответ: «Я тоже искренне рад. Я знаю вас уже давно». Я был удивлен. Сегодня я думаю, что ему, как, вероятно, когда-то и мне, было невдомек, что Кеворков в беседах со мной придерживался большей скрытности относительно своего шефа, чем тот, быть может, сам полагал. С немецкой точки зрения, дело с Солженицыным представляется несколько в ином свете. Во время наших встреч в Берлине я постоянно указывал, что мы очень скрупулезно следим за тем, как обстоят у писателя дела; его судьба не оставляла нас равнодушными. Однажды я передал просьбу Брандта дать возможность писателю работать без помех. Тревожные сообщения, появлявшиеся в печати, давали достаточно поводов неоднократно возвращаться к этому вопросу. У меня сложилось впечатление, что я тем самым немного действовал на нервы своим собеседникам. Но это было необходимо. Проявляемое нами внимание должно было послужить Солженицыну хоть какой-то защитой. Однажды вечером, когда мы проработали все вопросы и сидели за ужином, я снова поднял эту тему. Слава прервал меня словами: «А вы приняли бы его?» Я не очень твердо ответил на вопрос вопросом: «А вы отпустили бы его?» — «Возможно». — «Однако прежде, чем дать окончательный ответ, я хотел бы проконсультироваться с федеральным канцлером». Слава добавил, что в России необходимость выезда из страны рассматривается как суровое наказание. Я подумал: «Если Солженицыну будет разрешено избавиться от нависающей над ним угрозы, он непременно захочет выехать». Брандт тут же принял решение: Солженицын для нас желанный гость. Во время очередной встречи в Берлине я узнал: да, Москва го- ззо това разрешить ему выезд, но без паспорта. Для нас это не должно стать помехой. На мой вопрос о том, захватит ли он с собой жену, Валерий задал промежуточный вопрос: «Какую?» Слава решил: он приедет с женой. В Бонне мы поставили перед собой честолюбивую цель доказать, что мы в состоянии забирать людей без паспорта прямо с самолета, а затем перевозить их «на свободу» мимо всех пограничных и таможенных постов. Статс-секретарь Франк из министерства иностранных дел подготовил эту операцию без сучка и задоринки и провел ее весьма элегантно. Я позвонил по телефону Генриху Беллю, который охотно согласился предоставить в распоряжение Солженицына свой домик в горах Эйфель до тех пор, пока тот окончательно не решит, где ему обосноваться. Мы были уверены в том, что любая страна без возражений примет его, если он не пожелает у нас остаться. В дипломатической почте посольства мы вывезли бумаги и документы, которые были нужны Солженицыну для продолжения работы. Многие в то время спрашивали, как нам удалось вывезти из СССР такого врага режима, не обременив при этом наших отношений. Когда Солженицын выступил с заявлением в Федеративной Республике Германии, то в наш адрес не было высказано каких-либо упреков. Было бы удивительно, если бы это было не так. Еще одно дополнение с немецкой стороны к советским воспоминаниям: предварительное предупреждение относительно Афганистана. Когда Слава позвонил, сообщив, что есть важное и неотложное дело для канцлера, то я разыскал Гельмута Шмидта на озере Брамзее. Он прореагировал на это так, как и следовало ожидать накануне Рождества, то есть, понятное дело, был недоволен: «Это действительно необходимо?» Ну, хорошо, приезжайте к 10 часам утра, возможно, нам подадут по чашке кофе. Вечером я встретил Валерия во Фленс- бурге на вокзале. Поскольку он был непривычно немногословным, я рассказал ему, как едва не сбил лань, когда ехал к нему. В машине Валерий захотел послушать известия по радио. Перед спортивной информацией и сводкой погоды нашлось место для сообщения о том, что, по данным из американских источников, в небе над Афганистаном были отмечены более частые, чем обычно, полеты самолетов. После того как мы прибыли в мой тогдашний дом в Нойкирхене, он захотел во что бы то ни стало узнать самые последние новости по телевидению. Сейчас я уже не помню, не было ли там повторено радиосообщение об Афганистане. Валерий, во всяком случае, покачал головой и выпалил: он больше ничего не понимает. «Мы ввели войска в Афганистан. (Это было неверно, потому что ввод войск состоялся лишь через несколько дней.) Одно подразделение приземлилось на аэродроме и взяло штурмом дворец. Все уже кончено. Прежний правитель (он назвал его имя) уже погиб; на его место поставлен новый. (Он назвал его имя.) Американцам это должно быть уже давно известно. Почему они ничего не сообщают?» Руководство его страны, как он заявил, намерено предварительно проинформировать федерального канцлера; он уже беспокоился, что прибыл слишком поздно. Я прореагировал так же, как и канцлер на следующий день: после начала войны пройдет много времени, прежде чем уляжется пыль, и можно будет продолжить диалог. Возможно, это станет концом разрядки. Во всяком случае, Шмидт поблагодарил за это сообщение. Когда я оказался с ним наедине, он заметил, что мы пока ничего не получили об этих событиях от наших друзей из Вашингтона. «Посмотрим, когда они зашевелятся». Несомненно хотелось, чтобы доказательством того значения, которое придавало советское руководство своему отношению к канцлеру и к существующему каналу, явилось не сообщение о начале войны против другого государства, а какой-либо другой, более благоприятный повод. Пару недель спустя я уже был в Вашингтоне и сначала посетил Маршалла Шульмана, настолько же симпатичного, насколько осведомленного и умного эксперта госдепартамента по Советскому Союзу. Когда я указал ему на разрыв во времени между переворотом и вводом войск, он показал мне, воспользовавшись при этом и таблицами и географическими картами, насколько точно американцы были проинформированы о ходе событий. Они нанесли практически каждый самолет на свою карту, им были известны подразделения, занявшие аэродром и штурмовавшие дворец. Только после получения сообщения о завершении этой операции сосредоточившиеся у границы советские части спокойно и не встречая сопротивления двинулись вперед. Их вызвал новый правитель. Спустя час после этого я спросил госсекретаря Сайруса Вэнса, почему американцы в течение нескольких дней держали в секрете свою информацию о совершившемся государственном перевороте в Афганистане. Глаза Вэнса сузились, и взгляд его стал колючим: «Откуда вам это известно?» К счастью, я смог сослаться на Шульмана. До сегодняшнего дня у меня нет объяснений этому странному тогдашнему поведению союзников. После этого к нам стали поступать постоянно меняющиеся и противоречивые интерпретации по событиям в Афганистане. Отчасти там забыли о содержании первого сообщения. Это звучало неубедительно. От того, что уже не Брежнев влиял на события, а на него оказывался нажим, мало что менялось к лучшему. V Оглядываясь назад, можно было бы ожидать, что этот канал должен был действовать еще эффективнее с момента, когда Андропов стал хозяином Кремля. Результат оказался прямо противоположным. Канал был разрушен. Брандт смеялся над моей формулировкой: «ЧМТ — часто меняющиеся товарищи». Доверие, приобретенное в течение долгих и трудных лет, невозможно передать. Было много тех, кто действовал, руководствуясь завистью. Порой мы не могли определить, кого присылали из Москвы. Но и «москвитяне» не были в состоянии понять, с кем мы будем говорить с большей серьезностью, чем с простым письмоносцем. Все старания восстановить канал оставались безрезультатными. Слава примирился с этим, он был ближе к сильным мира сего, благоразумнее, быть может, и жестче, чем Валерий, который страдал от того, что все попытки реанимировать ситуацию оказывались неудачными. Однажды мы договорились увидеться по окончании дискуссий, проходившись в рамках бергедорфских встреч в Москве. Валерий опять- таки явился с опозданием. Мы обсудили, что следует предпринять дальше. «Это моя последняя попытка», — сказал он. Затем пришел Шмидт. Тоже с опозданием. Я перешел в зал за- ззз седаний, а Шмидт, примерно через полчаса подсев ко мне, прошептал: «Послушай, выйди-ка на секунду, по-моему, с твоим другом происходит что-то неладное». Однако мы уже все обговорили, и оставалось только попрощаться. Валерий почувствовал себя заметно лучше после беседы со Шмидтом. Я долго смотрел, как Валерий в темном пальто направился к двери и, ни разу не оглянувшись, немного ссутулившись, исчез на неприветливой и серой московской улице с ее снегом, слякотью и дождем. Эгон Бар
Еще по теме ЗАКАТ: